Опубликовано в журнале Знамя, номер 6, 2002
Постоянно бегущий
переменный ток.
Запись по трансляции
Данила Давыдов. Опыты бессердечия. Книга прозы // Пластилин. Проза, драматургия. — М.: АСТ, 2001.
Георгий Балл. Река. “Вавилон”, 2002.
Это было неделю тому назад.
Исаак Бабель
Школа музыки
Бархатная проза Бабеля, поселяющая эпитет в документ, почти в кинодокумент, где все видно и слышно, и зощенковский сказ, держащийся за нерв события, — предметы вдумчивого изучения нашей нынешней литературы. Память об этих текстах живет в новых произведениях не идеологически, а, возможно, как-то акустически: звук и отзвук. На будни откликается праздник, на него же реагирует серая (или другого какого, доступного глазу, цвета) повседневность. Так было там и тогда — так здесь и теперь. Но зеркала другие, другие акустические системы. Сколько бы мы ни объявляли о смерти автора (в сумерках литературы), он жив. Ибо надо же кому-то думать о гармонии. Не обязательно знать особые слова — достаточно, чтобы вовремя звучали обычные. Проза — время автора. И совершенно не удивительно, что представители разных литературных поколений демонстрируют в чем-то схожее понимание таковой текучести.
Не сладившийся интернационал добрых людей (со своим партийно-беспартийным гимном), надежды маленький оркестрик, какие-то голоса в хоре и из хора — все это было нашей музыкальной школой. И теперь, кажется, опять наступила пора, когда не месса романа, а прерывистые этюды рассказов, организованных в циклы, определяют даже не столько тенденцию развития, сколько читательскую направленность.
Я бы даже сказал, что тут отчасти же стирается грань между “чистыми” и “нечистыми” авторами. Сорокинский “Пир” — серия классно написанных рассказов. Но они совершенно не звучат — то есть в прямом смысле. Ни гимном, ни юмореской. Этюдность в этом случае означает хорошо исчисленную заранее экспериментальность, а не музыкальность. И все же…
Сквозь горящую тайгу…
По-моему, главное достоинство книги прозы Данилы Давыдова (именно книги как совокупности и целостности, а не какой-то конкретной ее части) в ее хорошо продуманной импульсивности. Описание не успевает за событием — и так сделано специально. Персонаж отворачивается — жизнь перепрыгивает через ступеньку. Она перебегает из текста в текст и… возвращается обратно. Говорят, что компьютер позволяет пустить звуковой файл в обратном порядке. Под возвращениями к началу у Давыдова я имею в виду, однако же, не это. Важен звук и отзвук.
“Во дворе школы учитель прощается с учениками. Он объясняет им, что едет далеко-далеко. Куда, спрашивают ученики. Далеко-далеко. Я наблюдаю эту сцену, стоя чуть в стороне. Внезапно школьный сторож трогает меня за плечо, я оборачиваюсь. Что вы здесь делаете, говорит сторож, школа закрывается. Я хочу сказать учителю несколько слов перед тем, как он навсегда уедет отсюда. Что вы, говорит сторож, учитель уже не здесь. Я смотрю туда, где видел учителя, окруженного детьми; там никого нет. Он едет на поезде, говорит сторож, железная дорога пролегает через тайгу, в которой пожар. Но учитель спасется? — спрашиваю я сторожа. Это мы узнаем минут через двадцать, отвечает тот”.
Далеко-далеко/далеко-далеко/чуть в стороне/не здесь. Такое обозначение то ли места будущего действия, то ли будущего времени. И тайга, в которой пожар, и это “минут через двадцать”… Мне тут вспомнился рассказ Виктора Драгунского “Пожар во флигеле”. Мальчишки, опоздавшие на урок, врут напропалую, сочиняя героические поступки. Может быть, один из них вырос и стал школьным сторожем.
“Я смотрю на школьные стены — недавно, клянусь, они казались белыми и новыми, а теперь пожелтели, потрескались, кое-где осыпалась штукатурка. Он спасен, говорит сторож, но машинист погиб”.
Я процитировал весь текст. Двадцать минут равняются двум предложениям. Куда конкретно уезжает учитель и зачем — неважно. Главное — пожар в тайге, спасение. Но какое движение может быть без машиниста?
Бабель бы описал полыхание огня. А Давыдов даже не заставляет нас ломать голову над тем, откуда сторож все это узнает. Ясно же — из звуков и букв.
