Опубликовано в журнале Знамя, номер 12, 2002
Социальные формы, знаковые фигуры,
символические образцы*
Мой предмет — нынешние способы организации литературных коммуникаций в России и, соответственно, те представления о литературе, которые эту коммуникативную деятельность опосредуют, создаваясь, живя, наново актуализируясь в ней. Причем меня как социолога будут сейчас прежде всего интересовать процессы дифференциации и консолидации самого’ литературного сообщества, и лишь в этой связи, как бы во вторую и третью очередь — читательская публика с ее вкусами и предпочтениями, а также институты, тиражирующие словесность и доносящие ее до читателей (издательства, библиотеки).
1
Важнейшее событие, цепочка событий, процесс девяностых годов в интересующей меня сфере — это эрозия, распад и уход государственных форм организации и управления литературой. Я имею в виду (характерно, что это уже все чаще приходится напоминать и объяснять) отделы культуры разных уровней власти, систему Госкомиздата, Комитет по охране государственных тайн в печати, Союз писателей и писательскую номенклатуру, а соответственно — так или иначе воплощенную в их деятельности, пусть уже реликтовую, советскую идеологию и главное — базировавшиеся на ней или к ней отсылавшие инструменты регулирования литературного производства, все эти утвержденные сверху издательские планы, назначенные оттуда же тиражи, заданные формы распространения книг, твердые цены на них, писательские премии, почетные собрания сочинений, прочие формы прямого и косвенного государственного вознаграждения. Очевидно, что практически ни одной из этих организационных форм и несомых ими мобилизационно-запретительных функций сегодня не существует.
Соответственно, лишился функционального места и достаточно значительный по количеству, сравнительно влиятельный в прежнем советском обществе слой государственных служащих среднего и более низких уровней. Он обеспечивал работу всей этой системы, связывал с ней свои жизненные интересы, социальное положение, виды на будущее — свое и детей. “Вместо” этого писатели и близкие к ним внутрилитературные круги (критик, издатель со своей литературной программой и проч.) получили теперь свободу от страха перед репрессивным государством; свободу от прямого вмешательства цензуры в их деятельность; свободу зарабатывать себе на жизнь письмом (или, с опорой на заслуженное пером, участием в публичной политике, деятельности массмедиа, модных демонстрациях, акциях саморекламы и проч.); наконец, свободу выезда за рубеж и работы за рубежом, прямых контактов с мировой культурой, ее живыми фигурами, их различными, а нередко и впрямую конкурирующими между собой представлениями о словесности. Вряд ли кто-нибудь из соотечественников решится назвать возможности, открывшиеся здесь для индивида и для слоя в целом, скудными или несущественными.
Однако, вместе с тем, это повлекло за собой заметные перемены в символическом значении литературы — в ее роли смыслового полюса, ориентира, фокуса для привычной по прежним временам консолидации образованных слоев российского населения. В целом сегодня стало уже общепринятым говорить о снижении знаковой роли литературы в России — и ее чисто культурной значимости, и социальной привлекательности как для самих литературнообразованных россиян, так и для более широких групп населения, конце русского литературоцентризма и т.п. В общем плане это, пожалуй, верно. В частности, еще и поэтому население, включая имеющих высшее образование, теперь куда свободней признается в том, что не читает художественную литературу, не покупает беллетристику.
Характерно, кроме того, что наиболее молодые, квалифицированные и активные фракции образованного слоя, прежде всего — в Москве, Петербурге, крупнейших городах России, в 1990-е годы стали переходить в массмедиа, менеджерство, рекламу, бизнес и другие более престижные сферы, искать более ощутимых форм социального подъема, быстрого признания и гратификации (о достаточно многочисленных случаях переезда за рубеж на время или насовсем сейчас не говорю). Соответственно начали перестраиваться структура их досуга и система культурных приоритетов. Далее, во второй половине девяностых, уже сами подобные процессы социального перетока стали определяющим образом воздействовать на значение и престиж литературы, на характер литературных образцов, социально востребуемых этими более активными и заметными группами общества, говоря экономическими категориями — на платежеспособный литературный спрос.
