Опубликовано в журнале Знамя, номер 6, 2002
Литература
В высоком окне ресторана горел свет. За накрытым белой скатертью столом сидела женщина, в которой он узнал свою бывшую учительницу Прасковью Гавриловну.
Он остановился и стал смотреть из-за куста сирени.
Время близилось к трем часам после полуночи. В ресторане кроме Прасковьи Гавриловны не было ни одного посетителя. Освещен был только ее стол. Перед Прасковьей Гавриловной стояла глубокая тарелка супа. В блюдце лежал ломоть серого хлеба.
Прасковья Гавриловна съела суп с хлебом, вытерла губы салфеткой. На спинке соседнего стула висела ее черная лаковая сумочка. Лак потрескался, как на картине древнего мастера. Прасковья Гавриловна называла свою сумочку ридикюлем. Она взяла ее на колени, разомкнула замочек, вынула круглую пудреницу. Белая пластмасса пожелтела со временем и стала как слоновая кость. Прасковья Гавриловна открыла пудреницу, увидела себя в круглом зеркальце, приблизилась…
Она пудрилась. Белая пыль осыпалась на темно-синюю блузку.
Из полумрака к столу вышла молоденькая официантка. Составила с подноса дымящийся стакан чая, блюдце с двумя кусками рафинада и чистой сухой ложкой.
Прасковья Гавриловна бросила в стакан сахар.
Он вышел из сирени на дорожку и пошел ко входу в ресторан. У входа столкнулся с официанткой.
— У нас сейчас перерыв, — сказала она. — Откроемся через два часа.
— Меня не будет через два часа. Отцепят нам три хвостовых вагона и отправят на юг, а мы возьмем пассажиров и айда.
— Вы с пятьдесят седьмого?
— С пятьдесят седьмого. Второго вагона проводник.
— Чего ж мне вам дать? Суп не хотите? Яйцо могу поджарить.
— Это хорошо.
— Чаю могу. Вы покрепче любите?
— И послаще. Мне два куска рафинада мало.
— Хорошо. Проходите. Над каким вам столиком свет зажечь?
— Спасибо, добрая душа, я со старушкой сяду, я с ней поговорить хочу.
— Зачем это?
— Я у ней учился когда-то.
— Так вы наш, городской?
— Здесь моя родина. Сейчас далеко живу. Каждые десять дней мимо еду, и все в ночь.
— Зачем вы с ней говорить хотите?
— Да так. Здравствуйте сказать.
— Давайте-ка вот здесь пока сядем, в темноте… Я вам вот чего хочу… Как вас по имени?
— Федор.
— Меня Наташей зовут. Я ведь тоже у нее училась, только позже, конечно. Я ее последняя ученица была, ее при мне из школы уволили. Странная стала. Скажет, например: “Запишите, дети, домашнее задание: прочесть у писателя Астафьева рассказ о мальчике Коле, который стал видеть чудесные сны, и в снах этих ему так хорошо было, что он перестал хотеть просыпаться. Ни есть не хотел, ни в школу идти, только спать. Так и уснул насовсем”.
Никто не выполнил домашнее задание. Даже самые отличники. Всю библиотеку перерыли, только что самому писателю Астафьеву не звонили. Не нашли тот рассказ, потому что нет такого рассказа ни у Астафьева, ни у кого.
— Еще бы, — сказал Федор. — Я просто-напросто знал этого уснувшего мальчика. Он передо мной в классе сидел, я до сих пор его макушку помню. И как хоронили, помню, зимой. По насту через поле шли, и наст нас держал, такой был крепкий.
— И она часто просить стала прочесть, что в жизни было, а не в книгах. Так что все устали с ней и уволили.
— Жаль старушку, — сказал Федор. — Мы любили ее уроки. Она начнет, бывало, про Болконского, а мы ее про жизнь спросим. Она задумается и про жизнь нам отвечать станет. Забалтывали мы ее, бедную. Она не сердилась. Меньше “четверки” никому не ставила. Жалко.
— Всем жалко, все как будто виноваты перед ней. Вот я ее угощаю. Когда супчик налью, когда мясо положу в соусе.
— Подожди, она что, каждую ночь к тебе ходит?
— А чего? Дома ее особо не ждут. Дома у нее племянник недавно из Казахстана приехал насовсем, женился, ребенка родил. Тесно. Угла у нее своего нет, раскладушка за дверью. Я принесу ей еще чаю, она выпьет и пойдет. Так погуляет или еще к кому зайдет, в котельную, может, к кочегарам, тоже ученики.
— Ладно, Наташа, ступай, жарь мне яйцо. Да смотри, не разбей глазок, чтобы целым смотрел.
Он так наказал, встал и пошел к столу Прасковьи Гавриловны, допившей уже первый стакан чая и сидевшей смирно за единственным освещенным в зале столом.
Поезда давно стали частью литературного пейзажа нашей родины. Из Петербурга в Москву или в Сибирь. Переселенцы, солдаты, купцы, капиталисты, дворяне, мещане и прочие сословия. Санитарные эшелоны Первой мировой, полустанки гражданской, магистрали, экспрессы, пригородные, маневровые. Эшелоны с живой силой и техникой, беженцы, заключенные, составы с калеками и целыми победителями, строителями, студентами, отпускниками, грибниками, дачниками, нищими, торговцами. В эру компьютеров, автомобилей “БМВ” и многопартийной системы едут через всю страну скорые и пассажирские. Топится в вагоне электрический титан, наливают из него в стаканы крутой кипяток.
Ночь. Полным-полны плацкартные вагоны. Спят в духоте солдаты, пенсионеры и другие небогатые жители нашей родины, чудятся им ночной стук колес, и гудки тепловозов, и остановки на больших незнакомых станциях.
Проснешься, отодвинешь серую, в дорожной саже, занавеску и долго смотришь на пустой, освещенный электрическим светом перрон. Идут внизу обходчики, постукивают молоточками по колесам. Можно даже не полениться, откинуть казенную простынь, выбраться из узкого вагона на воздух чужой планеты. Что это? Урал? Или уже Сибирь, над которой жаркое лето? И здесь люди живут. Вселенная людьми заселена.
Но бывают пустые перегоны, долгие — ни огонька за окном, тьма. Когда поезд вдруг встанет в такой тьме, из вагона на незнакомую землю сойти страшно. Но сойдешь. Ухватишься за высокий холодный поручень. Стоишь, дышишь ночью. И звездное небо над головой. И сердце в тебе — стук! — живой стоишь.
