Опубликовано в журнале Знамя, номер 11, 2002
В преданиях, в молитвах, картинах и книгах…
Эфраим Баух. Пустыня внемлет Богу. Роман. — М.: Радуга, серия “Мастера современной прозы”, 2002.
Обычно его именуют пророком. Но за пределами Пятикнижия есть еще немало пророков, они пророки — и только. Моисей же и пророк, и законодатель, философ и летописец, иной раз — и властный администратор, и естествоиспытатель, и толковый пастух, и хороший спортсмен…
Неудивительно, что к его образу не раз обращались высокие умы человечества. Великий немецкий писатель Томас Манн посвятил Моисею небольшую повесть “Закон”. В ней, часто делая акцент на сюжетную бытовую приземленность, автор определяет Моисея прежде всего как скульптора, призванного изваять из бесформенной массы полудиких вчерашних рабов народ, объединенный общей религией и скрепленный твердыми рамками внушенного ему Создателем закона. В этом — главный двигатель целеустремленности Моисея у Томаса Манна. Вспоминаются лермонтовские строки: “Он знал одной лишь думы власть, одну, но пламенную, страсть”. Я позволил себе процитировать Лермонтова еще и потому, что лермонтовской строчкой озаглавлена и посвященная Моисею книга Эфраима Бауха — “Пустыня внемлет Богу”, — о которой и пойдет далее речь.
Раннему периоду жизни Моисея — пребыванию в Египте с момента рождения и до бегства в Мидиан — в Библии посвящено всего несколько абзацев, в повести Томаса Манна — четыре короткие главки. В романе Эфраима Бауха — треть всей книги. У Бауха свой подход: хотя предназначение Моисея было определено с самого начала его бытия, ему предстояло подготовиться к исполнению своей миссии, сформироваться как личность, вооружиться знанием и опытом. Баух помещает усыновленного дочерью фараона ребенка во дворец, где он воспитывается в кругу царских отпрысков, постигая премудрости египетской науки. Наука эта по тем временам была весьма глубока и богата, — но, как понимает наделенный необычайной любознательностью Моисей, она окаменела, а главное — была нацелена на то, чтобы выражать сущность через внешность. Отсюда — обожествление стихий, сотворение кумиров и поклонение им. Пытливая мысль Моисея не довольствуется грузом застывшей египетской премудрости: он стремится ее проверить на опыте, он движется к абстракции, к сущности от внешности. Тут Эфраим Баух смело домысливает: человек из Мидиана, называемый в Библии, да и у Томаса Манна, Иофором, возникает в книге Бауха под именем Итро и появляется как иноземный советник фараона, знаток письмен разных народов и воспитатель юного Моисея. Оба они мыслью тянутся к постижению сущности, и, если египетская религия провозглашает конкретное образное воплощение какой-либо из стихий, то Моисей (и в какой-то степени Итро) ищет высшую силу, не воплощающую стихии, а управляющую ими, всеми стихиями и всеми помыслами и страстями. Так Моисей идет к идее единого Бога, незримого и всевидящего, неуловимого и вездесущего. Но это — позже, в странствиях по пустыне. А пока, повествуя о становлении личности своего героя, Эфраим Баух рисует картины жизни фараонова царства, в которых каждый имеющий опыт пребывания в тоталитарном государстве узнает знакомые черты системы, опирающейся на насилие, лицемерие и всеобщий страх перед доносом и заточением.
Вероятно, ученые египтологи нашли бы несоответствия описания Бауха с историческими реалиями именно Древнего Египта, но фантазия писателя, проведшего немало лет в коммунистической империи, из области наблюдения над страной Кемет отважно врывается в область прямого политического памфлета: чего стоит хотя бы текст донесений тайного агента-осведомителя Тамита (“экземпляр № 1”) или славословия египтян в честь фараона. Впрочем, Эфраим Баух не так уж и своеволен в своих описаниях: деспотические режимы разных времен и народов, видимо, имеют некую общую модель. Но главное, конечно, в первой части романа “Пустыня внемлет Богу” не эти эпизоды; главное — этапы духовного возмужания Моисея, проникновение его в тайны природы, поиски формул вод и песков, самосознания глубокого интеллекта. Автор видит своего героя глазами человека, оснащенного опытом трех с половиной тысячелетий, прошедших после времени Моисея, — и потому, стараясь воссоздать его мирочувствие, нередко прибегает к терминологии, которой в те эпохи еще не было… Ну что ж! Не сходным ли путем шел и Лион Фейхтвангер, у которого в Древнем Риме и Древней Иудее действуют люди, чьи должности именуются генералами, министрами или офицерами?
