Опубликовано в журнале Знамя, номер 10, 2002
Портрет одной эволюции
Леонид Зорин. Аукцион: Книга прозы. — М.: СЛОВО/SLOVO, 2001. — 976 с. Тираж 3000.
Как и артистов, писателей раздражает сложившееся амплуа.
“Сатирик” звучит едва ли не уничижительнее “фантаста”: что-то заведомо прикладное, замкнутое на “срывании покровов” и обличении. Меньше всего к такому отношению располагает “Аукцион”: почти тысяча страниц добротным языком с устойчиво меланхолической интонацией и заметным нигилистическим отливом. Правда, стержнем книги является все же произведение сатирическое, однако прием, использованный в романе “Кнут”, — нарочитая архаизация — немедленно переводит стрелки: в изменившемся контексте перед читателем появляется модернистская стилизация на злободневную тему литературы и общества, если угодно — сатира на сатиру, пародия на бытовавшие в позапрошлом веке иронические стилистики от Щедрина до провинциальных фельетонов, успевшие за столько лет осесть в языке вплоть до образования некоего среднего стиля, который уже можно и стоит пародировать. Сравним же:
“Гражданка! Я любил. Любовь еще быть может. И вас любил, сограждане мои. Но, видно, мною век напрасно прожит. В ответ не удостоился любви.
…
Фигня, государи мои, фигня!”
(Л. Зорин. “Кнут”)
“Эх-хо-хо… Да, было, было!.. Помнят московские старожилы знаменитого Грибоедова! Что отварные порционные судачки! Дешевка это, милый Амвросий!”
(М. Булгаков.
“Мастер и Маргарита”)
Родство с Булгаковым, а заодно и с модернизмом вроде бы не требует многоэтажных выкладок, зато из “напрасно прожитого века” вытекает фаустовская тщета, которая и становится сюжетом “Кнута”.
Это роман о романе, но если первый существует, то второй — чистая фикция, слух, пущенный Мефистофелем по фамилии Дьяков для прославления жалкого Фауста Подколзина, мечтающего о славе, но не заслуживающего ее. Дьяков берется сделать из приятеля гения современности, требуя взамен лишь молчания, а сам принимается манипулировать “мнениями”, да так умело, что скоро все убеждены, что Подколзин — неизвестный доселе подвижник, пишущий эпохальный роман “Кнут”, некоторые экземпляры которого случайно попали к немногим избранным, тут же начинающим делать глубокомысленные лица и давать “произведению” туманные, но превосходных степеней оценки. После дискуссии в печати безмолвствующий Подколзин вывозится Дьяковым в “свет”, производит впечатление, попадает в “обойму”, или, вернее сказать, колоду влиятельных лиц, всюду приглашаемых и изрекающих нечто по всякому информационному поводу, после чего Дьякову достаточно объявить, что непостижимый и совестливый сын века роман сжег. Миф состоялся, и как горько — все попались, никто не оказался не то что человеком, который звучит гордо, но хотя бы трезво мыслящим индивидом. “Ревизор”, да и только!
Иными словами, обществу литераторов не нужен шедевр, на его месте успешно восседает Ничто, дутая репутация, а сам успех, соответственно, измеряется не читательским вниманием, а организованной кампанией благожелательных рецензий и искомым причислением к лику “говорящих голов”. Зорин, кажется, упустил из виду еще более канонический на сегодня путь “к вершине” — скандал, но “Кнут” и без того достаточно провокативен и в таких поворотах вовсе не нуждается.
Дьяков же — продукт эволюции всего “Аукциона”. Вся проза сборника обращается вокруг одного главного героя, претерпевающего целую гамму возрастных и мировоззренческих изменений… но никак не метаморфоз. И в ранних вещах (пьеса “Покровские ворота”) индивидуалист-вундеркинд видит ближних эдаким паноптикумом, кораблем дураков, на котором плывешь так долго, что прикипаешь сердцем к вечному беспорядку, гротеску прихотливо заданной произвольности — даровитости и ее реализации, мыслей и поступков, чаяний и судеб. Зорин строит свою картину мира, стремясь прежде всего найти убедительную точку для наблюдателя, по возможности неподвижную, не подверженную всеобщей качке. Поэтому его реальность практически лишена сюжетного динамизма — это метафизика неприсоединенца ко всем видам социальных безумий, куда благодаря опасности и притягательности отнесено диссидентство с пафосом открытого противостояния государственному Злу. Видя глубже, можно прозревать Зло в любых прекрасных порывах, борьбе и геройствах. Архимедовым рычагом, переворачивающим с ног на голову патетические построения, является юмор. Последовательная ирония и скепсис научились низводить всякий предмет до степени вздорной и незначащей. В итоге для рационалиста поздних советских лет символом веры становится насмешливый конформизм — то есть посильная лояльность при возможном обилии впечатлений и сохранении “лица” — дружеских связей, неспешного профессионального самосовершенствования.
