Опубликовано в журнале Знамя, номер 10, 2002
Пригласительный билет
ни для кого
Михаил Гронас. Дорогие сироты. — М.: ОГИ, 2002. — 80 с.
Камерность современной поэзии из черты в общем-то нейтральной превратилась в оценочную: стала квартирностью. Бывают такие квартиры, в которых много комнат. Есть гостиная, спальня, кухня. Иногда бывает кабинет. Туалет есть, прихожая. В разных комнатах человек ведет себя немножко по-разному. В прихожей — улыбается, на кухне — разговаривает, в спальне — прислушивается и т.д. Но всюду у него есть собеседник. Иногда реальный, но чаще — воображаемый. Так и со стихами. Их можно делить на “для гостиной”, “для кухни”, есть еще и специфические жанры, например, “для автоответчика”. И поэтому вопрос “что автор хотел этим сказать?” заменяется более насущным “где и кому?”. Бывает, что поэт сам определяет это место, называя себя концептуалистом, что, безусловно, помогает читателю принять исходное положение, но — ненадолго. Ненадолго не потому, что быстро устает, а потому, что быстро понимает: гость главнее хозяина. “Где вы, Иван Петрович?!” — кричит поэт, допустим, из кухни. “А здесь я, — отвечает читатель, — в гостиной”. И поэт спешит туда.
В своих лучших стихотворениях Михаил Гронас ни к кому не обращается:
это я твой брат пернатый на погибели женатый в час невыгодный рожденный замерзаю охлажденный ног не чувствую и пяток рог не чувствую и маток смерть колени обнимает смерть последнее снимает вот я гол и вот я наг брат скорей со мною ляг
Где и кому читают такое? Пожалуй, если б в наших квартирах был чулан, то можно было бы там. А так — только в шкафу. И — никому. Чуть ниже я постараюсь это положение развить в более живописную картинку, и тогда выяснится, что — никому, потому что — некому.
Первое ощущение — заговор. Автор знает о таком ощущении и пестует его:
Восемьдесят раз Я выходил и входил В восемьдесят глаз Зорко за мною следил И не пастух и не пастырь А постовой С сумеречной клыкастою Головой
Вообще, этот мотив — перехода — у Гронаса главный. Варьируется он у него по-всякому: от исхода до перехода в метрополитене. И образ подобрался соответствующий — беженец. Беженец тянет за собой войну, война — сироту, а вместе они вытягивают нечто вроде императива:
наши соседи — тоже погорельцы они отстраивают домишко не слишком верится в успех этой новой возни они ж не строители а как и мы погорельцы но дело даже не в том а просто непонятно зачем их дом — будет напоминать о доме дома о домах люди о людях рука о руке между тем на нашем языке забыть значит начать быть забыть значит начать быть нет ничего светлее и мне надо идти но я несколько раз на прощание повторю чтобы вы хорошенько забыли: забыть значит начать быть забыть значит начать быть забыть значит начать быть
Гронас посягает на самое святое, что у нас осталось, — на память. Именно поэтому он, повторяю, ни к кому не обращается. Потому что предложить такое может как минимум пророк. Или юродивый. Ни на того, ни на другого Гронас не тянет потому, хотя бы, что стихи пишет. Что вообще такое — стихи писать? Предположим, самовыражение. В литературе — специфическое, так как требует крена в оригинальность с сохранением искренности, то есть требует парадокса: “Гений — парадоксов друг”. Оригинальность требует знакомства с предыдущим опытом других, который должен выводиться на какой-то “новый уровень”. Но одни стихотворения напоминают другие, один поэт напоминает другого. Что-нибудь на что-нибудь обязательно похоже. Для иных эта похожесть — драма, но чаще всего — основа комедии положений. Поэтому строки “просто непонятно зачем” справедливы. Вопрос в том, кому непонятно.
Оставим все-таки автора в покое. Пускай он живет своей жизнью, полной сомнений и редких, но запоминающихся радостей. Введем лирического героя, который удобен тем, что не вываливается из поля литературы. Никакой он у Гронаса не колдун (это к вопросу о заговоре), потому что он не колдует, а бормочет. Автор только оформляет его бормотание более или менее вменяемо: с пренебрежением к пунктуации и адекватному разделению на строки. Формальная сторона дела берет на себя роль оригинальности.
Бормотание в русской литературе — вещь великая. В XIX веке авторы как-то стеснялись давать его прямо в лоб, и оно проходило у них по ведомству снов и бреда. Примеров сколько угодно. Анна Каренина, допустим, с ее мужичком, бормочущим “по-французски”. В XX веке авторы, поспевая вслед материально-техническому прогрессу, отбросили всякие рациональные условности, и герои у них забормотали во весь голос. В конце концов, все запуталось и раздались голоса, призывающие принять волевое решение, чтобы наконец-то все умерли. И тут опять возникла проблема:
Господь в широкие мгновенья не ведает принять мои молитвы о потере зренья и истреблении души
Сказано, может быть, слишком радикально, но в основе своей верно: умирать разучились. Смерть не посещает больше дома наши. Блок, наверно, последний, кто умер от нее. А ведь он предупреждал, что все эти заигрывания с жизнью после смерти добром не кончатся.
Лирический герой Гронаса умирать, похоже, не разучился и любит это дело. Так и говорит: “А я люблю умирать”. Он и нас приглашает последовать его примеру. Книжка называется “Дорогие сироты”, по первой строчке небольшого хорошего стихотворения.
дорогие сироты, вам могилы вырыты на зеленой пажити вы в могилы ляжете и очень нас обяжете очень нас обяжете
Как все-таки замечательно устроен человеческий ум! Вот уже приперли его к стене, нет уже никакого выхода, а он — раз! — и выскочит. Потому что, во-первых, стихотворение это можно рассматривать как, предположим, сатиру, на, допустим, государственные органы социального обеспечения, которые так обездушели в своей бумажной работе, что люди им только мешают. Во-вторых, здесь выражена точка зрения не автора, а лирического героя, то есть проблематика сосредоточена в области литературы, а не жизни, ведь литература — это не жизнь, что и подтверждает данное конкретное стихотворение. Или что — ложиться и умирать? Что делать-то?
Конечно, делать ничего не надо. Нужно сидеть на берегу реки, и очень скоро по ней проплывет кое-что. Но представьте, что вы — перевозчик. Раньше люди охотно переправлялись на тот, другой берег, а сейчас — не желают. Они бегают и резвятся, а когда кто-нибудь из них, смертельно побледнев, захочет воспользоваться вашими услугами, то его тут же схватят за руки, спрячут бледность под румянами и затащат обратно в хоровод. А вы сидите, смотрите на эти пляски и от нечего делать что-то напеваете себе под нос. Иногда это что-то можно назвать стихами.
Александр Самойлов