Рука, ведущая Моисея по назначенному ему пути, властно переносит его из “лавки древности” — Египта, где он успел узнать истинное свое происхождение и понять свою причастность к племени Авраама, Исаака и Иакова, — в пустыню, в мир безмолвия и прямого соприсутствия человека и первозданной природы, где внятнее предначертания Всевышнего, явленного наконец Моисею в голосе из горящего куста.
Если постигаемый Моисеем Бог во что-то и воплощается, — то, не в пример языческим религиям, в самое бесплотное, что можно ощутить, но нельзя увидеть или пощупать, — в голос. Причем этот голос — не просто сочетание звуков; звуки издают и воды, и растения, и ветер, и животные, — а в голос, оформленный в Слово, то есть в мыслящий голос.
Это очень важный момент, ибо он направляет замысел будущего творца Пятикнижия запечатлеть внушенное ему в знаках звукового письма.
В повести Томаса Манна “Закон” автор приписывает Моисею само изобретение фонетической письменности. Эфраим Баух знакомит Моисея с этой письменностью во время посещения им копей, где трудятся порабощенные египтянами евреи-рудокопы. Историческая наука считает, что звуковое письмо восходит к финикийцам… Бауху важно другое: письмо — это закрепление Голоса, а Голос — основной способ общения Бога со своим избранником, который становится не только слушателем, но и собеседником Бога, а иной раз и осмеливается возражать Ему… Именно закрепленный в знаке звук, а не рисунок — пиктограмма, и не символ — иероглиф, — делает народ Моисея народом Книги. Если миф, как образно отмечает Баух, — Мавзолей мысли, то Писание — ее выражение, развитие, распространение.
Моисей — мыслитель и писатель, внимающий божественному откровению. Поэтому с собственным голосом дело у Моисея обстоит не лучшим образом: он косноязычен, а в моменты потрясений даже и впадает в немоту. Роль красноречивого оратора передоверена его брату Аарону, роль вдохновенного поэта — его сестре Мариам. Но в написанном (или записанном) Моисеем — основа того, что станет пылкими речами будущих пророков и псалмами царя-песнопевца Давида.
Библия мудро не упоминает, каким конкретным способом записывал Моисей данное ему в откровение и наставление. Томас Манн ограничивается рассказом, каким тяжким трудом занят был Моисей, высекая на каменных плитах десять заповедей. Но попробуйте таким образом зафиксировать все книги Бытия, книги Левит, Числа, Второзаконие! Эфраим Баух домысливает это несколько иначе: на каменных скрижалях высекается всего лишь десять основных заповедей, все же прочее Моисей пишет, наученный этому в Египте, на папирусе… Можно понять и так. Но главное для Бауха не в этом, и даже не в перипетиях сюжета Исхода. Если у Томаса Манна событийной стороне сюжета отведено немало страниц, то у Эфраима Бауха собственно сюжет сведен до минимума: автор полагает, что читатель знаком с фабулой книги Исхода. Хотя для оживления сюжета в нем и возникает детективная линия Яхмеса и Тавита, но суть повествования Бауха — в постижении внутреннего мира Моисея. Роман его — не столько повествовательный, сколько философско-психологический, и страниц, посвященных проявлению смысла стихий, природе явлений, размышлениям Моисея, в нем, право, больше, чем собственно описания событий.
Образы воронки, спирали, вихря, в которых заложены основы сущности, первенствуют в романе. Развивая их построение по мыслительной спирали, Эфраим Баух не избегает и такого свойства спирали, как самоповторение на следующем витке, самоповторение, не всегда знаменующее новую стадию развития. Это, на мой взгляд, приводит иной раз к неоправданным длиннотам.