Федор и Прасковья Гавриловна сидели во втором вагоне пятьдесят седьмого скорого. Они пили чай из стеклянных стаканов в подстаканниках. Была ночь. Поезд шел к Москве. Прасковья Гавриловна постелила себе чистое белье на нижней полке в служебном купе. Вагон был полон. Напарника у Федора в этот рейс не было, запил.
— Да, — сказал Федор. Закурил и задвинул зеркальную с их стороны дверь.
В зеркале отражались бегущие в окне огни. Потрескавшийся лаковый ридикюль покачивался на крючке. Прасковья Гавриловна с удовольствием чувствовала ход поезда.
— В Москве мы будем завтра уже, — сказал Федор, — в десять пятнадцать прибытие. Вечером — назад. Я вам запишу на листочке во сколько, номер поезда и вагон, а вы бумажку в ридикюль спрячете. Погуляете, подышите московским воздухом, развлечетесь.
Федор погасил в пепельнице окурок, вынул из пиджака бумажник, а из бумажника — бумажку. Сто рублей.
— Вот, — положил на стол перед Прасковьей Гавриловной. — Спрячьте тоже. Покушать захотите. Или мелочь какую купить.
— Спасибо, — сказала Прасковья Гавриловна и взяла деньги, — но ты уж меня не жди, если что.
— Прасковья Гавриловна! — Федор старался говорить как можно более четко, внятно. — Это — поезд. Он никого не ждет. Опоздаете — все.
— Ничего, — сказала Прасковья Гавриловна. — Ты, Федя, за меня не волнуйся.
Федор вынул из пиджака бумажник, а из него еще бумажку в сто рублей.
— Если опоздаете, билет возьмете на другой поезд.
— Спасибо, Федя.
— Не за что. Сейчас станция будет, я выйду, а вы ложитесь.
— Я мало сплю.
— Много и не удастся.
Поезд медленно подходил к высокому московскому перрону. Было раннее туманное утро, обещавшее погожий ясный день. Пассажиры, сдав белье и собрав вещи, все толпились в коридоре и заглядывали в пыльные окна.
Федор в свежей белой рубашке стоял в тамбуре у открытой двери и протирал ветошью желтые поручни. В эти минуты он забыл о Прасковье Гавриловне. За его спиной томились измученные дорогой люди. Федор, как плотина, преграждал им путь.
Поезд остановился. Федор сошел на асфальт чуть в сторону от дверей. Встречающие вглядывались в лица прибывших. Легкий земной ветерок касался их лиц.
— Спасибо, до свиданья, — говорили некоторые пассажиры.
— Не за что. Всего доброго, — неизменно отвечал Федор.
Он уже подумал, что вагон опустел, что сошел уже последний человек, как вдруг появилась в проеме седая Прасковья Гавриловна. Лицо ее было припудрено белой пудрой. На локте висел черный ридикюль. Темная блузка помялась в дороге.
Федор поспешил подать старушке руку. Прасковья Гавриловна огляделась.
— Куда вы сейчас? — спросил Федор.
— Не знаю, — сказала Прасковья Гавриловна. — Пойду тихонечко. Посмотрю. Счастливо, Федя. — И она пошла.
Федор поглядел ей вслед. Догнал.
— Прасковья Гавриловна, извините, но вы не в ту сторону идете. Там ничего нет. К вокзалу туда надо, наоборот, там — Москва.
— И метро там? — спросила Прасковья Гавриловна.
— Все там.
— Спасибо, Федя.
Он посмотрел ей вслед и — бросился в вагон. Схватил пиджак, выскочил, замкнул дверь, крикнул проводнице, курившей у своего вагона:
— Дуся! Присмотри!
Прасковья Гавриловна шла мелко, медленно. Федор нагнал ее, но не окликнул.
Прошли сквозь вокзал, спустились в метро. Двое ребят в переходе играли на скрипках. Они надели белые рубашки с бабочками, как на настоящий концерт. На каменном полу у их ног стояла картонная коробка с железной мелочью на дне. Слушателей было немного, люди спешили и только косились на музыкантов.
Прасковья Гавриловна остановилась.
Она слушала с тем же умильным выражением лица, как бывало (Федор вдруг вспомнил) слушала хороший ответ любезного ее сердцу ученика.
Федор не понимал музыку. Он рассматривал сводчатый потолок, круглые, как иллюминаторы, окошки, из которых шел свет, нищую с безмолвным младенцем на другой стороне, дежурную в кабине у эскалаторов, бесконечную череду лиц. “Мы как трава”, — подумал Федор.
Вдруг музыка оборвалась. Музыканты опустили смычки, наклонили головы. Несколько монет ударилось в дно ящика (монеты бросали и во время выступления, но их не было слышно). Прасковья Гавриловна открыла свой ридикюль, вынула две бумажки по сто рублей и опустила в ящик.
Она вступила в толпу, и толпа ее увлекла. Федор опомнился и бросился следом.
Он тут же догнал старушку, взял ее мягко за худой локоть.
— Не пугайтесь, Прасковья Гавриловна, это я.
— Слушаю тебя, Федор.
— Давайте вместе проведем этот день и вместе назад. Мне не хочется вас отпускать. Поболтаем, старину вспомним. Я, честно сказать (это была истинная правда), не помню почти ничего из своего детства. Вот если вы скажете, я вспомню, а сам — ничего. В какую-то тьму все кануло, вся жизнь.
Они вышли из метро на самой окраине Москвы, там, где стоят белые высокие дома, и кажется, что они выросли сами, как растут деревья. Люди, как муравьи, населили их.
— Погодите, — сказал Федор у телефонной будки. — Одну минуту, Прасковья Гавриловна.
Она послушно остановилась и стала наблюдать, как он, скрывшись в стеклянную будку, вынимает из черного пиджака маленькую пеструю пластинку, сует ее в щель аппарата, снимает трубку. Начав говорить, он отвернулся, да и сама Прасковья Гавриловна отвернулась и увидела, как воробей скачет по асфальту.
От телефона шли недолго. Справа были дома, а слева — большая пыльная магистраль, по которой неслись машины, отбрасывая стеклами солнечный свет в лицо прохожим.
Вошли во двор, и стало тихо.
— Вы удивитесь, — сказал уже в лифте Федор, — с кем я вас сейчас познакомлю. Ни за что не догадаетесь.
Прасковья Гавриловна вынула из ридикюля пудреницу и посмотрелась испуганно в круглое зеркальце.
— Чайку сейчас попьем, — сказал Федор, отворяя дверь вставшего лифта.
Их впустила в прихожую принаряженная, будто готовая к выходу, женщина.
