Опубликовано в журнале Знамя, номер 7, 2002
Успеть сказать
Дмитрий Сухарев. Холмы. Стихи. — Иерусалим. Творческое объединение “Иерусалимская антология”. Изд-во “Скопус”. Серия “Библиотека Иерусалимского журнала”, 2001.
Я давний поклонник сухаревской музы. Бог знает с каких времен. Не помню, когда и где попался мне фрагмент стихотворения “Мне бы плыть на медленной байдарке…”. Я переписал его от руки, не указав источник, — я был тогда молод и не думал, что когда-нибудь мне пригодится не только текст, но и адрес его публикации.
Мне бы плыть на медленной байдарке По рассветной розовой воде, Чтобы всюду были мне подарки, Чтобы ждали праздники везде, Чтобы птицы ранние свистали, — Это ведь не я их разбудил. Чтобы ветки мокрые свисали, Чтобы я лицом их разводил. Позабудут выдры свои норы, Вылезут ко мне средь бела дня. Сто кувшинок хлынут в мои ноздри, Сто пушинок сядут на меня...
Между временем, когда было сочинено это пушистое и душистое стихотворение (вероятно, рубеж 50—60-х), и сегодняшним днем прошло почти полвека. За это время ее автором прожита, как говорят в юбилейных славословиях, большая творческая жизнь (и кстати, в 2000 году Д.А. Сухареву сравнялось семьдесят). Не только в поэзии, но и в науке, где он ныне — “кислых щей профессор, / То есть академик”. Это, конечно, обычная сухаревская самоирония, но во “Всемирном биографическом энциклопедическом словаре” (М., 1998) находим сухую справку: “Биолог, д-р биол. наук (1973); поэт”. Там же поименованы все (кажется) книги стихов Сухарева, начиная с первого сборника “Общежитие” (1961), в котором его стихи, помнится, соседствуют с текстами В. Кострова, О. Дмитриева и В. Павлинова. И другое помнится: что начинавший тогда же критик Л. Аннинский, рецензируя “Общежитие”, для стихов Сухарева нашел особенно сочувственные слова…
В книге “Холмы”, наряду с новыми стихами, написанными после выхода предыдущей книги “При вечернем и утреннем свете” (М., 1989), представлены старые тексты, не вошедшие ни в один из прежних сборников. С них мне и хочется начать разговор о поэзии Дмитрия Сухарева; не обойду и некоторые стихотворения, не включенные в последнюю книгу.
В 1966 году написано четырехстрофье “Проходит все”.
Проходит все, забыт язык элегий, А был хорош немилитантный стих. Так хороши, так свежи были розы, А мы и в грош не ставим нынче их.
Далее слово “ставим” употребляется в прямом смысле (“Не ставим в склянку темного стекла”), и при этом дается скрытая цитата из стихотворения-песни Окуджавы “В склянке темного стекла…”. Ламентации сменяются оптимистическим прорицанием: “Придет пора — элегии вернутся…”. Однако концовка возвращает к ностальгическому началу:
Вздохнем по дням, когда язык событий Был так хорош, так свеж...
Почему в первой строфе язык элегий, а в последней — событий? Не рифмы ради — хотя бы уже потому, что нечетные строки с женскими окончаниями здесь вообще не зарифмованы. Что, собственно, подразумевает поэт под словосочетанием “язык событий”? (Тут вспоминаются “дожди событий” из пастернаковского “Спекторского”, которые “прошли, мрача Юпитера чело”.) Скорее всего, Сухарев имеет в виду пейзажную и любовную лирику, ибо даже эти виды лирического высказывания в наше время стали изрядно милитантными (т.е. воинственными).
Если же иметь в виду язык общественных — внутрироссийских и общемировых — событий нашего беспокойного времени, можно сказать, что он милитантен от А до Я. Так и “язык элегий” должен ему соответствовать. И у Сухарева соответствует. См. такие опусы, написанные в разные годы, как “Мы не рабы” (“Мы не рабы. Рабы не мы. / Мы ниже, / Мы — рыбы, скользкие сомы / Из жижи”), “Не хочу с волками жить” (“Не хочу служить волкам, / Их закону… Я не с вами, сволочье, / Волчья стая!”), “Душа” (инвектива “новичкам” в деле веры, коих в Божий храм гонит не срам — “гонит мода, гонит скука, / Гонит жизнь, большая сука, / Изовравшаяся сплошь”), “Геном человека, или Чехов и Чухонцев” (“Будто так оно и надо, / Угодят, родные, в НАТО, / Там в начальниках сидит / Кровопивец и бандит. / НАТО бомбами пернато / И Соланою* смердит”).
При всем том Сухарев не снимает ответственности и с самого себя как гражданина бывшей “империи зла”. Делясь со своими читателями “технологией” выдавливания из себя по капле “советского простого человека”, он отвергает оправдательные ссылки на борьбу и судьбу как никчемные отговорки. “А надо из себя / Выдавливать раба. / Выдавливаю” (“Дай срок”, 1988).