Напротив, для широких кругов российского населения в это десятилетие росла и без того высокая значимость телевидения как канала, несущего более привлекательные и доступные образцы современности и современного, прежде всего — относящегося к сфере развлечений, демонстративного поведения и т.п.1 Можно сказать, что государственно-идеологизированная, массово-мобилизационная модель культуры в России стала в определенном отношении меняться на массово-развлекательную, характерную, например, для современных обществ Запада. Это относится не только к преобладанию массовых образцов зарубежного кино на телеэкранах или к более чем заметному присутствию переводной массовой словесности в книгоиздании и чтении. Важно, что сам образ культуры, организация культурного поля (в том числе — литературного сообщества) все шире складываются сегодня под воздействием технологии массовых коммуникаций, техник массового пиара — конкурсы, викторины, рейтинги, ток-шоу, которые ведут “звезды” предыдущих конкурсов, викторин, рейтингов и т.д. Я вижу в этом последнем феномене, среди прочего, результат нескольких лет активнейшей работы наиболее молодых фракций российского образованного слоя в рамках и по условиям массмедиа.
1 Подробнее см. в работе автора: От инициативных групп к анонимным медиа: массовые коммуникации в российском обществе// Pro et Contra, 2000. Т. 5, № 4, с. 31—60.
При этом, добавлю, тема литературы, книги, литературной культуры присутствует на отечественном телевидении — в сравнении, скажем, с французским или немецким — крайне слабо: ограниченно по времени, мелко по уровню, что не случайно. Как бы гарантированные всей системой институтов советского общества, заданные роль, состав, трактовка литературы не требовали ее обсуждения, тем более в публичной форме, в виде диалога, полемики. Соответственно, не появилось ни фигур, обладающих подобными социальными умениями (а общаться на равных — наука, которой в социуме и сами социумы долго, тяжело обучаются на собственной шкуре), ни имеющих для этого гибкого, разработанного языка, понятия, системы аргументации.
Государственно-номенклатурная модель управления культурой, включая литературу, на определенных участках сменяется сегодня рыночными формами саморегуляции. Речь не только о прямом спросе на ту, а не иную литературу в непосредственном денежном выражении, что достаточно очевидно. Дело еще и в косвенных формах социального заказа и поддержки определенных образцов — через разделение финансовых потоков, распоряжение ими, их регулирование и т.п. Таковы немалочисленные уже издательские программы, в том числе — с субсидиями зарубежных государственных организаций, посольств и проч., поддержка издательств, их проектов, тех или иных книг через различные фонды и гранты, спонсорство со стороны частных фирм и отдельных лиц. Аппарат подобной системы, сложившейся за девяностые годы, ее кадры сами представляют собой компактную, но достаточно влиятельную теперь подгруппу. И это сообщество в известной степени задает, предопределяет, нюансирует образ современной российской культуры и литературы в расчете на ближайшие к ним культурные группы, структуры массмедиа.
2
Фактически единственным реликтом прежней государственной системы литературных коммуникаций остаются на нынешний день “толстые” литературные журналы — институция, централизованно-командным порядком сложившаяся в советскую эпоху (прежде всего — в двадцатые и пятидесятые годы прошлого века) и рассчитанная, понятно, на тогдашние культурные и идеологические задачи. После публикационного бума конца 1980-х — самого начала 1990-х годов, когда эти издания, особенно несколько лидировавших среди них московских, имели максимальные за все время их существования тиражи и в максимальной степени, на пределе возможностей, выполняли свою главную функцию — приобщения к литературным образцам и представлениям, значимым для консолидации всего образованного слоя, — “толстые” журналы резко сузили круги своего хождения. Их тиражи, в позднесоветские дефицитарные времена назначавшиеся сверху в пределах примерно сотни тысяч экземпляров, а затем взмывшие на пике в отдельных случаях до миллиона и даже нескольких миллионов (“Дружба народов” с рыбаковскими “Детьми Арбата”, “Новый мир” с публикацией солженицынского “Архипелага”), сегодня насчитывают несколько тысяч и дважды в год еще понемногу сокращаются. Если число периодических изданий в целом — не считая газет — за девяностые годы почти не изменилось, то их средние тиражи уменьшились более чем в восемь раз. Это вполне наглядно показывает, как раздроблен и продолжает дробиться соответствующий социальный контингент их привычных потребителей — “интеллигенция”, как убывают ее социальная роль, влияние, престиж в глазах других общественных групп.
