Опубликовано в журнале Знамя, номер 5, 2002
Призрак Сергея Вольфа
Сергей Вольф. Розовощекий павлин: Книга стихов. / Предисловие А.Г. Битова. М.: Два Мира Прин, 2001. — 144 с., илл.
По случаю выхода новой книги стихов ее автора похоронили.
“EX LIBRIS HГ”, со свойственной этому изданию и очень похвальной оперативностью, мгновенно отозвался таким образом: “…Вольфа мы открываем для себя только теперь, когда самого поэта уже нет в живых”. И дальше: “…Судя по всему, Вольф действительно был гением”. Через неделю вышло опровержение под элегантным заголовком “Оказался он живой!”, где несколько ворчливо, но тоже любезно сообщалось, что “Сергей Вольф живет по-прежнему в Петербурге”. История, конечно же, чудная, но ни чуточки не удивительная — Сергей Вольф давно уже, с середины семидесятых, пожалуй, годов, сделался в русской литературе своего рода призраком — не самое худшее положение для писателя (если он не волна, а океан — не Россия). По крайней мере, прочное. От колебаний политической и литературной погоды застрахованное.
Реально существующий и, слава Богу, “оказавшийся живой” Сергей Евгеньевич Вольф родился в 1935 году в семье музыкантов Мариинского театра и коротко знаком читавшим Довлатова (а это чуть ли не все выучившиеся грамоте к рубежу 80-х и 90-х гг.) в качестве персонажа довлатовских “мифов и легенд” о ленинградской литературной среде, блестящего и смешного красавца, барина, скупердяя и выпивохи “Сережи Вольфа”. Все так, в бытовом смысле Вольф навсегда остался человеком 60-х годов, с соответствующими повадками, интересами, музыкальными вкусами и пр. Таким и воспринимается современниками. Призрак же Сергея Вольфа, поэт Сергей Вольф, принадлежит не своему “физическому” поколению, а поколению, начинавшему сочинять в середине и в конце 70-х годов, когда он и сам, быть может, слегка притомленный планомерным сочинением детгизовских повестей (больше полутора десятков авторских книг), начал постепенно переходить от застольных прибауток (чтобы лишний раз не тревожить приведенные и в предисловии к “Розовощекому павлину” знаменитые саночки, напомним о жене “Сережи Вольфа”, которая “пекла блины различной формы и длины”, судя по всему, вполне независимо от жены Олега Григорьева, блин у которой от перетягивания “стал длинн”, хоть “и был кругл”) к сочинению трагических стихотворений, в поэтологическом смысле имеющих очень мало общего как с творчеством т.н. “ахматовских сирот”, так и с замкнутой метафизикой ереминского или разомкнутой метафизикой аронзоновского плана. В 80-х годах Вольф оказался, как это ни парадоксально звучит, молодым ленинградским поэтом; соответственным был и круг его стихового общения, соответственными оказываются, если рассматривать их ретроспективно, и многие стилистические особенности его стихов. Современниками это несовпадение человека и его призрака воспринималось с трудом. Старые друзья относились покровительственно (однако не покровительствовали) — для них он был как бы навеки проштемпелеван “прозаиком”, “детским писателем”, “персонажем литанекдотов”. Так было и спокойнее, и приятнее. Никто не хотел выпускать Вольфа из зоны “комфортабельного поражения”, куда он в свое время так успешно сманеврировал. Или почти никто.
Я помню хорошо и отчетливо зимний ленинградский денек 1981 года, влажный, кисловатый, сероватый сумрак комнаты на улице Герцена. Покойный Борис Понизовский подает мне переплетенную в какой-то пестрый дерматин машинопись и говорит, с некоторой полувопросительностью, которая меня бы удивила, если бы я тогда лучше знал этого гениального, любимого, ничего по себе не оставившего человека (его призрак был он сам): “Мой старый друг, Сережа Вольф, вдруг стал писать стихи. Мне кажется, очень хорошие”. И его равнодушно-внимательные глаза блеснули “нечаянной радостью”, когда я перелистнул и сказал, что стихи и точно очень хорошие. С того самого дня (не к его ли двадцатилетию выпущена, мне в подарок, эта книжка?) вольфовские стрекозы, жуки, кузнечики, мыши, жабы и прочие некрупные насекомые, грызуны и амфибии навсегда закружили и застрекотали, запрыгали и заквакали в бедной моей голове. Да и не только в моей. Великие строчки, строфы, стихотворения — что они, как не призраки, вечно клубящиеся на наших чердаках?