— Здравствуйте, — сказала она хорошо поставленным голосом. — Проходите, пожалуйста, можно не разуваться. — Сама она была в туфлях на каблуках.
Прасковья Гавриловна оглянулась на Федора.
— Проходите, проходите, — сказал Федор. — Это Анна Васильевна. Она тоже литературу в школе преподает — вот ведь. — Он улыбнулся Анне Васильевне, она — нет.
Все вошли на кухню и сели. Чайник на газовой плите только начал разогреваться. Федор вынул из кармана пиджака небольшую шоколадку и положил на стол.
— В каких классах вы преподаете? — спросила Прасковья Гавриловна, положив ридикюль на колени.
— В разных, — ответила Анна Васильевна. — А вы?
— Я уже нигде не преподаю, а раньше тоже в разных. Сейчас, я слыхала, программа сильно переменилась, расширилась. Много больше стали произведений изучать.
— Да, — сказала Анна Васильевна, — конечно. Сейчас много надо знать, чтобы преподавать.
— Как же вы, справляетесь?
— Я свою работу люблю.
Прасковья Гавриловна увидела, что Анна Васильевна совсем еще молодая женщина, только-только начала жить, все еще для нее новость, каждый человек.
Чайник закипел. Федор встал, выключил газ, снял пиджак и повесил его на спинку стула. Вынул из навесного шкафчика пачку заварки.
Он заварил чай, поставил чашки.
— Колбаса в холодильнике, — сказала Анна Васильевна. — И сыр. И масло. Подожди, я сама принесу.
Она вернулась со свертками, став ниже ростом, в тапочках. Прасковья Гавриловна повесила свой ридикюль на спинку стула. Чай был горячий, и Прасковья Гавриловна не сразу смогла пить.
Анна Васильевна продолжила разговор:
— Я, правда, люблю свою работу. Читаю очень много. Вон, поглядите в комнате, у меня шкаф книжный полон, и полки до потолка. Детям охоту к чтению прививаю. Специально, чтобы им было интересно, стараюсь. Историю разных жанров рассказываю, и детектив, и фантастику, и мелодраму.
Федор как будто отстранился от разговора двух женщин, оставил их друг на друга, а сам освободился. Ел с удовольствием колбасу и сыр с хлебом, запивал сладким чаем.
Закурил.
От долгих поездок ему и в твердо стоящем на земле доме иногда вдруг казалось, что мир за окном приходит в движение. Но только на секунду.
— Какую же фантастику вы им рассказываете? — заинтересовалась Прасковья Гавриловна. — Зарубежную или отечественную?
— Всякую, но отечественную больше. Она как-то человечнее, мне кажется. Особенно прежних лет. Братья Стругацкие, например.
— Интересно, — сказала Прасковья Гавриловна.
— Очень интересно. Я их все произведения знаю, все, что они написали.
— Особенно мне у них нравится, — сказала Прасковья Гавриловна, — рассказ о девочке, которая ехала с мамой на Урал в одно чудесное место. Помните?
— Нет, — растерялась Анна Васильевна.
— Ну как же. Все действие происходит не в чудесном месте, а на вокзале ночью во время ожидания поезда. Девочка объясняет одному из транзитных пассажиров, куда они с матерью едут и зачем.
— Не могу вспомнить.
— Пассажир этот большой реалист, он считает, что все фантастическое объясняется обыкновенно.
Вы представьте себе — ночь, очень маленький вокзал, а народу довольно много, в большинстве — спят. Буфет, конечно, закрыт. Но стоит бак с водой, пей, сколько хочешь. Поездов нет до утра. У пассажира бессонница, и девочка спать не может, волнуется, как перед важным экзаменом.
На самом деле, они едут в одно место, в какую-то пустошь в лесу за Уралом, где наблюдаются паранормальные явления. Пассажир — ученый, который должен выяснить реальные причины всех этих светящихся шаров, зеленых теней и сонных пятен, а девочка с матерью — верующие. По их вере это чудесное место исцеляет добрых людей.
У девочки болезнь крови. Обеспокоена она вот этим самым пунктом, условием излечения. Злого человека место не лечит.
“Как мне быть, — говорит девочка, — если я все-таки не добрая? Я очень хочу быть доброй, очень стараюсь, но на самом деле это обман. Я злая”.
Пассажир не знает, как помочь девочке. Он угощает ее горячим чаем из термоса.
В рассказе замечательно показано, как девочка старается быть доброй, как она вежливо и тихо говорит, как она внимательно слушает, и какие у нее при этом беспокойные глаза.
Анна Васильевна выслушала рассказ с величайшим вниманием. Она сказала:
— А я и правда думала, что всех Стругацких знаю. Больше так никогда ни о чем не подумаю, что до конца знаю. Вы мне просто урок преподали. Спасибо.
— Ну что вы, Анечка, — смутилась Прасковья Гавриловна. — Просто у меня опыт жизни большой.
— А Федя действительно ваш ученик?
— Почему вы сомневаетесь?
— Он, наверно, неважно учился.
— Не знаю даже, как вам сказать. Может, я преподавала неважно. Я им не могла плохие оценки ставить. А Федя был хороший мальчик. Он космонавтом хотел стать. Или физиком.
Федор выдул целое облако дыма, в котором скрылся.
— Он вот, наверное, не помнит, а я помню, как он хотел понять теорию относительности. Я отыскала книжку в библиотеке. Но он, бедный, так и не разобрался. И никто ему среди нас помочь не мог. Даже кино учебное все вместе смотрели про теорию относительности с Аллой Демидовой в главной роли.
Федор действительно вдруг вспомнил это кино, точнее, один какой-то кадр и дырявую портьеру, занавешивавшую окно. В дырку пробивался свет, казавшийся очень ярким. И скорость этого живого настоящего света была, как и в кино, постоянной.
Он отмахнулся от собственного дыма и посмотрел на старушку, сидевшую прямо против него.
— Знаете, — сказала Анна Васильевна, — что меня беспокоит? Я иной раз не знаю, как им сделать ближе литературное произведение, чтобы все, что там есть, стало им родное, а не чужое и как бы ненастоящее.
— Да-да, — согласилась Прасковья Гавриловна, — это действительно проблема, но в наше время ее решить проще, сейчас программа разнообразная. Можно выбрать произведение, где описываются местность, характеры и проблемы, им знакомые, их волнующие. Я всегда старалась как-то приблизить и романы столетней давности, и из зарубежной жизни. Это трудно. Сейчас я бы своим детям обязательно прочитала, прямо вслух, на уроке, одну повесть из времен, правда, уже ушедших. Действие протекает в нашей местности. Персонажи — родители учеников, их бабушки и дедушки. Все люди им привычные, но на самом деле — малознакомые.