Значение “толстых” литературных журналов для образованных читателей позднесоветской эпохи, начиная примерно с конца 1950-х годов, было связано, говоря очень обобщенно, с двумя обстоятельствами. Во-первых, журналы — при всем идеологическом контроле и цензурных препонах — выходили к публике со своим образом мира (и в частности своим представлением о литературе), “тут же”, в каждом новом номере, воплощенным в структуре издания, круге его постоянных авторов, подборке текстов, их заголовках и т.д. Сколько-нибудь опытный читатель (а его опыт, среди прочего, журналы и формировали, это была целая наука, которую современники потом предпочли отодвинуть и забыть, тогда как ее нужно было продумать и зафиксировать!) никогда бы не спутал разные журналы, окажись они вдруг без обложек: он узнал бы “свой” по оглавлению, даже по нескольким страницам. Во-вторых, журналы привлекали, опять-таки, образованных читателей тем, что были, в посильной степени, органами рефлексии над окружающей жизнью и современной литературой. Отсюда важнейшая роль отделов публицистики и литературной критики в журналах этого типа.
Разумеется, разделение на “две культуры”, возникновение с середины 1960-х годов сам- и тамиздата, которые, понятно, не входили в круг печатного рассмотрения, критического анализа, рецензирования, не могло не ущемлять, больше того — не уродовать журнальные формы коммуникаций между различными группами и слоями общества. Из сферы публичного обсуждения тем самым вытеснялись наиболее острые проблемы общества и культуры, подавлялись альтернативные точки зрения на них, устранялась возможность открытой полемики. Это — вне зависимости от взглядов и воли отдельных людей — извращало и развращало институт критики: двоемыслие калечит ум, приучая думать с расчетом на недоброжелательного и неквалифицированного, но неустранимого партнера. Однако в полной мере разрушительный эффект “подполья” для журнальной системы сказался, по-моему, как раз тогда, когда оно было “легализовано” — в период перестройки и публикационного бума (разумеется, этот эффект никем не планировался и в большой мере оказался неожиданностью для участников).
Дело не только в том, что “горячие” тексты как бы должны были говорить при публикации “сами за себя” и вроде бы не требовали критического анализа, сопровождаясь разве что короткой библиографической справкой и откликами благодарных читателей. Для аналитического освоения этих “вытесненных” текстов, созданных их авторами, замечу, в совершенно других социальных и культурных обстоятельствах, по иным поводам и причинам, из иного мыслительного материала, как и вообще для работы с неочевидной проблематикой “забытого”, “пропущенного” и “вычеркнутого”, у прежнего литературно-критического сообщества не оказалось необходимых средств, развитых языков обсуждения, способов сложной, многоуровневой рефлексии1. Популяризаторская профессорская публицистика тех лет — экономическая, историческая, правовая — по тогдашней необходимости или же по всегдашней советской привычке рассчитывала на троечников и, при всей полезности намерений, исчерпала свои возможности буквально за год-другой. Иных интеллектуальных ресурсов, за пределами привычной и, в общем, уже архаической для конца ХХ века просветительской роли, у отечественной интеллигенции не нашлось.
Сегодня “толстые” литературные журналы, практически полностью сохранив свой состав (кажется, единственное исключение — прекратившая выходить “Волга”), имеют, в пересчете на образованное население страны, тиражи, близкие к “малым литературным обозрениям” или к “журналам поэзии” в развитых странах Запада. Однако они оставляют за своими пределами литературный авангард и не подвергают систематической рефлексии современные формы литературы. Литературная критика в них за девяностые годы, по большей части, фактически сменилась рецензированием, косвенными формами рекламы и другими типами “перекрестного опыления”. Они либо поддерживают сложившийся литературный истеблишмент, либо отмечают “правильных” кандидатов на пополнение этого круга — претендентов на “нормальную” литературную репутацию.