Личная жизнь гуманитария-“трезвенника” (авторский термин) насыщенно полигамна, и вследствие этого он одинок. Зоринские юристы, архитекторы и литераторы — беспроигрышные обольстители, восхитительные любовники. Если они бросают женщин, то по глупости последних, и если женщины от них уходят, то лишь по той же причине. Курортные и городские романы составляют канву существования, разбавленную внешними неурядицами вроде приятельских размолвок и ввода войск в Чехословакию. Почти остановленное в себе бытие тем более бренно, чем невесомее скользит по поверхности дней, времен года, чем интенсивнее отталкивает от себя само время, замыкаясь в круге известного, упорядоченного с грехом пополам, стабильного “здесь и теперь”. В “Аукционе” нет детей, действует поколение ровесников и “старших”, “отцов”, упрекать которых в чем-то или предъявлять счета за счастливое детство которым бессмысленно. Лучше прислушаться и выловить те же горькие истины, к ним худо-бедно приходишь сам: да-да, все проходит, и если спектакль все равно заканчивается, имеет ли значение, как ты играл?
Есть предел сил, за которым усталые рабы отказываются бежать. Сегодняшняя литература разочарована в человеке: в чернушной ипостаси она преисполнена отвращения к нему, в уравновешенно-реалистической пытается вытеснить Провидение, мотивировать происходящее вожделением, вынужденно затихающей страстностью. Серое небо повседневности над всеми. В титульном рассказе “Аукцион” герой подвозит привлекательную интеллигентную женщину. Кавказец из соседней машины затевает с героем соревновательный торг, поначалу шутливый. Однако при достижении “достойной” цены женщина попросту пересаживается в машину “джигита” и уезжает, оставляя автомобилиста в тягостном недоумении, но и при болезненно открывшейся правде жизни, требующей снять дымчатые очки и взглянуть на нее нелживо и бестрепетно.
Диалог “Брат, Сестра и Чужестранец”, реконструирующий возможную, но не случившуюся встречу Тургенева с Ницше, резко выделяется на фоне “современных повестей” завершенностью и полнотой, плотностью философского, искушенного слога. Нерв небольшой пьесе придает конфликт зрелости и молодости, заката и рассвета, объединенных одним солнцем, — два несходных воззрения разделены не темпераментом, но временем в одной личности, устремленной к познанию себя и своей правоты.
Грозовая энергия ранних лет, разочарование и неприкаянность поздних — они могут спорить, но поражение уже заносит над ними… стрелку часов. Посмертно представленный к славе писатель Ромин (“Господин Друг”) при жизни удручающе неудобен даже самым близким людям, для него будто еще не придумано меры, он “исходит” из окружающего мучительно, талантливо, но одномерно — одной яростью, борясь с собой; бередя, но не врачуя.
Интонация “Аукциона” доверительна, но и холодновата. Она всегда готова замереть на том эмоциональном пороге, где тоскливое раздражение не отличимо от педантичной требовательности к предмету, и разнимающий реальность взгляд отказывается видеть чудо, и глохнет музыка.
Сюжетно близкий С. Кржижановскому рассказ “Тень слова” пытается отчасти объяснить манию писательства: человек физически исчезает в написанном. Феномен записывания трактуется как самозащита, способ перенаправить страдание, но платой (наградой?) становится превращение в текст. И ни слова о наслаждении.
Иногда думается, что стиль книги — нечто производное от театральной ремарки, призванной обозначить расстановку предметов и персонажей. Вымарывая из своего художественного мира портрет и пейзаж, Леонид Зорин концентрируется на речевых характеристиках, как истинный драматург, а заполняя пространство между ними, обнаруживает черты “чистого лирика” (“Ночь в Приене”)… Лирического следователя.
Сергей Арутюнов