Война уже кончилась. Вернувшиеся с фронта мужчины приступают к мирному строительству. Но главные герои — люди совсем юные, им только минуло семнадцать. Девочка, сирота, чудом спасенная из блокадного Ленинграда, выходит замуж прямо из детского дома. Из казенной бедности она попадает в богатый, светлый, уютный и просторный дом. Дом недавно отстроен отцом жениха. Время года — лето.
Девочка открывает утром глаза, и первое, что видит, — солнечные лучи и колеблемые ветром тени листьев. Прямо у окна растет молодая антоновка. Она еще не плодоносит.
Юный муж спит рядом. Его смуглая рука на белой льняной простыне. Недавно выбеленная синькой печка в углу комнаты. Дом настолько велик, что у молодых своя отдельная комната с умывальником, половичком на желтом дощатом полу и цветами герани на подоконнике.
Всего в доме три комнаты и небольшая кухня, где особенно приятно будет бывать зимой. Хозяйка дома ничего не разрешает молодой невестке здесь трогать, ни одной склянки, ни одного чугунка. Она готовит сама. Медный таз на длинной деревянной ручке отражает огонь в печи. Хозяйка варит в этом тазу варенье из поспевающих ягод. Она не позволяет молодой невестке колоть голову сахара на варенье, тем более, рвать ягоды в саду. Она ничего ей не разрешает, и молодая женщина скучает. Она как в заколдованном царстве.
Свекор занят на заводе с утра до вечера. Когда он приходит, долго умывается в саду у бочки с водой. В это время уже смеркается, и цветы источают особенный пряный аромат. Свекор идет ужинать и за ужином разворачивает газету “Гудок”. Он курит крепкие папиросы.
Молодой муж поступил в этом году в техникум. До сентября ему делать нечего, но он мало бывает дома. С полудня до полуночи его нет. Он играет в карты в одном месте. На стол там обычно ставят большую бутыль самогона, миску с солеными огурцами и миску с отварным картофелем. Игра идет на деньги.
В той компании молодой человек самый беспечный. Ему нравится сама атмосфера притона (в общем, это самый настоящий притон), ему нравится, что он возвращается оттуда к своей чистой жене, в ее чистую комнатку.
Кстати, после одиннадцати часов мать запирает дом на все замки. Если бы не молодая жена, ее сын так и ночевал бы в росистом саду, положив на землю хмельную голову. Но молодая жена ждет его у отворенного окна, отмахиваясь от комаров веткой полыни.
Она укладывает его на постель, снимает с него ботинки, распутывая узлы шнурков, гладит его стриженую голову. Весь дом спит. Спят куры в курятнике и козы в сарае, спят хозяева, спит собака на привязи и кошка на печи.
Молодая женщина знает, что муж играет на деньги. Он все ей рассказывает о себе. Она знает всех его приятелей-картежников. Они выходят в его рассказах занятными, яркими, немножко ненастоящими.
Как-то раз ранним утром ее голова покоится на его согнутой руке. Он закуривает свободной рукой. В отворенное окно слышно пение птиц. Он говорит:
“Знаешь, Маша, у меня беда. Я, наверное, уйду из дома навсегда, я уж давно в долг играю (читатель давно подозревает подобный поворот, ожидание предусмотрено автором). Или я верну долг, или меня убьют, или я уйду из дома”.
“Подожди, — говорит испуганно Маша. — Я с тобой пойду”.
“А ведь в доме полно денег, — говорит тем временем ее муж. — Но их никто не даст. Я бы и без спросу тихо взял, а после бы отыгрался, но где они их прячут? Искать при матери невозможно, а мать всегда дома, все видит, все слышит…”
Маша молчит. Муж поворачивает голову и смотрит ей в глаза.
“Я тебе найду эти деньги”, — говорит Маша.
На следующую ночь она тихо обходит дом, забирается в сундуки, комоды, ящики столов, оказывается даже на кухне. Ее застают на печке в большой комнате. Она вытряхивает из валенка тяжелый сверток. Она думает — там золото. Там швейные иголки, привезенные свекром после войны из Германии. Иголки тоже денег стоят.
Свекровь велит ей спуститься с печи, зажигает полный свет и посылает мужа за милицией. Она хочет сдать воровку в тюрьму.
За Машу вступается молодой муж. Он винится во всем. И тогда мать говорит невестке:
“Ступай в свою комнату”.
Маша уходит, и мать говорит сыну:
“Уходи. Прямо сейчас”.
В эту ночь она навсегда запирает дверь за своим сыном.
Шли годы. Все жители дома старились, и весь их мир старился. Темнел дом, как будто опускался ниже потолок, начали разговаривать половицы, печи кашляли дымом. Умер во сне хозяин. Ему было семьдесят шесть. Хозяйка умерла в долгой очереди за молоком. Протекла крыша. Из подпола дуло сырой землей. Ноги у Маши ныли даже в валенках.
— Что же это получается? — прошептала Анна Васильевна. — Так и не вернулся ее муж никогда?
— Сгинул.
— И этот рассказ я не читала, — призналась Анна Васильевна. — Стыдно. А еще на “отлично” окончила московский вуз.
— Просто у меня опыт большой, — успокоила ее тем же Прасковья Гавриловна.
— Вы мне скажите, кто автор, я обязательно найду и прочитаю. Хотя, конечно, мои ученики живут в другой местности. Для них это все как заграница, для них метро реальность.
— Про метро тоже есть любопытный рассказ.
Человек остался под старость один-одинешенек. Умерли все его знакомцы — друзья, враги, любимые, жены (он был женат дважды), единственный ребенок. Даже собака его умерла.
Как-то раз он проснулся и решил, что не может один, что пора в царство мертвых. Он спустился в метро и остался там навсегда. Он там живет, просит милостыню, спит в вагонах. Он похож на бомжа, но он не бомж. Он считает себя тенью бывшего когда-то человека. Он ищет в подземелье тени своих знакомцев. Но в метро миллиарды лиц, мудрено искать и найти. Он не отчаивается, у него впереди — вечность.
Тут чувствуется влияние литературы Латинской Америки…
— Мне кажется, — робко сказала Анна Васильевна, — я эту историю уже слышала. В автобусе тетки говорили как о реальном случае. Я еще подумала, не может быть…
— Простите меня, Прасковья Гавриловна, — вдруг сказал Федор, загасив сигарету. — Наше время все вышло. Поезд, Анечка, извини.
