Опубликовано в журнале Знамя, номер 10, 2002
Восток ли — Восток,
или Рассуждение о стихах,
хороших и разных
“Малый шелковый путь”. Новый альманах поэзии. Выпуск второй. — М.: Издательство Руслана Элинина, 2001. — 120 с.
Передо мной лежит приятная для глаза и весьма любопытная по содержанию книжка — альманах русской ташкентской поэзии, составленный С. Янышевым, В. Муратхановым и С. Афлатуни, или “Ташкентской поэтической школой”.
Первая книга под этим же названием, вышедшая в 1999 году, была выпущена и исчерпывалась ими же. Нынешний вариант значительно полнее и представляет собой попытку “антологии малой ташкентской поэзии 80—90 гг.” (из предисловия к альманаху); малой — потому, что русской. Действительно, данный альманах интересен в первую очередь тем, что Восток в нем говорит не только на русском (ведь есть еще еврофергана — Шамшад Абдуллаев и его последователи), но и по-русски. При этом не перестав быть Востоком.
Упомянув Фергану, спешу оговориться, что ничего пренебрежительного в виду не имел. Просто, на мой сторонний взгляд, то, что делают лучшие из “ферганцев”, имеет к русской поэзии отношение косвенное. Язык, на котором они волею судеб фиксируют свое творчество, является своего рода носителем, неким кодом, нейтральным по отношению к содержанию. Иначе говоря, язык используют, как бы не плывут в языковой стихии, а переправляются через нее, не входя во взаимодействие. Встречая такого рода текст, невозможно сказать, на каком языке он был рожден, перевод ли это или оригинал. Видимо, авторы не считают это недостатком.
Напротив, ташкентцы в лучших стихах альманаха (осознанно, нет — не важно) противопоставляют такому способу (nothing personal!) некую “укорененность”, что ли, именно в русской словесности, порой вызывающую в своей традиционности.
“Город камней”, каким Ташкент некогда был (если верить предисловию и заключающим альманах очеркам-медитациям — причудливый тюркско-русскоеще-какой-то сплав,) — больше не существует, но многие камни сохранились. Увезенные (в том числе и авторами сборника) в Москву, Тель-Авив и куда только не, они — эти камни — и объединяют своих владельцев, столь разнящихся всем остальным: возрастом, даром, манерой, почерком и т.п.
“Ташкентская школа” — это общность болевых точек, любви к невозвратно ушедшему (и в стихи тоже), безнадежная попытка противостояния ускоряющемуся времени; если и школа, то как нечто, из чего вырастают (или откуда растут, т.е. корни).
Важнейшая тема ташкентцев, наряду с вышеупомянутыми элегическими мотивами утраченного, — осмысление своей срединной, пограничной или соединяющей две части света позиции.
В самом деле, позиция их уникальна и весьма творчески перспективна. Ибо, насколько двоеверие, духовная раздвоенность губительна, настолько же плодотворно и выгодно в творческом (душевном) плане “двоемирие”, претворяемое в некий культурный синтез (причем не искусственная смесь-коктейль базаров-мазаров и ямба, а сплав, может быть, внешне не столь броский).
Ядром сборника, или, если угодно, сердцем его, на мой взгляд, являются прежде всего отцы-составители (Янышев, Афлатуни, Муратханов + эстетически близкий им Книжник), поскольку к этим персонажам в наибольшей степени применимо вышесказанное о языке, темах и проч. (а также то, что они сами говорят о себе в аннотации перед началом своего шелкового пути). Поэтому мне кажется уместным сказать хотя бы несколько слов о каждом из четырех.
Санджар Янышев:
«Землетрясение в июле»...Дом ихтиоловой мглой, размягченной, как сумрак, корою — единой породой твердел; под светлеющей кожей хребты ископаемых рыб, рудименты искомых оплаканных некогда кукол, собачек и кошек — угадывались, как светящийся призрачный Китеж...