И “Учитель” (а не “Пожар в тайге”) стоит в книге первым. Потому что он содержит в себе настройку, которая существенна и для других рассказов. Персонаж Давыдова — задумчивый повествователь, который никуда не опаздывает и ничего не сочиняет — он почти протоколист. Но на самом деле это — протоколы (это было неделю назад, это было жизнь назад) для домашнего музицирования.
И тут есть элемент детства. Вернее, взрослый человек излагает детское, понимая и слыша его теперь по-другому. Имею в виду и “Три кита”, и “Менуэт”, но и все остальное.
Нынешние молодые люди очень любят вспоминать, они держатся за свое детство и тинейджерство обеими руками. Начав лет эдак в двадцать, вплоть до пятидесяти вспоминают школьные годы, чтобы потом сразу перейти к мемуарам с разоблачениями. Видимо, только сейчас жить скучно. Потому так надо, так охота тащить за собой груз счастливого детства (бархатное время) и несчастного отрочества — не только своего, но и чьего-то еще, кто был более счастлив или хотя бы более несчастен.
“Он платит за откровенность полной монетой; единственное, чего ему хотелось бы еще, — это приобрести меня в свое окончательное владение (и выдать паек по первой категории! — А.К.). Я знаю, он плачет по ночам и пишет письма неизвестно кому, ибо не знает, во сколько оценить меня со всеми приложениями” (что я говорил! — А.К.).
Тут почти творческая декларация. Хотя персонаж-рассказчик у Данилы Давыдова и находится на позиции конструктивного нейтралитета, старательно делая вид, что уж он-то не собирается никем-ничем володеть, но вот, однако же и все же, — собирается. Правая рука сочинителя ведет себя иначе, чем левая.
“Иду к себе, достаю солдатиков, стройтесь, говорю. Слушаются. Вот так, говорю, надо знать, кого слушаться (и слушать. — А.К.), я ваш полководец…”
Оказывается, музыка тоже держится на трех китах. А если ребенок заплакал, слушая звуки, то это плохо.
И это хорошо.
Такая импульсивность…
…и на речку Македонку
Текст Георгия Балла состоит из трех частей, которые называются соответственно “Река-1”, “Река-2”, “Река-3”.
Можно задуматься, рассказ все это вместе или повесть, но нам сейчас не до этого.
В текстах Балла, что бы он ни описывал, преобладает лирика, а если потом из-под нее вылезает трагедия, несчастный случай, стихийное бедствие, — послевкусие все равно лирическое.
“Зика была не совсем русская, маленькая, чернявая. А в нашем городке все равно считали, что она добрая.
— В крайнем случае, — сказал Цыглов, — проложим трубы к Загорью.
Приехал огромный, более двух метров, Шерстопятов и поселился на нижнем этаже в доме, где проживал Эраст Христофоров.
— Кто это тут такая веселенькая, — сказала тетя Груня, лаская кошку Лизку.
— Григорий, а Григорий, ты бы опорожнил ведро.
— Ну?
— Вот тебе ну. С первого числа всех должны переписать (каждую душу возьмут на учет. — А.К.).
Кудинов купил “Ниву” старой модели.
Чувствовалось приближение весны. Повалил мокрый снег, и луж стало больше. У Поповых калитка совсем развалилась. Василь Васильевич сказал, что на месте нашего городка планируется построить Опылитель туч. Григорий Якубович связался по Интернету с Джимом Толботом из Калифорнии. Начали вместе выпускать в Интернете газету “Македонка””.
Не совсем русская, но все равно добрая. Газета “Македонка” (в Интернете), потому что речка Македонка. Звуки опорожнения ведра на фоне чувствительно приближающейся весны. И все готовятся к переписи иль к отъезду далеко-далеко (конечно, бесполезному). Пожара в тайге не случится, но речка… речка еще себя покажет. И произойдет мгновенный переучет населения. Но впереди еще так много текста, написанного — в обычной манере Балла, где нет границы между высоким и низким, между трагическим и комическим. Хотя писателю не свойственно педалировать страсти. Когда нужно, он их обозначает точным словом.
Македонка освобождается ото льда, во всем и во всех гуляют жизненные соки.
“Криволапов заглянул за угол дома, где и жила Зинаида Фантина. Он надеялся, что она, нагнувшись, дергает траву между грядок.
Между тем конопатый Веркин муж, так его называли в районе Красной поляны, стал проводить ненаучные эксперименты с Людой, хотя кто его знает, бездонно…
— Чего?
— Я говорю: бездонно время.
— Ну, это как Василь Васильевич скажет.
Либерман удивился мельканию звезд, и он оглянулся, чтоб рассказать об увиденном Лоре, а на ее месте — оранжевое пятно. И что поразительно: пятно расплывалось. Или наоборот — сжималось, принимая формы мыши. И даже нахально грозило Саше лапкой”.