На другой день Прасковья Гавриловна была уже в своем родном городе. Стоял ясный день. Прасковья Гавриловна выспалась в поезде, и ей понравилось, как она выглядит в круглом зеркальце. Она присела на скамейку в скверике и припудрилась. Спрятала пудреницу в ридикюль и пошла на автобусную остановку.
Она доехала до центральной библиотеки.
Народу было немного, переговаривались самым тихим шепотом.
— Здравствуйте, Прасковья Гавриловна, — сказали две девочки библиотекарши. — Книжечку какую желаете?
— Не помню автора, — сказала Прасковья Гавриловна, — но рассказ вот какой: когда-то Федя хотел стать космонавтом и именно поэтому стал проводником дальних скорых поездов. Только он этого не знал, потому что забыл свое детство.
— Ой, Прасковья Гавриловна, — сказала одна из девочек, быстро переглянувшись с другой. — У нас вряд ли есть. У нас давно новых поступлений не было. Средств нет.
Бедная Лиза
(Любовный роман)
У старой водокачки зимой вода застывала в лед. Взрослые водокачку обходили. Дети раскатывали длинные дорожки. Катались даже на коньках, хотя лед был неровный, опасный. Коньки его резали, оставляли белые шрамы. Детские крики от старой водокачки слышны были допоздна и казались в морозном воздухе хриплыми, пронзительными криками птиц. Детский плач невозможно было отличить от смеха.
Темнело рано, на водокачке зажигался фонарь. Он горел сильно, как прожектор, и издали казался маяком.
Баба Феня отпускала Лизу на водокачку часа на два, до прихода родителей. За эти два часа она готовила ужин, выносила помойное ведро, разговаривала с соседкой. Одевалась потеплее и шла за Лизой.
Лиза на коньках не каталась. Она бегала вокруг водокачки, разогнавшись, скользила в подшитых валенках по льду. Ей казалось, она заглаживает его белые шрамы. Щебетала со знакомыми девочками (подруг у Лизы не было), перекидывалась снежками, кричала, смеялась, падала. Плакала, когда было больно, забывалась, смеялась, орала, не слыша себя, неслась по льду.
Как-то раз Лизу сбил с ног мальчик. Он был в новых блестящих ботинках. Ботинки скользили, он не сумел справиться, увернуться и врезался в Лизу, медленно катившую перед ним в валенках. Лиза упала, но не больно, в сторону от катка, в снег. Мальчик в ботинках, тоже упавший, но больно, об лед, крикнул ей:
— Корова!
И тоже встал.
Ничего особенного не произошло, и через минуту они бы забыли друг друга, как вдруг откуда-то появился еще один мальчик. Может быть, он стоял на утоптанном снегу у катка, но Лиза его не видела, он появился перед ней, как из воздуха.
Мальчик этот был маленький, щупленький, в старой вязаной шапочке, в сером драповом пальтишке с короткими не по росту рукавами, из которых торчали голые красные руки. Обут он был в большие грубые ботинки, похожие на солдатские, из которых выглядывали толстые шерстяные носки.
Щуплый мальчик появился, как только упавший на лед крикнул Лизе “Корова!”.
Не успел тот подняться, как щуплый вдруг бросился на него, стиснув в кулаки голые руки. Большой сильный мальчик отшвырнул его, как щенка.
Мальчишка вскочил и, молча, бросился на большого, прыгнул на него, повалил. У большого слетела с головы серая офицерская ушанка со следом от кокарды. Он завопил:
— Ты что?!
Руки маленького, как красные клещи, вцепились в волосы большого. Большой крикнул и ударил маленького кулаком в живот. Маленький вцепился намертво.
Дети столпились. Мальчишки катались по льду, толпа от них отшатывалась. Лиза смотрела на все это в немом изумлении.
Минут через пять после начала драки подбежала баба Феня в тяжелом крытом мужском полушубке, в теплой шали поверх белой в синюю крапинку косынки на голове.
Баба Феня оглядела детей, горящими глазами смотревших за безумной дракой, и — убежала. Через пару минут она вернулась с двумя мужчинами, они ее обгоняли на ходу.
Маленького поднял за шкирку в воздух грузчик из ближнего молочного. Мальчишка и в воздухе размахивал красными, с содранной на костяшках кожей кулаками и орал. Грузчик, держа его на отлете, нагнулся, зачерпнул снег свободной рукой и снегом заткнул мальчишке рот. Большой мальчик стоял и плакал беззвучно, кривя губы.
— Не плачь, — сказала баба Феня. И спросила толпу: — Кто с ним рядом живет?
— Я, я, — ответили из толпы.
— Проводите. Родителей его знаете? Они дома уже? Идите все. Все по домам марш.
Грузчику она сказала:
— Отпусти этого. Затих — видишь?
Маленький не смог стоять на ногах и сел в снег. Он не плакал.
Большого увели. Дети расходились.
— Ну и ну, — сказал грузчик, сгибая и разгибая руку, державшую в воздухе мальчишку. — Чего ж вы не поделили, психи?
Мальчишка молчал.
— Из-за меня он, — пискнула Лиза.
Мужчины обернулись и поглядели на нее.
— Идите, ребята, идите, — сказала мужчинам баба Феня.
Они поглядели на них еще немного и ушли. Под водокачкой стало тихо и пустынно.
Баба Феня наклонилась к мальчишке, сказала: “Ну-ка”, — и помогла ему встать.
— Где ты живешь? — она отряхнула его колени от снега. Подняла за подбородок разбитое лицо. — Дома твои родители?
— Нет, — просипел мальчишка.
— Не врешь?
— У них смена, — и он вытянул за тесемку ключ из-за пазухи.
— Доказательство, — согласилась баба Феня. Взяла его за воротник, а дрожащую Лизу за руку.
— Ну, пошли к нам, рыцарь.
Пока мальчик умывался в ванной теплой водой, — титан, протопленный с утра, еще не остыл, — Лиза шептала бабе Фене на кухне:
— И главное, не с чего было драться, он нечаянно сбил меня. И сам упал. И “корову” крикнул ненарочно. Я б тоже крикнула. А этот наскочил на него, как псих.
— Имени ты его не знаешь?
— Да я вообще его не знаю.
— Вот как? — баба Феня посмотрела на Лизу внимательно. — Давай-ка, помоги мне чай сделать для безымянного мальчика.
Он сказал, что его зовут Колей. Было больно пить чай разбитыми губами, он наливал его в блюдце и ждал, когда остынет. Чай они пили в кухне под часами с деревянной кукушкой на пружине. Кукушка неподвижно выглядывала из своего окошка, будто подслушивала и подглядывала. Механизм ее движения заело.