“Толстые” журналы и стоящие за ними кадры литераторов потеряли поддержку сколько-нибудь широких и влиятельных в обществе читательских групп. Их читающая публика все больше сдвигается на культурную периферию — например, в провинцию, где альтернативных источников литературных образцов почти нет, и к более старшим возрастным группам, зачастую не имеющим других контактов с миром литературы, кроме “своего” журнала. Собственно же поисковой литературной периодики — а она в стране такой величины должна была бы исчисляться десятками, если не сотнями изданий — в сегодняшней России, насколько могу судить, нет.
3
И реально работающими формами сплочения писателей, критиков, рецензентов сегодня уже выступают не столько журналы — по своей “традиционной” функции это органы конкурирующих и конфликтующих, борющихся за “своего” читателя литературных групп2, — сколько ритуалы непосредственного общения и сплочения всего литературного сообщества в виде вручения премий и презентаций вышедших книг, этих как бы кандидатов на будущие премии. Тем самым центрами или узлами литературных коммуникаций теперь становятся, с одной стороны, клубы и салоны, предоставляющие площадку для литературных заявок, а с другой — издательства, эксперты которых дают подобным заявкам оценку и которые переводят данную оценку в форму издательской стратегии (серии, “библиотеки” и т.п.). Деятельность же собственно журналов либо вдогонку подстраивается под эти формы, либо впрямую примыкает к ним.
1 О степени трудности такого рода задач и масштабе открывающейся здесь работы могут дать представление, например, десятилетия трудов западногерманских историков, социологов, философов, психологов над проблематикой травмы тоталитаризма, нацизма, войны, холокоста в Германии, памяти и забвения о них (сознательно ограничиваю пример рамками одного национального сообщества, не говоря о подобных интеллектуальных предприятиях в Европе или на Западе в целом).
2 В журнальный период русской словесности XIX века формирование социальной ценности литературы как зачаточной формы общественного мнения, конкуренция за представление этой ценности той или иной литературной группой, становление широких кругов подготовленных читателей завершились возникновением согласованного образа и пантеона национальной литературы как воплощения культуры, истории русского общества в ее ключевых точках и фигурах. В ходе этих процессов оформилась роль писателя, точнее — система профессиональных писательских ролей, а соответственно, закрепились нормы авторского права, утвердились регулярные формы фиксированных выплат, гонорарные ставки и проч. Во второй половине века и к его концу последовала эпоха массовизации словесности: литература “сошла” в “тонкие” журналы и общедоступные газеты, в массовые приложения к ним (“библиотеки”). Подробнее, на обширном фактическом материале см. об этом в книгах А.И. Рейтблата “От Бовы к Бальмонту” (М., 1991) и “Как Пушкин вышел в гении” (М., 2001).
В целом в литературном сообществе преобладают сейчас процессы самоорганизации (внутреннего сплочения), принимающие вид форм и мероприятий, стилизованных как клубные и салонные, и выступающие одной из разновидностей, условно говоря, “светской” жизни. Другим, куда более ярким, шумным и любопытным для широкой публики вариантом ее стала за девяностые годы публичная и домашняя жизнь людей успеха, на чем бы этот успех ни основывался, — звезд кино, эстрады, шоуменов и менеджеров массмедиа и проч. (отсюда повальная популярность сравнительно дешевых, но глянцеватых журналов типа “ТВ-парк” и “Семь дней”). Из людей пишущих сегодня известен за пределами собственно литераторского круга лишь тот, кто попадает на экран телевизора или страницы подобной околотелевизионной прессы.
