Опубликовано в журнале Знамя, номер 10, 2002
Анатолий Борисович Гребнев (1923—2002), известный киносценарист и прозаик. Автор сценариев к знаменитым фильмам “Июльский дождь”, “Дикая собака Динго”, “Визит вежливости”, “Частная жизнь”, “Прохиндиада” и др. Книга воспоминаний “Записки последнего сценариста” (М., 2000) была отрецензирована в нашем журнале (2001, № 10). Публикуемые рассказы были переданы А.Б. Гребневым “Знамени” незадолго до трагической гибели.
Ограбление века
“Ты не дашь мне денег?” — спросила она, одеваясь.
Арсений тотчас, не успев удивиться, кивнул — “да-да” — и полез за бумажником. Теперь, в свою очередь, кивнула она, сунула деньги в карман и стала прощаться. “Найдешь дорогу сама?” — “А тут просто. Ладно, пока”.
Удивляться он стал потом, когда закрыл за ней дверь. Такого с ним еще не случалось. Он, прямо скажем, был не пуританин, и квартирка эта в центре Санкт-Петербурга, а прежде Ленинграда, с давних пор холостая, повидала за эти годы не сосчитать сколько гостей обоего пола — приятелей с подругами и отдельно подруг. “Хата” — так это с давних пор называлось. Заходили всякие — интеллигентные и не очень, замужние и разведенные, стюардессы, снятые с рейсов, и учительницы после уроков, и, помнится, воспитательница детского сада, гулявшая с детишками тут же под окнами, во дворе, и однажды на свою беду (или счастье, как посмотреть) поднявшаяся к нему на третий этаж. (Сейчас известная актриса.)
Было всякое, но так, чтобы — за деньги?
Он дал ей пятьсот — не Бог весть сколько, других денег просто не нашлось, дал бы и побольше, не жалко, но сама мысль, что он покупает любовь, вызывала отвращение: вот, дожил!
Разумеется, он сказал себе сразу же, что Ани этой здесь больше не будет; это, конечно же, было ошибкой, когда там где-то в очереди на почте он вдруг стал ее клеить — по всегдашней инерции, — и она почему-то сразу откликнулась и дала свой телефон, не забыв предупредить, что звонить ей лучше всего после двух и до четырех — телефон, стало быть, рабочий, и это наверняка больница, где она медсестрой — вот, что называется, угораздило. Что медсестры в больницах иногда занимаются этим ремеслом, для него, врача, не было новостью, хотя почему только медсестры — вон их сколько по всему, как говорится, периметру, куда ни глянь. Но до сих пор, бог миловал, Арсений не прибегал к подобным услугам, да и не нуждался в них — для таких, как он, всегда хватало честных давалок, так они назывались в его кругу. Честные давалки приходили из любви к приключениям или потому, что ты ей нравился, а еще и потому, что ты холостой и любая из них могла иметь на тебя виды — словом, по многим причинам, но уж не из-за денег ни в коем разе.
Конечно, любовь требовала расходов: бутылка коньяка и коробка конфет или, на худой конец, тортик — еще сравнительно недавно это был, так сказать, обязательный стандарт для джентльмена, идущего в гости к женщине. Когда ты принимал ее у себя, к этому добавлялась непременная закуска — какой-нибудь желательно дефицит в виде рыбки холодного копчения, хорошего сыра и так далее, плохого Арсений не признавал. Вообще он слыл гурманом и сам, бывало, готовил какое-нибудь фирменное блюдо, как это у него называлось — баклажаны с орехами, например. Умел принять гостей, чем всегда гордился. Были деньги, не было денег, а стол накрыт… Ну еще иной раз сунешь ей пятерку на такси, при том, что всегда сопротивлялись.
Но так, чтобы наличными — за любовь?
Рассеянный образ жизни был отчасти причиной, почему он не сделал карьеры, оставшись ординатором городской клинической больницы № 52, то есть рядовым врачом рядовой больницы, даже без кандидатской степени, дающей маленькую добавку к зарплате. Получалось, что он как бы прогулял, профинтил лучшие свои годы. На самом же деле все обстояло иначе, и образ жизни скорее был следствием, нежели причиной несделанной карьеры, причиною же было как раз неделанье карьеры, лень и нежелание куда бы то ни было пробиваться, двигаться и спешить.