— Через двадцать минут придет ее отец, — сказала Коле баба Феня, — а через час — мать. Ты знаешь, кто ее родители?
— Ну да, — отвечал мальчик. — Отец на вечернем учится в “педе”, а мать в гастрономе конфеты продает.
— Не только конфеты, — сказала Лиза.
— Про родителей ты знаешь, — сказала баба Феня, — а что еще? Сколько ей лет, знаешь?
— Девять, — сказал мальчик. — Она в четвертой школе учится, в бывшей гимназии, там полы паркетные.
— Откуда ты знаешь? — испуганно спросила Лиза.
— Я тоже к ним в школу пойду в будущем году. Я родителей упросил перевести.
— А сейчас ты в какой учишься?
— В двадцатой.
— Ага, — сказала баба Феня, — это я знаю. Оттуда все в ПТУ идут. Или ты больно хорошо учишься?
— Не больно хорошо.
— Как же ты хочешь в четвертую переходить? Они смотрят, кого берут, они лучшие в городе.
— Я подтянусь.
— Когда твои родители со смены придут?
— К утру.
— И ничего ты один?
— А чего?
— Еду поесть.
— На плитке разогрею и поем.
— Самостоятельный.
— А чего, они за меня не боятся.
— Погоди, утром они рожу твою опухшую увидят… Побьет отец?
Мальчик, ничего не ответив, покраснел.
— С родителями ее будешь знакомиться?
— Нет пока.
— Тогда давай, собирайся. Лиза, я его провожу до дому, ты отца сама встреть. Да не приставай к нему сразу с рассказами, дай вздохнуть.
Раз примерно в две или три недели мать Лизы, Нина Сергеевна, притаскивала с работы большую хозяйственную сумку из кожзаменителя, у которой от полноты не закрывалась молния.
Мать выставляла на стол большую стеклянную бутылку с красным сладким крымским вином. Они с отцом пили его в воскресенье и Лизе давали попробовать чайную ложку. Вынимала московские шоколадные конфеты: “Трюфели”, “Белочку”, “Стратосферу”. Лиза не любила дорогие конфеты, ей мать припасала карамель “Мечту” и ирис “Золотой ключик”. Приносила она и “советский” сыр и сухую колбасу, и фигурное печенье, и мармелад в коробочках, переложенный белой прозрачной бумагой… В общем, Лиза в далеком от Москвы городе была как бы Москвой вскормлена.
Раз примерно в месяц Нина Сергеевна уезжала с двумя полными сумками в деревню, к своей матери, жившей в семье младшего брата в большом доме с русской печью. Деревня была крохотная, тихая, близко к лесу.
Возвращалась Нина Сергеевна с солеными и сухими грибами, с вареньем, яблоками, картошкой, зеленью. Возвращалась обычно последней воскресной электричкой, в одиннадцать вечера. Электричку подавали минут за двадцать до отправления. Пассажиров бывало мало, и Нина Сергеевна к ним подсаживалась.
Вот и в тот октябрьский, дождливый вечер, за три года до случая у водокачки, Нина Сергеевна подсела к единственному человеку, бывшему в вагоне.
Лицо старухи у ночного окна показалось ей знакомым.
Нина Сергеевна села напротив со своими сумками. Со сложенного черного зонта текла вода. Нина Сергеевна установила зонт под окном, потопала ногами в новеньких ботах на каблучках. Старуха сидела совсем без поклажи, уронив на колени коричневые руки с желтыми плоскими ногтями.
Поезд тронулся. Старуха сняла мокрый платок, белый, в синюю крапинку, и повесила его рядом на спинку сиденья. Мужского покроя пиджак тоже промок на плечах, но старуха его не сняла.
Нина Сергеевна любила ночные поезда. Она вынимала из сумки пакет, из пакета — чистое льняное полотенце. Расстилала его на сиденье, выкладывала белый хлеб, сухую, заранее нарезанную колбасу, соленый бабкин огурец с укропной веточкой.
Она всегда угощала соседей, и никто никогда не отказывался. Завязывался разговор, и два часа проходили хорошо, нетягостно.
Старуха от сухой колбасы и огурца отказалась, а белый хлеб взяла.
— Мне ваше лицо знакомо, — сказала Нина Сергеевна, — вы в котором доме живете?
— У оврага, — сказала старуха. — Большой дом, с флюгером. Почти новый дом. Муж его строил сразу после войны, он целый вернулся, только во сне кричал.
— Вы Кривцовы, — сказала Нина Сергеевна, — а я Нина, вдовы Семеновой дочь.
— Знаю, — сказала старуха.
— Вас баба Феня зовут, точно? И у вас тоже дочь, она на прошлой неделе замуж вышла, мне мать вчера рассказала.
— Нет у меня никакой дочери, — сказала старуха.
— Да как же?
— Уехала я от них, пусть живут, как знают.
Дело было в том, что дочь бабы Фени вышла замуж не просто — со скандалом. Разбила чужую семью, увела отца двоих детей, чья мать пыталась себя убить ножом в сердце.
— Куда ж вы едете?
— Не знаю.
— Страшно в никуда.
— Я теперь сирота, деточка, мне все родные, — не страшно.
Баба Феня появилась в их доме вскоре после одного странного разговора, который нечаянно подслушала Лиза. И Лиза объяснила себе появление бабы Фени этим разговором, и поэтому не удивилась. Не удивилась, что в ее комнату вселяют чужую старуху, что выгораживают угол зеркальным шкафом, покупают кресло-кровать. Одежду старуха купила сама на толкучке, на заработанное.
Лиза не удивилась и не противилась, потому что уже не считала комнату своей.
За несколько дней до появления бабы Фени она проснулась ночью — захотела в туалет. Выбралась из-под теплого одеяла, опустила босые ноги на деревянный пол.
Лиза пробежала смежную комнату родителей и вдруг увидела, что за неплотно прикрытой дверью кухни горит свет. Она остановилась, услышала какой-то разговор, подошла ближе.
— Ты уверена, что мы… Что это хорошо будет? — говорил отец.
— Хорошо, ей-Богу, хорошо, — говорила мать. — Я тебе это докажу.
— Давай-давай, я в доказательствах толк смыслю.
— Далеко и ходить не надо, посмотри, в нашем подъезде на первом этаже живет тетя Дуся, живет одна-одинешенька, болеет, ноги ходят плохо. Кто ей поможет? Если только пионер какой или ты вдруг сумку донесешь. Ей убраться самой тяжело, поясница согнуться не дает, да и пенсию ей выписали маленькую, разве на рынке можно что купить? Картошку осенью, и то помаленьку. А ведь она не одна на свете, у нее сын в Москве живет — мать не помнит. Не помнит, кто его родил, кто вырастил. А был бы у нее еще сын или дочка, они бы за ней присмотрели.