Вообще говоря, преобладание такого рода ориентаций на узкий круг “знакомых” и на непосредственное настоящее, на “сезон” (форм организации лишь “ближайшего” пространства и времени, активизации его самых коротких мер, ритмов и циклов) обычно характеризует процессы перелома или промежутка в культуре, в обществе. Однако в приватном сообществе своих не обсуждаются принципиальные вопросы: скажем, такие, казалось бы, неотложные сегодня, как “что такое литература”, “как быть писателем”. Подобного уровня и масштаба проблемы — только напомню, до какой степени они были остры в России второй половины 1920-х годов, скажем, для членов ОПОЯЗа или во Франции после Второй мировой войны, например, для Сартра, — здесь неуместны и несвоевременны, поскольку предполагается, что процессы группового объединения-размежевания, и на совершенно иных основах, уже произошли или, по тем либо иным причинам, неактуальны. А раз так, то для общения оставшихся вполне достаточно шифрованного жаргона — смеси стеба с молодежным сленгом (что-нибудь вроде “неслабо вставляет”), легко прочитываемых посвященными отсылок к навязшим в зубах двум-трем конкретным людям и других столь же незамысловатых птичьих попевок. Важно подавать знаки принадлежности — или с той же демонстративностью, той же легкостью опознания другими, их нарушать (вариант Базарова, тоже, увы, вполне накатанный и даже избитый).
Как бы там ни было, задачи коммуникации между литературным сообществом и различными кругами читателей, проблемы интеграции и воспроизводства института национальной литературы и национальной культуры не могут быть решены с помощью отношений между “своими” типа салона или клуба, для этого требуется система более сложных и универсалистских механизмов. Самое недвусмысленное свидетельство тому — коллапс и распад крупнейших библиотек России, начиная с Библиотеки имени Ленина, фактически существующей сегодня вне мировой информационной среды и в отрыве от контингента читателей, работающих в реальном времени, и Библиотеки иностранной литературы, фактически переставшей в 1990-х годах комплектовать новую гуманитарную литературу, значительно сузившей круг выписываемой периодики, а потому переориентировавшейся на чисто студенческий контингент и по преимуществу на учебные, консультативные функции. Дополнительную остроту подобному свидетельству придает то, что сегодняшнее гуманитарное сообщество — в отличие, скажем, от ситуации вокруг Ленинки во второй половине восьмидесятых или выборов директора в Иностранке конца того же десятилетия — осталось к этим фактам полностью равнодушным.
За девяностые годы между литературным сообществом и более широкими кругами читателей ясно обозначился и все увеличивается социальный, культурный разрыв. Растущие цены на книги и на почтовую доставку, величина налогов и снятие налоговых льгот на книгоиздание этот разрыв поддерживают и углубляют. Относительная стабилизация внутрилитературного положения, кристаллизовавшегося за вторую половину 1990-х годов, закрепление, даже окостенение соответствующих ролей, рутинизация соответствующих фигур-“звезд” вызывают в более молодых и периферийных группах претендентов на лидерскую роль утрированные до карикатурности формы самоопределения, которые рассчитаны на внешний и немедленный эффект и представляют собой самодемонстрацию “от противного”. В ход идут техники нагнетания сенсационности, намеренной и вызывающей провокации, вообще говоря, из истории левых движений азбучно известные. Недавняя возня вокруг премии “Национальный бестселлер” — один из примеров таких негативно-протестных культурных тактик, просчитанная пиаровская попытка апробировать их на публике и явочным порядком утвердить в обиходе.
Именно и только при резком разрыве между писателями и читателями, при распаде литературнообразованного сообщества, в ситуации защитной литераторской закапсулированности такого рода акции становятся возможны, поскольку остаются без сколько-нибудь внятных общественных последствий. В подобных ситуациях обычной техникой утверждения в литературе и вообще в культуре становится “самоназначение” явочным порядком (главное — отсутствие публичных возражений против “кандидата”), а ведущим способом создания культурного “события” — скандал. Тогда в центр организации культуры и выходит фигура умелого, а главное — решительного пиаровца1. В этом плане назначение на роль “национального бестселлера” романа А. Проханова “Господин Гексоген”, не имеющее, понятно, никакого отношения к читательскому выбору (который ведь и стоит за словом “бестселлер”), на свой лад подытоживает процессы самоизоляции и разложения литературного сообщества второй половины 1990-х годов.
