Стихи
Опубликовано в журнале Знамя, номер 2, 2002
В пространствах холодных, где фары в метели дымят и в метеосводках на завтра лишь феня да мат, нигде до заправки ни пса, ни жилья — только лес, и парень поёт, загребая толчками колёс под брюхо, как раненый лось. Нигде ледяного мотеля в сугробах под дверь, под мёртвые окна. — Порой только чёрная ель метнётся с дороги, завидев фар прыгнувший свет. Он крутит настройку — по радио хрипы и свист. Он сам кое-как себе Битлс. А то и «ламбаду». Он каждые десять минут закуривает, — так в кабине истошная муть висит и мотается в запертых стёклах, и дует горячая топка, и клонит заснуть. Мой шурин отнюдь не такой был помятый шофёр. Он красные дюны без шума на память прошёл. Другой бы ослаб в одиночку сосать валидол — подписку на смерть чтобы молча: давал — не давал, — а в песенке вот она вам: Un son de lon-bada le. Un son de lon-bada la. Un son de lon-bada le. Un son de lonbada. Лови этот звук и бросай ей, как мячик: — «На, лови этот звук и сразу обратно мне бросай этот звук!» — И так, пока снежная мгла не остановится в изумленье и не собьётся со счёта в уме. Тогда-то, отбросив все обстоятельства, встреть в очищенном виде первоначальную весть. Увидишь: как пыль, на простейшие доли она бесконечно раздробленная обоюдная смерть. Нет, шурин мой был не такой баснословный шофёр, — отнюдь. — И он красные дюны без шума прошёл: на память до крайнего дюйма съел щей бензобак. Но правильной речью поведать мог сей эпизод лишь в притче, как древний Эзоп. «Представь себе, — он говорил, — например, облака. Представь в глубине головы’, отойдя от окна. Представь, как они оседают на дебри волос. Представил? — теперь посмотри: там за дерево лес укрылся, как опыт за текст. Они оседают, а я укрываюсь в песках немым одеялом. — Иные и в спальных мешках ворочаются и боятся змеиных укусов: хотят незаметно уснуть — да никак...» Когда мёртвый ветер летит над полянами рощ, иной литератор чернил виноградную гроздь с лица вытирает, как слёзы, — и вытер почти, и смотрит на мелкие звёзды, как рыцарь в плаще, и смотрит на небо вообще. Там можно увидеть любые фигуры земли: пустыни и горы, улыбки и руки вблизи и губы в слезах — и что может здесь произойти, всё там поднимается в знак — и копируй себе в гармонии и красоте. Вот это и есть баснословья высокий полёт. А низкий кружи’т в испареньях житейских болот. Но есть в вышине и зверей силуэты, там можно сложить теоремы из львов и ослов. Там есть арматура и шлаки затёртых пространств. И шурин недаром был в школе десантных ОСНАЗ, — другой бы ослаб в одиночку сосать валидол — подписку на смерть чтобы молча: давал — не давал, — а в песенке вот она вам: Michelle, ma belle, these are words that go together well, my Michelle. И всё же, какая в словах образуется западня! Ты слышишь? — как в красных дюнах, тебе западло, ловушка любому опыту — и не зря смысл их ложится с нотами заодно в ту ямку от до до до. Напрасно, цепляясь за оползающий снег, карабкаешься из сухого омута вверх — кругом, как песок, бесконечно раздробленная на простейшие доли одна тавтология: смерть. Когда жёсткий ветер сечёт лобовое стекло, иной сочинитель добавил бы к счёту число последнее и произвольное, чтобы прервать сие издевательство звёзд, — и в особый привет вложил бы весомый предмет. То есть афоризм на бетонных, допустим, столбах, — какой-нибудь там указатель, а лучше — шлагбаум. Но как же он, будучи необходимо весо’м, как он (мы немедленно спросим) взлетит к небесам из всех аксиом себе сам? Пора, в этих чёрных метельных пространствах, пора ходить вдохновенно без польз и без смыслов — тогда случайная милость нас проще согреет, и, может быть, бросит на берег слепая волна. Труднее всего — это в рейсе не думать о той, которой-нибудь, что лежит вверх ногами — хоть стой, хоть падай, неважно: реальна она или нет, пускай она лишь на мгновенье в вибрации нот возникла от губ и до ног: Michelle, ma belle, sont les mots qui vont tres bien ensemble, tres bien ensemble. Какая тревога и трепет! Другой бы ослаб, заплакал бы, забуксовал бы в вибрациях слов, и в свете фар число на бетонных столбах, из мрака вымахнувшее хотя бы ему в лоб, едва ли его спасло б. Однако же попробуй не спать и не петь, проламываясь сквозь летящую, мельтешащую персть, — увидишь сам, напряжённо тараща глаза, бесконечно дробящуюся несомненную смерть. Так необъяснимо, насколько мой шурин был крут, — ходил вдохновенно всё около, рядом, вокруг по песням и басням, и мимо, и вскользь, зубы сжав, без смысла и пользы — и пальцы фигурой сложив, на память остался он жив. «Представь себе, — он говорил, — например, ураган. Представь в голове осязаемо, как дуракам представить нельзя: они жмурят намыленный глаз, а ты утерпи и смотри, — видишь: мысленный лес от бури укрылся за текст. И я перелистываю невозможный абзац, как будто моргаю, последовательно назвав болота и тундру, пески и снега — и дорогу как будто сдвигаю по пунктам назад. Горгону, ты помнишь, не глядя Персей убивал. И ты, как бы ни был отважен, удачлив и нагл, но можешь лишь в зеркало видеть свой аппендицит, когда твои пальцы то скальпель ведут, то пинцет, и сам ты себе пациент. Поэтому я только косвенно воспроизвёл запретный себе самому навсегда разговор. Есть многие способы всё обезболить подряд, но я, возвращаясь по заданным пунктам вперёд, тебя от картин уберёг. По следу моих маргиналий пробрался ты над смертельною зрительной ямой, пока кино-ад показывал документальные кадры в пространствах холодных, где фары в метели дымят».