— Может быть, да, а может быть, и нет.
— Но ведь может быть да. А потом, знаешь, как бывает. У нас Филиппов был в деревне, родил двоих ребят, один парень утонул в речке, а другой вырос. Отец с матерью внуков нянчат.
— В общем, Нинка, ты подстраховаться хочешь.
— Ну как знаешь.
— Да я не против. Меня только расчеты твои пугают.
Как ни странно, Лизу материнские расчеты не испугали. Она не подумала, — значит, я могу забыть родителей или даже умереть? Она подумала, что если появится еще ребенок, то на него обратятся надежды отца и матери, он как бы возьмет на себя их внимание, примет на себя ответственность, освободит Лизу. Лиза с раннего детства боялась и ответственности и внимания.
Она думала, что бабу Феню взяли для будущего ребенка, на которого все надежды. Но другой ребенок так и не родился, никто Лизу не освободил.
Школа работала в две смены. Отец Лизы, Степан Георгиевич, задерживался часов до шести. Он проверял тетради и писал планы на завтрашние уроки в маленькой лаборатории при физкабинете. На стене висели портреты великих ученых: Эйнштейна, Ньютона и Джордано Бруно. Окно всегда было плотно зашторено. Приборы стояли в стеклянных шкафах. Пахло мелом.
Обдумывая задачу, Степан Георгиевич ходил по кабинету от окна к шкафу. Шаги у него были тяжелые, половицы скрипели, отзывались легким металлическим звоном приборы в шкафу, дрожала пружина в приборе, демонстрирующем закон Ньютона — действие рождает противодействие.
Иногда заглядывали ученики. Обычно это были мальчишки из седьмого-восьмого классов, начавшие уже изучать электротехнику. Степан Георгиевич охотно отвечал на их вопросы, вынимал из шкафов трансформаторы, катушки, батареи, объяснял, как что с чем связано в обыкновенном приемнике.
Объяснения Степана Георгиевича обладали одним странным свойством. Они как будто были не вполне серьезны. Как будто где-то в них крылся подвох, обман. Мальчишкам казалось, что большой грузный человек с живыми карими глазами посмеивается то ли над ними, то ли над самим предметом физикой. Тем не менее, ученики Степана Георгиевича поступали даже в столичные вузы, а два мальчика в середине семидесятых поступили в Физтех и смогли в нем неплохо учиться.
Лиза понимала физику легко. Коля, затеявший когда-то безумную драку у водокачки, учился с нею в одном классе, учился хорошо, но тяжело, как будто шел в гору. Но он никогда не просил разъяснений ни у отца Лизы, ни у кого. Никогда не списывал домашних заданий и никогда не слышал подсказки.
Однажды на исходе зимы, уже около шести вечера, когда Степан Георгиевич собирался уходить, в дверь лаборатории постучали.
— Да, — сказал Степан Георгиевич.
Дверь немного приоткрылась, и в открывшуюся щель робко прошла маленькая щуплая женщина. Она была в скромном пальто с детским воротником из искусственного меха, в мужской кроличьей шапке. Искры снега таяли на темном пальто. Женщина сжимала в руках толстые, домашней вязки варежки.
— Здравствуйте, — сказал Степан Георгиевич. — Чем обязан?
— Я мать вашего ученика, Николая Савельева.
— Присаживайтесь, — Степан Георгиевич подвинул ей свой стул, а сам сел на вертящийся круглый табурет, на котором любил демонстрировать действие центробежной и центростремительной сил.
Женщина робко, даже, пожалуй, придавленно молчала.
— Итак, — сказал Степан Георгиевич. — Что вас ко мне привело? Простите, не знаю вашего имени-отчества.
— Варвара Алексевна.
— Варвара Алексеевна.
— Сейчас, — вздохнула женщина. — Слова подберу.
— На Колю вашего я пожаловаться не могу, — осторожно начал Степан Георгиевич. — Учится он хорошо, упорно, он превышает свои способности очень сильно. Побольше бы этих способностей, он Бог знает чего бы мог добиться.
— Рвется он изо всех сил, — сказала женщина, — это точно. Почему, вы знаете, да?
— Да, — сказал Степан Георгиевич.
Помолчали.
Женщина оглядела лабораторию.
— Мне это не нравится, — сказала Варвара Алексеевна. — Я понимаю, что ваша дочь тут, собственно, ни при чем. Она не виновата, что он как сумасшедший ради нее. Я ее видела, кстати, ничего особенного, девочка и девочка.
— Дело не в этом.
— Конечно, — согласилась Варвара Алексеевна.
— Но что же плохого в том, что ваш сын ради обыкновенной девочки становится образованным человеком?
— Не знаю, что тут хорошего. Мне он стал чужим, ваша дочь его побаивается, мне кажется. Я слышала один раз, как она с ним говорит. Вежливо, тихо, как с психически опасным. Я в школу зашла, они дежурили вместе по классу. Я еще тогда хотела с вами поговорить, но не решилась. По мне лучше бы он учился в своей двадцатой кое-как, гонял с пацанами и был бы весел.
— Вряд ли я могу вам помочь, Варвара Алексеевна.
— Поставьте ему “двойку” в четверти, его вмиг из этой школы выставят.
— Нет, — сказал Степан Георгиевич. — Во-первых, он всегда знает на “четверку” и, во-вторых, на мой взгляд, конечно, это очень неплохо, что он так строит свою жизнь, пусть даже ради обыкновенной девочки.
— Я боюсь, он сломается в конце концов.
— Мы не можем ему помочь, Варвара Алексеевна. Никакое наше действие не может эту ситуацию разрешить ни в чью пользу. Эта сфера не в нашей с вами компетенции, понимаете?
— Нет.
— Мы не можем заставить его или Лизу чувствовать иначе.
— Я к знахарке пойду.
— Ваша воля.
Степан Георгиевич возвращался минут на тридцать позже обыкновенного, но не торопился. Снег хрустел под его тяжелыми шагами. Степан Георгиевич думал об упущенном физиками виде энергии. Как всякая энергия, она не обладает ни положительными, ни отрицательными качествами, она никогда никуда не исчезает и даже не преобразуется в другие виды энергии, она сама преобразует.
Когда-то Степан Георгиевич работал на заводе, точнее, не работал, а играл в заводской футбольной команде полузащитником.