4
Кризис привычного по прежним временам единого нормативного понятия литературы сопровождался в 1990-е годы кризисом образа автора, столь же традиционной для советских времен системы писательских ролей. Однако я бы никоим образом не говорил тут (как и в обществе, стране в целом) о “разброде” или “хаосе”. И даже рискнул бы сказать наоборот: неопределенность смысла литераторского существования, зыбкость фигуры воображаемого или, тем более, идеального читателя усилили внутреннюю организованность литературного сообщества. Ситуация — по крайней мере, для участников — выглядит достаточно урегулированной; другое дело, что она структурировалась на других, непривычных для развитой литературы основаниях — отношениях знакомых и своих, которые ни в литературном, ни в более широком социальном плане пока что не слишком хорошо опознаны, не описаны сколько-нибудь систематически и не подвергнуты рефлексии силами аналитиков2.
1 В более общем плане см. об этом феномене статью автора: Война, власть, новые распорядители// Неприкосновенный запас, 2002, № 5, с. 22—29.
2 Отдельные формы организации в современном российском обществе, которые внешне и функционально отчасти напоминают описываемые здесь, чаще всего либо видятся сегодня со стороны как иррациональные, хаотические, предвещающие катастрофу, либо получают оценочные ярлыки вроде “блата” или “мафии”, либо неточно обозначаются как “неформальные”. Их регулярность и понятность для участников требуют специального анализа, и, конечно же, в совсем других категориях. Об одном из возможных здесь подходов см.: Гудков Л., Дубин Б. “Нужные знакомства”: особенности социальной организации в условиях институциональных дефицитов// Мониторинг общественного мнения, 2002, № 3, с. 24—39.
Здесь, с одной стороны, активизировались всякого рода маргинальные и промежуточные формы самоопределения и словесной практики — например, пародийного литературного существования, псевдо- и гетерономной словесности. С другой стороны, напротив, начали кристаллизоваться роли писателя-профессионала (включая фигуры символических лидеров — “звезд”); сетевого рецензента, рекламиста, пиарщика, литературного менеджера. Чаще всего в этой последней роли, может быть, решающей в нынешнем пространстве литературы, выступает сегодня издатель, задающий такие более или менее кратковременные формы организации литературы, как проект, серия. При едином полиграфическом оформлении и четкой читательской адресации (а она у сегодняшних издателей с именем как раз такова, их читатель определен и узок), подобные серии и проекты получают значение торговой марки, издательского бренда. “Свои” читатели (журналы таких читателей продолжают терять, тогда как книги приобрели) узнаю’т “своих” издателей по “своим” сериям. О мобилизации сенсационности и скандала — а это, вообще говоря, одна из форм организации события в период перехода от закрытых, статусно-иерархических форм коммуникации к более широким, массовым, анонимным и, в этом смысле, тоже феномен современного общества, хотя и экстраординарный, пограничный для цивилизованного обихода, — уже говорилось.
Проблематичность писательской роли и кризис согласованных нормативных представлений о литературе — вместе с проблематичностью коллективного самоопределения в сегодняшней России вообще, явными барьерами и разрывами в структурах ценностей и опыте даже ближайших друг к другу поколений россиян — в очередной раз поставили под вопрос “традиционную” структуру индивидуальной биографии, а соответственно, и форму романа как технику ее литературной репрезентации1. Напротив, в последние годы, кажется, можно говорить об определенном расцвете лирики, явном повышении технического уровня поэзии, ее демонстративной литературности и проч.
Круги читателей поэзии, даже признанной, всегда были нешироки, а применительно к современной лирике они, можно предполагать, и вообще ограничиваются публикой литературных клубов и салонов, посетителями соответствующих сайтов в Интернете, ближайшими к ним фракциями университетской молодежи крупных и крупнейших городов. Этот же контингент, сложившийся, подчеркну, за те же девяностые годы, выступает сегодня читателями “хорошей” или “интеллектуальной” переводной прозы, серии которой в последние годы выпускают различные издательства Москвы и Петербурга (“Текст”, “Амфора”, “Азбука”, “Симпозиум” и др.). К ним в самое последнее время стали присоединяться крупные коммерческие издательства, опять-таки, в самое последнее время начавшие организовывать серийные издания уже и современной отечественной прозы. Это, кстати говоря, привело к формированию еще одной новой роли — литературного эксперта того или иного издательства.
