Опубликовано в журнале Знамя, номер 12, 2002
Виктор Куллэ (р. 1962)
Когда я работал в маленькой психиатрической больнице — то бишь в Литературном институте имени Горького, один симпатичный студиозус резко выделялся на общем фоне своею, я бы сказал, повышенной нормальностью. Не знаю, право, каким ветром занесло туда его, отпрыска почтеннейшей питерской интеллигентской династии с французскими корнями, уже поучившегося в каком-то утилитарном вузе. Занимался он, помню, в поэтическом семинаре Ал. Михайлова и С. Чупринина, а я оппонировал его дипломную работу, снисходительно похваливая стихи и советуя их автору изживать влияние Бродского.
С Бродским, однако, у Виктора Куллэ все оказалось серьезнее, чем я думал. У Нобелиата есть исследователи и есть последователи, а Куллэ две эти функции соединил, причем прочно и органично. И диссертация его о Бродском была первой в нашей стране, и в подготовке прижизненных изданий своего кумира успел он заметно и весомо поучаствовать. И — главное — для собственного его стихотворчества Бродский явился не конъюнктурным “авторитетом”, а необходимым энергетическим источником. В чем роковая ошибка эпигонов Бродского (не только молодых, но и тех, кто старше его по возрасту — есть ведь и такие удивительные примеры)? Взяв у мэтра его длинные метры и ломкие ритмы, они не переняли такую сугубо “бродскую” черту, как спокойно-небрежное, ровно-обыденное (без вызова и эпатажа) отношение к культуре и религии. Когда глубоко православный поэт или, допустим, нежный эстет, склонный к культурному фетишизму, примеряют “бродскую” форму к своему, природно иному содержанию, — получается гибрид, с виду эффектный и “современный”, но совершенно безжизненный. Примеры см. в периодике, они являются если не каждый месяц, то уж не реже раза в квартал.
Случай Куллэ — совсем иного свойства. Здесь можно говорить об изначальном эмоциональном сродстве ученика и учителя, на уровне подсознательном и докультурном. Наглядно это проступило в “Стихах на смерть И.А. Бродского”:
Полуподвал на окраине материка, где обитала больная, картавая птица. Если стихи провоцируют эхо, то как стать незаметнее времени, попросту слиться с мерным биением довифлеемских валов, с мякотью слез, отражающей звезды по рангу?
“Больная, картавая птица” — такое могло прийти только из эмоциональных глубин. Сказано не “ртом”, а — “сердцем”, если прибегнуть к впечатляющей мифологеме из сорокинского “Льда”. Некрологический жанр — штука крайне опасная, чреватая неискренностью и амбициозностью, но когда пишущий реально причастен к миру своего героя, то он найдет, что и как сказать о человеческо-поэтической сути, не подвластной забвению:
Ты — обреченный, смолящий одну за одной, глухо бормочущий, дышащий тяжко, с натугой — больше не связан ни материковой страной, ни кулинарным венцом, ни неверной подругой. Чайки над Гудзоном и облаков камуфляж для анонима — кочевника, гунна, монгола — лишь подтверждение: чем прихотливей пейзаж, тем монотонней звучит человеческий голос.
Выходит, в монотонности Бродского — и сила его, и органика? Мысль, что называется, интересная… И еще Куллэ умел и умеет здорово рассказывать о живом Бродском, припоминая подробности неожиданные и парадоксальные. Слушая его, начинаешь эгоистически сожалеть, что не был знаком с замечательным человеком, чья оригинальность, быть может, и не нашла стопроцентного отражения в творчестве. Надеюсь, мы еще увидим в серии “Жизнь замечательных людей” книгу “Бродский”, написанную Виктором Куллэ. А пока вернемся к началу девяностых годов.
Так вот, студент и аспирант Куллэ был не похож на большинство своих собратьев как раз тем, что всегда живо интересовался собратьями этими и их сочинениями. Всякий из нас знает, как трудно отвечать на вопросы о “племени младом, незнакомом”. Помню, Андрей Донатович Синявский признавался: “Меня журналисты все время спрашивают о новых именах, а я никого новее Кураева и Толстой не знаю. Не подбросите ли кого?”. Сам я с аналогичной целью иногда пытал Куллэ и теперь должен отметить, что рекомендации молодого коллеги были неизменно основательными, а прогнозы — порой просто пророческими. Он угадал, например, что в поэтические лидеры пробьется Кибиров, а во время подготовки конференции о постмодернизме, когда мы составляли перечень “перспективных” прозаиков, помнится, так задумчиво произнес: “Тут у нас на заочном один учится — дальше всех пойдет. Фамилия — Пелевин”.
Здесь было не только экспертное понимание конъюнктуры. Идеал литературного братства — вот что двигало и стихи Куллэ, и его статьи, и затеваемые им литературные “акции” (вспомним, в частности, альманах “Латинский квартал”). Это и ровесники, товарищи по литературным вечерам и литинститутским пьянкам. Это и мэтры, с которыми наш герой всегда умел держаться на равных, не сбиваясь ни на подобострастие, ни на амикошонство. Это и зарубежные поэты, которых Куллэ переводит и пропагандирует.
У Куллэ есть своя духовно-творческая “номенклатура”, отборная и в то же время широкая. Во всяком разговоре он непременно припомнит несколько дорогих ему имен, произнося их со вкусом, не навязчиво, а с готовностью поделиться.
Михаил Еремин, Александр Кондратов, Сергей Кулле, Лев Лосев, Владимир Уфлянд — это питерская “филологическая школа”, представление о которой Куллэ упорно внедряет в историко-литературное сознание.