Лежит в траве большой, зелёный лист, Который сбил лихой мотоциклист, Валяется его зелёный шлем, Лежит он сам, распластан, тих и нем, В его больших, зелёных волосах Стоит кузнечик мёртвый на часах... Если бы какой-нибудь безумец-издатель доверил мне составление антологии “Кузнечик в русской поэзии”, от ломоносовского “блаженного” и державинского “золотого” до “сумасшедшего кузнечика” Ольги Мартыновой, то вольфовский “мертвый на часах” и другой, “среди зеленых свечек”, заняли бы в этой антологии одно из решающих мест. Заодно такая антология показала бы наглядно, что Кузнечик является в русской поэзии образом, куда более существенным, чем Страдающий Народ или Прекрасная Дама.
Маленькие животные, преимущественно насекомые, Вольфа отнюдь не родственны, что легче всего было бы предположить, тараканам, кузнечикам и жукам Олейникова или Хармса. Те (вместе с приравненными к ним людскими персонажами “в часах и пиджаках”) выносили на своих надкрыльях, сяжках и жвалах всю тяжесть грандиозной метафизической пародии, символического вселенского цирка, устроенного последним поколением первого русского модернизма. Вольфовские насекомые касаются только его одного. Единственной возможностью в 70—80-х годах не жрать “разрешенный воздух” был не правильный выбор между “за” и “против”, между “здесь” и “там”, а полный отказ от этого выбора. Что требовало герметического отторжения зараженного недоброкачественным временем материала. Все большие поэты позднесоветской эпохи (а они остаются большими поэтами и постсоветской эпохи) произвели такое отторжение, всякий на свой лад, все расплатились за него призрачным, прозрачным существованием в сверхплотной материи советской медленной жизни. Вольф оставил от этой жизни только три слоя. Маленьких, никак не идеологизируемых и поэтому при всех обстоятельствах сохраняющих образную силу животных — оптически приближенных, крупно-подробных, с мучительно прижатыми хвостиками, сучащими и семенящими лапками, угрюмыми лицами. Себя, “старика”, со своей неимоверной, почти до физической дурноты интенсивной любовью. Ну, и еще Господа Бога, настолько анонимного, что и в рукописях, и в первой книжке (“Маленькие боги”, СПб., 1993) пишется с маленькой буквы: “Довольствуйся — на небе есть покой, / А остальное бог нам обеспечит, / Он бисер метит, и улыбки мечет, / И машет ослабелою рукой”.
В 90-х годах координаты вольфовского мира принципиально не изменились, в нем добавилось выплесков открытой ярости и взрыдов неудержимой тошноты, дыханье же стиха, как это ни странно, сделалось еще глубже, еще свободнее, еще естественнее. Иногда даже слишком. Но великие строчки, строфы, стихотворения встречаются не реже, чем прежде. Вольф-человек до некоторой степени совместился в глазах окружающих с Вольфом-поэтом. По крайней мере, в Петербурге. Сверстники ему простили и постарались вернуть к себе, в шестидесятые годы. Пустое, гг. сверстники, — призрак вылетел, его не поймаешь. Будем лучше вместе радоваться, что вот она, книжка, одна из тех (к слову, не таких уж и малочисленных) книг, которые своим возникновением и существованием оправдывают время, в котором мы с вами тогда жили и теперь живем, аттестуют ему, этому времени, доброкачественность в конечном счете, способность в конечном счете все еще производить призраков, которые всегда — пока существует русская речь — будут клубиться на наших захламленных чердаках.
Олег Юрьев