Можно предполагать, что со временем этот процесс все большего усложнения пути от писателя к читателю, все большей профессионализации его дифференцирующихся звеньев, в принципе, может породить и роль профессионального “чтеца”, сортирующего отечественный и мировой литературный поток для издательств-гигантов, как это делается, скажем, в “Галлимаре” (где в этой роли часто выступали крупные и даже крупнейшие писатели). Распространение “интеллектуальной” литературы, и в частности “модной книги” (форма, прежде связанная для интеллигенции с любыми сколько-нибудь незаурядными журнальными публикациями и заново созданная во второй половине 1990-х годов силами теперь уже новой, более молодой публики, в расчете на ее запросы, формы общения, каналы внутренней коммуникации и проч.), идет через небольшие частные магазины, в основном — в Москве и Петербурге. Они, опять-таки, нередко принимают на себя некоторые функции клубов или салонов.
5
Широкие читательские круги (хотя стоит отметить, что за 1990-е годы они заметно сузились, тогда как число людей, не читающих книг, и семей, где книги не покупают, явно возросло), во-первых, во многом перешли за эти годы на другие коммуникативные каналы — прежде всего телевидение, а во-вторых, имеют дело с другой литературой и другими каналами ее поступления. Это книги карманного формата и популярных остросюжетных либо мелодраматических жанров в мягких обложках, мемуаристика (нередко на грани скандальности), утилитарные издания энциклопедически-справочного типа — от огородничества до теософии — для семьи и детей, предлагаемые на уличных лотках и в киосках крупнейших городов по пути повседневного следования основных потоков горожан (станции метро, вокзалы, книжные супермаркеты, торгующие лишь серийными, апробированными образцами). Обращает на себя внимание, что с середины 1990-х годов интерес широких читательских групп от “крутых” боевиков и супергероев постепенно переходит к женскому любовному или семейно-психологическому роману с авантюрно-криминальной сюжетикой, а от него — к ироническому детективу2. Можно сказать, от фрустрации — к желанию успокоения и более стабильной, воспроизводимой, предсказуемой картины мира (отсюда и тема семьи вместо прежнего героя — волка-одиночки).
1 Похожую ситуацию — как с биографией, так и с романом — разбирал в начале 1920-х годов Мандельштам в известной статье “Конец романа”; в первые десятилетия XX века аналогичный диагноз классическому роману XIX века ставили писатели Европы — от Гофмансталя до Музиля и от Жида до Мориака.
2 См. об этом: Левина М. Читатели массовой литературы в 1994—2000 гг. — от патернализма к индивидуализму?// Мониторинг общественного мнения, 2001, № 4, с. 30—36.
Однако сама проблема и задача опосредования дистанций между литературным сообществом и широким читательским контингентом еще только начинает признаваться верхушкой образованного слоя. Есть лишь несколько отдельных писателей, которые на свой страх и риск пробуют к ней явочным порядком подступиться. Первопроходец (и звезда второй половины девяностых — у всякой эпохи свои звезды), конечно, Б. Акунин. Человек с устоявшейся литературной репутацией, “из хорошей компании”, решился, пусть играючи, но радикально сменить социальное и культурное амплуа, заявив: я профессионал, работаю на рынок, пришел с имиджем и проектом, которые продаю и продвигаю дальше, — в глянцевые журналы, на телевидение, в кино, на сцену.
Могу только предполагать, но думаю, что авторы, идущие сегодня с Акуниным плечо к плечу, и те, кто за ними в ближайшее время последует, соответственно своей функции “новых” посредников между культурой и публикой будут и впредь пытаться соединять стереотипы массовых словесных жанров (в основном детектива) с ретростилистикой (традициями “хорошей литературы”) и обращением к материалу прошлого, прежде всего — дореволюционной истории (с учетом массовой ностальгии по воображаемым “старым добрым временам” как воплощению утраченного порядка). Это, вероятно, и составит ядро завтрашнего мейнстрима — еще одно характерное понятие и явление американизированной массовой культуры, вживленное, что ни говори, в российскую обстановку девяностых годов.
* Тезисы статьи были представлены на международной конференции “Читающий мир и мир чтения” (Санкт-Петербург, 23—24 июня 2002 г.). Здесь они развернуты и существенно доработаны.