Стихи С. Янышева походят на некий тропический лес, в который входишь со смешанным чувством любопытства и опаски — мало ли какая тварь сидит в кустах… Он — поэт-сновидец, персонажи его стихов сомнамбуличны, а чувства смешиваются и подменяют друг друга. Никому еще не удалось нефарсовое, прочувствованное стихотворение начать: О кладбище, листвяный палимпсест… (“Тутовник”). Вообще, стихи С. Янышева чрезвычайно густонаселены и предметны, а все предметы почти неестественно выпуклы, как и бывает в снах, порой в ущерб ясности: “…а воздух зелен, как река, / и разветвлен, как слух растенья, / и испещрен, как мотылька / полет упругим средостеньем” (“Вкус укропа”).
Михаил Книжник:
Зачем же так: «Он путь свой кончил, Ушел с земли и стал землею...»? Начнем иначе: «Ныне очень ко мне благоволит зима».
Стихи М. Книжника проще, традиционнее, и, кажется, они — самое сильное место сборника. Овидиевская тема поэта вдали от родины сливается у него с выстраданным горацианским спокойствием: “Простая мудрость душу греет, / что глина рухнувших дувалов: / коль щедро корни сдобрить ею — / рост виноградникам дает”. Его стихи просты той простотой, к какой приходят трудно и, как правило, нескоро (да и не все). “Ах, сколько звездочек в гранате, / как дней в году! Но дней так мало…”
Сухбат Афлатуни.
Раз уж я начал тревожить древние тени, то — в стихах С. Афлатуни чудится мне катулловский нерв, скрываемый пеплом учености:
Пришло письмо из Ферганы. Из Ферганы. Пришло письмо — а в нем цветы, и слезы в нем. Обожжены мои персты его огнем. «Новые турфанские фрагменты, № 11»
Подборка С. Афлатуни содержит несколько удачных стилизаций-масок: “Я, ссыльный согдийский чиновник, / Живу на границе Китая… (№ 111). Что мне сирийцы, если есть Платон… / Но деньги за него я возмещу: / Наймусь переводить стихи раджи, / Хоть это гаже, чем содомский грех” (Библиотечный фрагмент № 841). Но тема первого стиха Евангелия от Иоанна сломила любителя Платона (не он первый…). Все-таки для того, чтобы во всеуслышание медитировать на эту безмерную тему, недостаточно поэтического дара и эрудиции. В итоге стихотворение “Медитация над первым стихом Евангелия от Иоанна” представляет собой известное количество умных слов, не адекватных теме.
Вадим Муратханов:
Июльский день устал гореть и звоном горлинки умылся. Узор на дедовском ковре вновь детским расцветает смыслом.
Особенность стихов В. Муратханова, на мой взгляд, состоит в тщательно культивируемой, преднамеренной “детскости” восприятия, отсюда и обманчивая простота, и некоторая — опять-таки “родом из детства” — ассоциативная непредсказуемость: “…прохлада / Ходит вдали белоснежным теленком” (“Прохлада”).
Драматизм этим стихам придает уже не выстроенная, а жизненная невозвратность ушедшего — едва ли не самая универсальная из тем: “Не с того ли все началось? // Что—то стало не так. /Что—то больше не даст приподняться на цыпочки / и взглянуть сквозь отверстие узкое / на покатое дно, покрытое пухом, / нежным пометом и комочками глины сухой…” (“Ласточки”).
Остальных участников альманаха можно разделить на несколько категорий. Во-первых, это люди, о поэзии которых сложно судить по одному-двум-трем стихотворениям, попавшим в альманах. Во-вторых, есть в альманахе поэты, из него как бы выпадающие по разным причинам (Вадим Новопрудский, например, вряд ли может быть объединяем с кем-либо даже и по географическому принципу — это классическая русская поэзия, независимо от места произрастания; да она и созревала в другое время).
И наконец (без этого нельзя!), есть, может быть, и вполне “ташкентские”, но от этого не менее слабые стихи — я не называю имен.
Что ж, в такой пестроте уже заключено нечто восточное — базар, ковер ли — напоминающее мне, северному человеку… А если серьезно, то альманах представляется как бы срезом — сколом, коль скоро речь о Городе камней, — и наглядно показывающим состояние сегодняшней (вчерашней? — ведь речь идет о последних двух десятилетиях ХХ века…) русской ташкентской поэзии. Самый главный и радостный вывод: она безусловно состоялась. Особенно если не задумываться о дальнейших ее перспективах в этом “все менее русском азиатском городе”.
Александр Правиков