Белла Ахмадулина, Булат Окуджава, Геннадий Айги, Тимур Кибиров, Андрей Сергеев, Вислава Шимборска, Чеслав Милош, Томас Венцлова — это герои “персональных номеров” “Литературного обозрения”, затеянных и сделанных Виктором Куллэ как главным редактором возрожденного им журнала.
Петербургский бард Михаил Трегер, Игорь Меламед, опять Андрей Сергеев, опять “Кибиров Тима”, опять Еремин, художница Таня Апраксина, Деня (Денис Новиков), Сергей Гандлевский, Виталий Пуханов, “Дмитрий Саныч, умница такая” (т.е. Пригов), Венедикт Ерофеев, “великий гедонист и мудрый стоик Геннадий Николаевич Айги” — это приблизительная personalia поэтической книги Куллэ “Палимпсест”, вышедшей в конце прошлого года, в преддверии стукнувшего автору нынешней весной “сороковника”. Книга — первая. Что же так припозднился наш Виктор Альфредович? Да вот так, много занимался делами и текстами других авторов, близких ему по разным линиям.
Но вот что любопытно. Линии эти в литературном пространстве зачастую очень конфликтно пересекаются. Никак не провести прямую между А и Б, между Айги и Бродским. Резкую несовместимость обнаружили культура авторской песни и иронически-цитатная поэзия девяностых годов. Кибиров издевательски травестирует Окуджаву, а Куллэ равно расположен и к великому Булату, и к “Тиме”. Гандлевский высокомерно отзывается о Галиче, а Куллэ в “Палимпсесте” любовно цитирует обоих. Что это? Всеядность? Дипломатичность? Желание уйти от той непримиримости, которая вроде бы всегда была важнейшим ферментом отечественного литературного процесса?
Нет, это эстетический плюрализм в сочетании с человеческим дружелюбием и толерантностью. Это, извините за выражение, подлинный постмодернизм. Извиняться приходится потому, что в момент, когда я пишу эти строки, постмодернизм в устах полуграмотных тележурналистов стал синонимом порнографии и матерщины. Готов посочувствовать Марку Липовецкому, у которого просто украли предмет его многолетних исследований, перестав вообще употреблять слово “постмодернизм”. Но кто украл-то? Сама жизнь, для которой это слово оказалось лишним. Может быть, стоило поменьше теоретизировать и побольше практически работать, выстраивая подлинно постмодернистскую культуру шаг за шагом? А то что получается?
“Постмодернизм — это не течение, а характер.
Это когда ты по-человечески, а тебе — по-хамски.
Поэтому даже в таком консервативном заведении, как монастырь, можно встретить постмодерниста”.
Это из “Монастырского дневника” Ларисы Ванеевой (“Урал”, 2002, № 3). При всей наивности сего пассажа есть в нем доля достоверности. Так вышло, что те литераторы, которые сами именовали себя постмодернистами или получали такую аттестацию от литературоведов, не являются постмодернистами “по жизни”. Они слишком агрессивны и эгоцентричны — не то по-авангардистски, не то просто по-советски.
Поэзия Виктора Куллэ — это и интимный дневник, и духовная летопись нереализованного общественно-эстетического проекта. Не получился у нас отечественный постмодернизм, не хватило нам всем широты, индивидуализм заел. А поэт Куллэ состоялся — именно потому, что был нацелен на поиски неиндивидуалистической этики. Неплохой побочный эффект — для него лично. Внутренний сюжет “Палимпсеста” — это рассказ о том, как всеприятие может стать способом самореализации. Не бойся, что поэтов сейчас так много развелось. Не бойся, что оригинальных и неповторимых личностей кругом навалом. Уже не боишься? Значит, ты сам и поэт, и личность.
“Палимпсест” примечателен балансом лиризма и эпики. На одном полюсе здесь — эмоциональная категоричность и лаконизм: “Памяти Ольги”, “Обращаюсь не по уставу…” и особенно “Реквием” — бьющее наповал восьмистишие о “былой любви”, редкий случай абсолютной оправданности грубого слова и грубой картины. Не годится для цитирования, но при интимном прочтении чувствуешь, что тема “Я вас любил” может иметь и такое решение.
Другой полюс — неоконченная и потенциально бесконечная поэма “La Commedia”, названная без ложной скромности и с филологическим шиком (“divina”, “божественная” — это позднейший моветон, а мы на дружеской ноге с Дантом первозданным). Эпический масштаб мы привыкли соотносить с социально-историческими вехами. А тут ни Брежнева, ни Горбачева, а больше про Эвтерпу с Каллиопой, про Флобера и “Фройда” (sic!). Опыт той поколенческой и социальной группы, для которой впереди политики шли эстетика и эротика. Тем и ново.
Честно говоря, название книги “Палимпсест” меня поначалу насторожило: больно уж оно конвенциональное, привязанное к “культурному контексту”. А потом подумалось: если контекст этот не узкий, а расширяющийся до бесконечности, то тогда на сей пергамент можно нанести по-настоящему новые знаки. “Палимпсестность”, “интертекстуальность” у Куллэ не пародийно-травестийная, а человечески-контактная. Созвав стольких непохожих и несогласных друг с другом стиховых собеседников, он дождался и прихода самого редкого гостя:
Александр Сергеич Пушкин, я понять тебя хочу. Круто на тебе торчу.
И ведь есть результат. Книга Виктора Куллэ пробуждает чувства добрые. Побыв с нею, не хочется бороться, спорить, отстаивать свои strong opinions. Хочется признать за всеми ровно те же права, что признаешь за собой, разрешить всем оставаться такими, каковы они есть и…
...И, всех благодаря за все, что было, нужно понемногу подбить итог, чтоб стало по нулям. Неспешно уплатить по векселям, что причитается себе и Богу.