Приведу также строки из довольно позднего стихотворения “Стальной гигант”, не вошедшего в книгу “Холмы”:
Я был народ, который сам не знает, Чего б ему, народу, предпринять. Но сверху шелестело: «Стааалин знааает...».
Здесь весьма характерная для этого поэта шутливая интонация, но за шуткой — жизненные реалии, как нельзя более серьезные.
Все же немилитантный стих всегда был ближе Сухареву. Не изначальная бесконфликтность, обличающая в стихотворце (и вообще в человеке) усердие не по разуму, а тяга к снятию конфликтности, которой все мы сыты по горло. Не безразличие к окружающему (дескать, вы там все хоть сожрите друг дружку, а я буду петь розы и соловьев), а сострадание к нему, забитому и затурканному “в нашей буче, боевой, кипучей”. Замечательно в этом смысле стихотворение “Возвращение Коржавина”. Вот его концовка:
Целовал Коржавин с толком Весь разбойный ЦДЛ, И никто, представьте, волком На пришельца не глядел. Потому что тем и этим — И кому Коржавин светел, И кому пархатый жид — Всем несладко жить на свете, Всем спасаться надлежит.
Интонация, сходная с ранним “Мне бы плыть на медленной байдарке…” и со многими другими текстами Сухарева, написанными в разные годы. Собственно, декларацией о радостном родстве со всем сущим — от растения до брата по виду — открывается книга “Холмы”: “…и мы за двадцать с лишним лет / Друг друга, нет, не разлюбили”. Этот текст датирован 1981 годом, и, значит, речь идет обо всем на ту пору творческом пути. Книга изобилует стихами приязненными, природо- и человеколюбивыми, и даже в строках, так сказать, “потусторонних” звучит нота братственности и благословения живому. Таковы “Прощальная” (судя по окончанию женского рода — песня) и “Прощание с родиной”. Последнее хочется отметить особо: в нем — повышенный градус выстраданности, неустранимая горечь, необлегчаемая боль.
Я и голодом твоим сыт, И под бременем, как ты, гнусь. А что гложет за тебя стыд, Так и сам я ведь хорош гусь. И покуда не совсем смолк, Я скажу, что в жизни есть толк, Если только в жизни есть честь И хотя бы небольшой долг.
Можно объявить Сухарева восторженным романтиком, а можно, как он сам определил в одном из стихотворений, — принадлежащим “братству обливающихся слезами”. Братство это состоит из “бедняков-чудаков”, которые способны проливать слезы умиления и восторга из-за одной-единственной стихотворной строчки. Есть еще текст “Возлюби детей и щенков”, где замечательно сформулировано: “О, сколько блаженства от малых утех, / От мелкого вяка и визга”. А какая прелесть — лирическая “переделка” (т.е., в сущности, та же пародия) известной считалки про зайца и охотника! Поэт “подумал про дикие страны”, где
царит с незапамятных пор «Царь природы», угрюмый громила, И в зайчишку стреляет в упор. Что за червь его, сирого, гложет? От какой он свихнулся тоски? Почему допустить он не может, Чтобы кряква жила по-людски?
Поэту же хочется, чтобы эта самая кряква “попросту, а не отважно / Выплывала в положенный час. / А за нею так стройно, так важно / Пять утят — мимо нас, мимо нас…”.
Упомянутые три вещицы не вошли в книгу “Холмы”, но такого “добра” (воистину добра!) и в ней хватает. Среди старых стихотворений выделяются “За пыльной занавеской” — дифирамб любимому псу, “Старый краб с женского пляжа”, “Поздний овощ” — о походе на овощебазу, текст язвительный и ироничный, но самой “походкой” — бегущими волнами бодрого четырехстопника — утверждающий ценность жизни, а не ее разруху.
В чем секрет светлого воздействия на душу подобных стихов Дмитрия Сухарева? В соединении шалости и серьеза, в закамуфлированном пафосе, пропитанном иронией, как торт — кремом. Это — личное клеймо поэта Сухарева, его “мета непохожести”, которую применительно к Сухареву поэт и критик Татьяна Бек полагает трудноопределимой.
Конечно, с годами шутливость поубыла, а серьез все чаще оборачивается тоской-кручиной. Как в пронзительном тексте “Много чего”, с его “дни непробудны, как ночи”. Как в трехстрофье “Не держите меня”, где каждая строка — на свой салтык: первая — четырехстопный хорей, вторая — четырехстопный же анапест, третья — подобно первой, хорей, но уже трехстопный. Это значит: жизнь разладилась. Если же говорить о содержательной сути этих разнородных кусков, то она как раз целостна (“иду на дно” и “не держите меня”). А все же в концовке, по-своему залихватской, звучит некое упрямство, интонацией перемогающее прямой смысл сказанного: “Скушал и спасибо. / Голова не ноет. / Дождь меня обмоет. / Пес меня обвоет”.