Любопытно проанализировать и язык романа Эфраима Бауха. Писатель, выросший на русской культуре и пишущий по-русски, он пользуется всеми пластами и книжного, и разговорного русского языка — от патетического высокого слога сказаний до научных терминов и бытового просторечия. “Ослепительное крыло вседозволенности”, “извержение из глуби вод многих”, “мед и горечь вечности” — это названия глав, но и в самом тексте, обращаясь к предметам возвышенным, тот же старинно-велеречивый слог. А рядом “абсолютная единичность”, “незаурядная личность”, “потерянное поколение” и даже “еврейский вопрос”.
И еще — как уже отмечалось, чисто научная современная терминология. И еще в тексте — “крокодил схватит — и с концами”, “догонят и еще дадут”, “лживые байки”… Эфраим Баух — поэт, и потому звуковая сторона, музыка слова, переплетение звучания со смыслом его привлекают: от “сети фараона Сети”, “посохом посуху”, “порывы и прорывы”. Ставить это в вину автору нелепо: в данном случае он опирается на древний подлинник Пятикнижия, где эта звуко-смысловая игра наличествует чуть ли не на каждой странице.
Композиция романа “Пустыня внемлет Богу” зиждется на принципе тройственности: каждой из трех его основных частей предпослана глава, в которой Моисей предается размышлениям и воспоминаниям на горе Нево, где ему суждено завершить свой земной век. Треугольник — как сторона пирамиды (называемой почему-то иногда в книге конусообразной, как и применение к фараону наименования “сатрап” — что не одно и то же). Нужен ли в этой книге такой пирамидообразный подход? Глядя в корень — да. На пути постижения сущности египетская культура, да и вся языческая культура — подступ, подножье более высокого и более глубокого знания. Из нашего времени мы видим, что именно такова закономерность истории. И в развитие этого движения для Бауха особое значение приобретает диалектика времени и пространства. Как много размышлений об этом в книге! Автор романа пробует через духовный взгляд Моисея вникнуть в глубинные тайны этих вечных субстанций. И тут он тоже перекликается не только с Библией, но и с опытом русской поэзии, вспомним у Пастернака: “привлечь к себе любовь пространства, услышать будущего зов”.
Повествование Бауха даже на собственно философских страницах его книги насыщено метафоричностью. Тут дело не только в художественном мышлении Бауха-поэта, но и в структуре первоисточника: Библия, влекущая читателя к приближению к абстракции, сама по себе написана языком метафорическим, художественным. Как и упоминавшуюся выше словесную игру, Библия щедро использует и образное освоение сущего. Но — образ этот воплощает в слове, в овеществленной мысли!
И, наконец, ведущая идея книги Эфраима Бауха — идея Исхода как извечного пути рода людского. Опять же, смотря с высот (или низин!) нынешнего времени, мы отчетливо представляем себе этапы этого движения. При грубом приближении и поверхностном понимании Библии — это исход из земли, где люди несли тяготы рабства в обетованную им землю, где они не будут рабами, а станут хозяевами. Более вдумчивое проникновение в идею приводит мыслящего к тому, что надо идти в сторону воспитания нового облика человека — можно в пространстве, очищенном от пороков предшествующего периода, — так возникают остров Утопия, Город Солнца, страна Икария и тому подобные вымышленные края.
Учение так называемого научного социализма предлагает движение не в пространстве, а во времени: прохождение определенных воспитующих, — в том числе и насилием, — стадий в реальных географических координатах. (Кстати, и эта идея выражена в Пятикнижии — странствовать, пока не вымрет поколение бывших рабов.)
Надо отметить, что написанное Моисеем менее утопично, чем творения будущих авторов утопий: оно не обещает избранному народу ни рая земного, ни царства вечной справедливости, и, как видно из последующих книг Библии, таковые и не наступают. “Жизнь человеческая — блуждание в пустыне”, — замечает Эфраим Баух во вступительных главах своей книги. Ему, живущему ныне в Израиле, не понаслышке знакомы вид, голоса и дух этой пустыни, а как пришельцу из других краев ведомы и блуждания.
…В Риме, в церкви Сан Пьетро ин Винколи, уже пять веков стоит изваяние сидящего в кресле мужа, строго и вдумчиво взирающего на нас. Говорят, что создавший эту скульптуру Микеланджело крикнул ему: “Ну, вставай же!”. И он встает — в преданиях, в молитвах, в картинах, книгах…
Лазарь Шерешевский