— Я выходила замуж за футболиста, — говорила впоследствии его жена. Она обожала футбол, не пропускала ни одного мачта, ходила даже на тренировки.
В самую раннюю пору их знакомства они ежедневно встречались за обедом в заводской столовой (столовая была возле гастронома). Это был большой зал, голоса в нем гудели, как на вокзале. Обычно они садились у окна, за которым рос старый тополь. Он рос так близко, что, когда летом отворяли окно, его ветки входили в помещение. Можно было протянуть руку и коснуться.
Они сидели друг против друга, ели жидкий суп, котлету с серым картофельным пюре, пили компот из сухофруктов. Кроме того, они пожирали глазами друг друга.
Степан Георгиевич любил закатывать рукава рубашки или свитера по локоть. На белых сильных руках росли рыжеватые волосы. Они так и притягивали взгляд Нины Сергеевны.
На одной из тренировок Степан Георгиевич прыгнул за мячом, упал и сломал ногу. Нога срослась неправильно. Он не хромал, но бегать разучился.
Они оба растерялись. Степан Георгиевич сидел целыми днями дома, от него пахло вином каждый вечер, но как он пил, Нина Сергеевна не видела. Иногда он ходил с ней на футбольные матчи, но чаще отказывался. Нина Сергеевна как будто надеялась, что все еще как-то образуется.
И вот однажды он встретил вернувшуюся с работы Нину Сергеевну абсолютно трезвый, гладко выбритый, в темной какой-то незнакомой рубашке. Он сказал, что поступил на вечерний в “пед”. С тех пор Нина Сергеевна частенько думала, что выходила замуж совсем за другого человека, за простого парня, умевшего быстро бегать и не бояться мяча. Она так стала думать не тогда, когда он сломал ногу, а именно когда поступил в “пед” и стал превращаться в образованного человека, в физика. Он и говорить стал как-то иначе. Да разве я б пошла за интеллигента? — думала про себя Нина Сергеевна. — Я и посмотреть бы на него оробела.
Жили они, в общем, ладно, но как будто не совсем родные друг другу, чуть-чуть чужие. Лиза это чувствовала и, может быть, поэтому ей все оставались чужими, и мать, и отец, и баба Феня (ради нерожденного явившаяся), и кто угодно, на всю жизнь. И она чувствовала себя виноватой перед каждым человеком, что он ей чужой.
Лиза пришла на выпускной вечер в белом платье чуть ниже колен, в белых туфлях на очень высоком каблуке, с замысловатой “взрослой” прической. Ей казалось, что голова у нее тяжелая и покачивается, что вся она покачивается на каблуках едва заметно, а глаза то сияют, то как будто спят.
На выпускном вечере Коля все время оказывался рядом с Лизой. За столом он сел напротив и напоминал о себе неотступным взглядом. Лиза пила шампанское. Родители толпились у входа. Приглашенный из филармонии ансамбль настраивал инструменты.
Лиза увидела, что Коля встает, обходит стол и идет к ней. Она вскочила, побежала к сцене, схватила за руку стоявшего на пути одноклассника, будущего летчика. Ансамбль рванул струны, захрипел в микрофоны, люстра погасла, прожектор со сцены вспыхнул, замигал в такт музыке, и все затопали, закачались в такт.
Коля оказался рядом. Танцевал он плохо, бил башмаками в пол и подступал к Лизе. Он подступал, а она отступала. В дверях никого уже не было. Родители сидели вдоль стен на стульях или стояли с учителями в школьном дворе под мигающими грохочущими окнами актового зала.
В коридоре пахло цветами. Лиза побежала и услышала стук своих каблуков. Она сняла обувь и пошла тихо, босиком. Остановилась на лестничной площадке. Рррр-ааа, — докатилось из зала. Босиком стоять было холодно, и Лиза надела туфли.
— Можно мне с тобой поговорить? — сказал Коля.
Он очутился перед ней внезапно, совсем неслышно. Был он, как и все мальчики сегодня, в темном костюме и белой рубашке, только без галстука. Коля вырос к десятому классу, волосы его потемнели, а кожа лица побелела и стала, как фарфор. Кисти рук были большие, заметные, и Лиза всегда помнила их цепкую безумную силу.
— О чем? — сказала Лиза устало, опершись о перила.
— О будущем.
— В смысле?
— Я бы хотел пригласить тебя в свое будущее. Я думаю, что оно будет для тебя самым-самым лучшим. Уж я постараюсь, знаешь.
— В смысле?
— Ну, я буду очень хорошо работать и зарабатывать, буду доставлять тебе всяческие радости и удовольствия.
Он оказывался все ближе и ближе. Лиза боялась, что он коснется ее большой рукой. Лицо у него было совсем белое в полумраке, а глаза — в тени.
— Коля, — сказала Лиза.
И он как-то сразу остановился.
— Я никогда не выйду за тебя замуж. Я не могу ответить на твою любовь. Я чувствую себя страшно виноватой, правда. Я бы даже хотела ответить, но не могу. Ты как-то очень уже неистово.
Коля стал смотреть мимо Лизы.
— Я уезжаю завтра в Москву, — сказала она. — Поступлю на экономический в МИИТ. Дальше не знаю. Только ты, Коля, не приезжай в Москву, отстань от меня, забудь.
Первым делом, проводив на работу Нину Сергеевну и Степана Георгиевича, баба Феня спускалась в подвал. Набирала в корзинку дров, поднималась и растапливала в кухне титан, и теплая вода была целый день. Пока прогорали дрова, баба Феня стирала с мебели пыль, подметала пол. Затем мыла горячей водой посуду, готовила ужин. Надевала валенки, старый, мужского покроя полушубок, поверх белого в синюю крапинку платка — шаль. Она шла за хлебом, молоком, покупала в киоске газету, на обратном пути заглядывала в почтовый ящик, нет ли писем от Лизы. Лиза писала часто.
Часа в три-четыре, после лекций и до прихода родителей, к бабе Фене заходил в гости Коля. Он учился в строительно-дорожном институте. Он всегда приносил старухе гостинец — очищенные кедровые орехи, мандарин или сдобную булочку.
Они пили чай. Коля читал вслух Лизино письмо. В письме бывали и фотографии. Один раз баба Феня разрешила Коле забрать фотографию. Там Лиза была коротко стриженная и казалась ребенком, накрасившим по-взрослому губы.
Весной Лиза написала, что выходит замуж.
— Значит, и она полюбила, — сказал Коля.
— Вряд ли, — сказала баба Феня. — Нашла подходящего человека, и все. А ты не плачь, ты счастливее.