Опубликовано в журнале Знамя, номер 11, 2002
“Пространство,
я тебя не опечалю…”
Ирина Машинская. Стихотворения. — М.: Издание Е. Пахомовой, 2001. — 114 с.
Мир, среда обитания в стихах Ирины Машинской первоначально удручает: ни звездного неба над головой (“По реке города, как спиртовки, / и над ними Ничто в высоте”), ни гад морских подводного хода (“Я ныряю, хоть знаю, что там ничего не растет”), и “этот двор / пустей, чем с миром разговор”. Голая правда неблаговествования, констатация кризиса чувств (“Что в рифму гудеть нам, когда не слыхать отголоска?.. Хоть как поглядеть нам хотелось бы на поколенье, / хоть горечь почувствовать, что ли, / хоть сожаленье”. Даже смерть человека в таком легкомысленном контексте подана так, что оторопь берет: а человек ли человек?
...Жук жужжит. Трава растет — ее пинали. Ваш друг под соснами в пенале, как вечное перо, лежит. Тарелка плавает в канале.
И вот вами овладевает беспокойство, охота к перемене мест, т.е. желание спастись бегством, но любимая иллюзия путешествующего — уже не тут, еще не там — тоже развенчивается. Спасительная свобода путешествующего мнима: “Что — свобода? Ну, свобода. / Пустота со всех сторон…”. Всегда есть опасность, что по прибытии из пункта А можно не опознать пункта Б (“Нет, не тот это город, и полдень — не тот”) или просто оказаться чужой везде, ибо в результате тебя отторгает и “тут”, и “там”.
Переехав, ты только удвоишь размеры изгойства. Разве яблок купить или ноги размять, а отстанешь — только бабки останутся, сам же козленочком станешь.
Герой теряется — теряет себя, он доходит до предела, его почти уже нет. Но тут-то, из этого состояния, и возникает сопротивление окончательному разрушению, которое заключается в осознании именно себя в качестве реального лица, в “аз есмь”. У Машинской “забывает маяту нелюбви к себе святую, / отторгает пустоту — кто прожил свое вчистую”. Это состояние “после потопа”: выжил ты, а не твой мир, начинается сотворение нового мира.
Теперь “шагает новый Ной”, тучка золотая ночует “на груди у Гитлера-младенца” — еще ничего не началось. Можно даже встать с взятого когда-то низкого старта — так сказать, “вернуть билет”. Ты лежишь в постели. Уже проснулся. Но мир за окном — пока не виден — гипотетичен и хорош самой возможностью неиспользованных возможностей. Он как бы “наговаривается”, и “в повторах этих, / бессмысленных подобьях, возвращеньях / — нет ничего. Один лишь теплый свет / бесценного сквозного бормотанья”. Кажется, что слова и образы возникают произвольно, в этом самом “бормотании”, по инерции только что произнесенного. (“И тот, кто тебя осуждал — и теперь осуждает” — провоцирует на “и тот, кто тебя осаждал…” с продолжением “…и теперь осаждает /тобой опрокинутый стул”). Создается иллюзия говорения “здесь и сейчас”, которую может создать, например, емко-бессмысленное слово “вот”: “А на самом деле — сухо, вон забор зарос крапивой”; “или бездомный вот обнимает урну / так домовито…”.
Жизнь живется и стихотворение слагается на ваших глазах:
Я расписываюсь так, и так, и вот так... Вот моя подпись маленькая, а вот — вот какая, а вот печальненькая
А потом можно пустить пленку задом наперед, и все при вас же исчезнет, втянется обратно.
вы говорите много тут живет а я не вижу вот мои следы туда идут а вот идут наоборот а больше просто вот ничьих ни песьих и ни птичьих да вот мои наоборот за четвергом бежит среда
Становящийся мир разнороден, но находится некая точка пересечения, и — путем умножения, а не сложения — создается новое: “площадь под нами черна, как безумие” — их объединяет черный цвет; вода в кране “вчерашняя, как макароны” — пересечение во времени; “солнце, словно радио, играет” — актуализированы одновременно два лексических значения глагола “играть” — прямое и переносное. Здесь еще нет сравниваемого и сравнения, поэтому предметы могут меняться местами: курильщик вылезает из окурка. В единое метапространство соединяются мир физический, данность — и вербальный, творимый: “С деревьев пускай / твое имя слетает, но только не с губ”. Или это целая система зеркал, например двойное сравнение: “…Как в розвальни упавший старовер, / зима в себя погружена, / как в соты”. Погруженная в себя зима двухвалентна и, соответственно, спектр ассоциаций — от культурно-исторических до природных — удвоен.
Свой текст диалектически взаимодействует с чужим: включая в свой текст чужую фразу, ты включаешь в свой мир чужие миры, ибо, работая на тебя, чужое слово не теряет связи с первоисточником и приводит свой контекст (свой мир) за собой:
Со мною вы, мои труды и пни, пруды и дни в подслеповатой чаще. Меня такой живой и настоящей вы знаете одни.
Вообще, цитирование, нередкое у Машинской, всегда вызвано разными причинами и имеет разный характер: это скрытая полемика (“Ни тверди над собой, ни стога / не нахожу”), включение в свой контекст (“И, глядя в воду, ты сказал: / Я кончился, а ты живая”) или даже создание цитат-картин (“будет небо баловаться / брейгель — с горочки кататься / мать — грозить ему в окно”).
Эпиграф — другое чужое слово, также вступающее в диалогические взаимоотношения с текстом. Можно взять строки “Бог знает, что себе бормочешь…” из шутливого стихотворения Ходасевича и совершенно не в пандан ему написать тяжелое и драматичное. Можно вообще не выбирать эпиграфической строчки, а просто обозначить: “эпиграф из Пушкина” — вполне достаточно, и какой простор для деятельности, так как в общих чертах ясно, но и свободы, потенциала выбора нас не лишают. И не надо выбирать — надо это осознавать.
Ритмические расшатывания создают в стихе диалектику rubato: заданный ритм диктует, получающееся выбивание из него — протестует. Но добавление в строку стоп, которым там явно быть не положено, — расширение пространства.
Наш мотивчик мелковат, подловат. За живое — ну кого он возьмет? Но мы знаем, как неглубоко тут ад выше рая, где метрический мед...
Напряжение между полюсами усиливают рифмы — от полного совпадения-наложения (прошел — пришел) до консонансных (окон — лаком), разводящих на максимально возможное, почти до окончательной потери подобий, расстояние, но сохраняющих тяготение.
Среда обитания, противопоставленная вакууму, лишь частично есть отражение или воспроизведение внутреннего мира поэта. Творец-рассказчик отстранился от созданного, дал ему право на самоопределение. Это не внутренний монолог, а диалог:
Пространство, я тебя не опечалю Еще незавершенностью одной. Не уходи, я тоже не отчалю. Не береди, побудь еще со мной.
Возможно, оно, отжив свой век, умрет. Но тем дороже будет “милая тень” — здесь расставание и смерть не синонимы.
Что возвращенья может быть глупее? Но если это так, то отчего твой образ, как монета голубая, на самом дне смиренья моего?
Наталья Репина