А ведь есть еще и собственно песни, составившие второй раздел книги “Холмы”. Тут и “Альма-матер” — радостное воспоминание о выпускном вечере, где ключевые слова: “обними” и “обнимись”. И старая (1963) “Каргополочка”. И “Вспомните, ребята”. И совершенно изумительная вещь — “О сладкий миг”, в первопубликации (“Юность”, 1974, № 8) носившая название “Шутливая песенка про пса, его хозяина, доброго дворника дядю Костю и злую дворничиху Клаву”. И, конечно, “Брич-Мулла”, сперва написанная как стихотворение, без своего рефрена “Сладострастная отрава — золотая Брич-Мулла” и, как и “О сладкий миг”, по-иному озаглавленная (“Чимганские горы. — См. “Юность”, 1981, № 5).
Песни Сухарева — это особь статья, и, хотя и его принято именовать бардом, не случайно он отсутствует в книге уже упоминавшегося Л. Аннинского “Барды” (М., 1999). Автор “Бардов” посвятил по главе всем известным представителям этого жанра — от Вертинского до Щербакова, а вот Сухарева “забыл”. Оттого ли, что он не пишет собственную музыку к своим стихотворениям-песням? И сам не ударяет по гитарным струнам (но поет смешным козлетоном)? Это, разумеется, важные резоны. Но не последние. Еще и в том, наверное, дело, что многие тексты Сухарева напоминают контурную карту, нуждающуюся в закрашивании. Недаром сам Сухарев в авторском предисловии к “Холмам” говорит о стихах, которые в итоге оказались песнями. В итоге — и потому, что музыку к ним, уже готовым, написали другие, и потому, что они просто “вымогали” музыкальное сопровождение.
А в последние годы Сухарев пошел на особый эксперимент, кажется, уникальный в истории поэзии. Он написал несколько стихотворений на музыку разных композиторов, по ее, так сказать, матрице. Я думаю, и в этом новом жанре — назову его стихомузыкой по аналогии с прижившимся уже термином цветомузыка — Сухарев добился успеха. Приведу один образчик этой самой стихомузыки (начало “Музыки Прокофьева”):
а А и Б сидели на А и Б сидели на А упало Б пропа кто остался на тру- бееееелая белая бе а может голубая там стояла скамья и сидели А и Б обнимались ты и я КГБ стучало в домино А Михалвасилич Ломоно на своем торчал стол- бееееедному что ему взоры зовы и резоны комсомольской любви...
Итак, лирик, успешный в стихе как милитантном, так и не; бард, не умещающийся в рамки жанра. Но и это не все. Лирическая сатира — еще один жанр, в котором Сухарев блистает ничуть не меньше, чем в прочих. Тут он стоит где-то между Галичем и Окуджавой, автором “Песенки про дураков” и “Антон Палыч однажды заметил…”. Между — в том смысле, что Галич в своих сатирах неизменно едок и непримирим, а Окуджава склонен к шаржу, отчасти дружескому. В “Приватном” и “Читая Рейна и Михалкова” Сухарев ближе к Окуджаве, а во “Все воруют” и “Егорий и волки” — к Галичу. А вот “Парад бород”:
А паралич естественного дара?! Он тоже, тоже времени примета. А мы не защитили честь предмета. И потому весь этот выпуск пара — И парапсихология, и мета- метафоризм — Естественная кара. Над стогнами жирует квазидух. Постмодернизм! — Хоть слово старо, А молодит астральных поблядух.
Снова — как в “Проходит все” — паралич естественного дара. Только там была лирика par excellence, а тут филиппика. И током бьет рифма квазидух—поблядух.
А рядом с “Парадом бород”, на смежной странице, — стихотворение “Слова, запасенные впрок” (в первопубликации — “Время дней”; см. “Иерусалимский журнал”, 2001, № 7). Верхний слой — время дней матери поэта, страдающей в смертельном недуге, ее просьбы к сыну и Богу помочь ей умереть. Глубже — переход от лета, поры расцвета жизни, изобилия плодов ее, к осени, и сам по себе наводящий уныние (пусть и в пушкинском смысле — “унылая пора”), а тут и навсегда связавшийся в душе поэта со смертью матери. И образ умирающей, набросанный почти штрихово.
И мама молча лежала, Держа на уме слова, запасенные впрок. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Кончилось лето. Дачные кошки котят народили. Мать почуяла: вот он срок. И мать сказала: — Прощайте, мои дорогие. Успела сказать слова, запасенные впрок.
Успеть сказать слова, запасенные впрок, — это, вне всякого сомнения, девиз и самого Дмитрия Сухарева.
Михаил Копелиович