Звездное небо над головой глядит в бездонное время — и наглядеться не может. А люди делают глупости почти у гробового входа. Играет младая и не очень младая жизнь.
Совершенно серьезные тексты Данилы Давыдова и — горькая ироничность Георгия Балла. Только что говорил автор — и уже говорит персонаж. Только что была женщина — уже оранжевое пятно, а из него — мышь, но, может, приснилось. Или примечталось. Жизнь — мечта о неосуществимом. Мы живем, под собою не чуя себя. Наши реки текут в Интернет, чтобы исчезнуть там, в бездонной виртуальности.
Смерть разгладила морщины на лице умершего дяди Феди. Кто такой дядя Федя, где он был раньше? Работал ли школьным сторожем, звонил ли в звонок? Неважно. Один из.
“Всех вас надо запихнуть в бутылочку с притертой пробкой, — закричал Эраст Христофоров, закричал отчаяннее, чем всегда, высунувшись наполовину из окна своей квартиры со второго этажа, — и весь городок туда же, да и Македонку, да пробочкой заткнуть, притертой. Вот тогда бы вы чего?
Лидка стояла внизу и хохотала.
— Эраст, замолчи!
Нина Борисовна душою не принимала всякое непочтение. Выбежала из подъезда своего дома. Ее дом был на другой стороне улицы. Эта улица выходила к главному оврагу нашего городка. В прошлом называлась Проезжей. Ее даже называли Пыльной. Но вот уже много лет Имени Перекосова, знаменитого ударника труда Алмазного завода.
— Эраст, замолчи!”
Ну почему же сразу — замолчи! Тут вопрос методологический! Может, проза и есть бутылочка с притертой пробкой? Может, хорошая герметичность и есть признак высокого искусства?
В Уфе есть речка (почти ручей) Сутолока. Если бы Балл знал об этом — он бы так назвал речку в своем произведении.
С топонимикой и прочей ономастикой у Георгия Балла замечательные отношения. Проезжая — Пыльная — Перекосова. Лианозовская школа жизни. Уже один ряд названий — концептуалистское произведение. Но наши авторы не концептуалисты. Они любят жизнь, а не концепты. Литература — жизнь за стеклом. Оно может быть и в форме бутылки. И в форме главного оврага. Чрезвычайно интересные соположения возможны: главная площадь страны — главный овраг города. Звук торжественного парада — и звук уплывания (печального, но с улыбкой) жизни в овраг.
Один поэт издал книгу и назвал ее — “Все плохо”. Такая категоричность невозможна в этой прозе. Здесь есть школа и учителя, но нет оценок.
В книге Балла “Вверх за тишиной”* в одном из рассказов торжественно, по-бабелевски сказано: “Беда гудит в нашей крови”. Это о том, что люди пьют и напиваются. Насмешливый пафос. Критик Евгения Воробьева в предисловии к сборнику 1999 года назвала это метафизическими качелями.
По-моему, никаких качелей нет. Импульсивность, о которой я толковал в начале, музыкальность, включающая в себя и женский визг, и тихое гудение звездочек, — сие все же немного другое. Совсем немного. В искусстве время обратимо, но качели не могут служить моделью балловских (и давыдовских тоже) произведений. Они, качели, — механизм. А я толкую об импульсивности изобразительной мысли. Безумная речка скорее напоминает то, как она, эта мысль, рождается, течет, бьет волнами о берега.
Гроза над городом Про…
Не думаю, что Баллу или Давыдову нужно срочно сесть за роман.
Я думаю, их роман — рассказы.
Обсуждая букеровские шорт-листы, мы забываем, что это еще не вся литература и даже не вся проза.
Авторы современных рассказов пытаются философствовать (вот я все не решался произнести слово), изображать — и видимое, и слышимое, и даже исчислять нечто, не поддающееся исчислению… Все это много раз было и в двадцатом веке. Все это продолжается в двадцать первом. Отточенность логико-изобразительных построений текстов, доведение до степени виртуозности не только умения писать, но и умения осознавать — вот что важно. Нравственный релятивизм, много раз заклейменный борцами за духовность, у Давыдова и Балла таки отсутствует. Но их персонажи имеют свободу выбора, авторы же оставляют за собой свободу покачать головой, пожать плечами или иронически вздохнуть. И правильно делают, что оставляют.
В то время, когда философы задумываются о времени прото, художники пытаются выяснить, что же остается на пепелище или хотя бы на месте прежней прописки.
Все-таки не прото, а просто проза. Гроза утихнет…
Александр Касымов