В квартирке на Моховой, в ста шагах от Невского, собирались такие же отъявленные лентяи, как они себя любили называть, на самом же деле люди вполне преуспевшие — видимо, в те часы и дни, когда они не виделись друг с другом. Приходили порознь и парами, случалось, и без звонка, совсем как в провинции: “Вижу с улицы — у тебя свет. Знакомься, это Наташа”.
С годами стандарты менялись, дефицит, как известно, исчез, коньяк, впрочем, тоже, зато появилось много чего другого, в том числе деньги, о которых теперь приходилось думать и даже говорить. Посиделки на Моховой меж тем продолжались, хоть и в составе несколько сокращенном — что поделаешь, время шло.
Пили они теперь меньше; раньше, надо сказать, тоже знали меру, берегли силы. И по-прежнему спорили о политике уролог Клинкель и морской офицер Буравич, а композитор Фаустов, московская знаменитость, рассказывал столичные новости режиссеру Валетову. Фаустов бывал здесь наездами, появлялся каждый раз с новой дамой, Володя Валетов не отставал от него. Маленький или, точнее, миниатюрный, то есть все при нем, только в другом масштабе, он завораживал их стихами, которых знал несметное количество, километры, как он сам говорил. К режиссуре своей относился он, судя по всему, прохладно, страстью его были стихи. Ну и, само собой, женщины.
Никто из них не был, прямо скажем, сексуальным гигантом. И не какая-то необузданная страсть, не избытая в молодости, вела их на подвиги, чаще всего преувеличенные в охотничьих рассказах друг другу. Был это в своем роде спорт, дань традиции, отчасти даже и повинность, особенно для тех, кто жил под пятой у жен. Эти, бывало, с ума сходили, если семейство отъезжало куда-нибудь на дачу и они оказывались свободны на целый день, а то и два: ну как же так, вечер пропадает, — и в квартире на Моховой раздавались лихорадочные звонки: ты как сегодня, старик?
Когда-то был и Арсений женат; бывшая супруга с дочерью, ныне уже взрослой, обретались где-то в Германии, подавая весточки по праздникам. Ее желание уехать и его нежелание уезжать и было когда-то причиной развода. “Тебе бы только не шевелиться”, — пеняла ему бывшая супруга. С тех пор Арсений — не исключено, что по той же причине — не женился. Случались затяжные, на несколько лет, романы, один из них с неожиданной бурной концовкой. Обычно все само собой сходило на нет, здесь же разыгралась настоящая драма: Ирина Николаевна пришла к Арсению в слезах — ей изменил собственный муж, она давно подозревала неладное и вот наконец застигла его на месте преступления, о чем горько пожаловалась Арсению, отказав ему по этому случаю в ласках. Напрасно Арсений пытался ее успокоить, не преминув между прочим указать Ирине на собственный ее грех. Это было по меньшей мере бестактно, и несчастная женщина взъярилась, напустившись на Арсения с двойной силой, то есть ему досталось сразу и за неверного законного мужа.
Потом Ирина Николаевна и неверный муж все-таки помирились, Арсений понял это по ее игривому голосу, когда вдруг она позвонила и спросила, как он поживает и не соскучился ли без нее. Тут стало ясно, что дома опять, слава богу, мир и порядок, но у Арсения к тому времени была уже Марина и возвращаться к прошлому не было резона, тем более что легкомысленный Иринин муж мог опять что-нибудь учудить, иди знай.
Мы с вами только еще подбираемся к нашему сюжету; чтобы не затягивать предисловия, скажем, что к своим пятидесяти шести годам Арсений оставался телесно и душевно крепким и образ жизни свой менять не собирался. Хотя холостая квартира, надо признать, уже несколько потеряла в цене, поскольку друзья обзаводились дачами, да и времени свободного сильно поубавилось в наши новые времена.
Итак, он ей все-таки позвонил. Позвонил. С двух до четырех, как она и предупреждала, а точнее — уже ближе к четырем, около четырех, когда сам уходил с работы. В записной книжке оказался клочок бумаги с телефоном, торопливо записанным в тот вечер — на ночь она не осталась. Так еще цифра 3 была похожа на 8 или это восемь похоже на три; он выбрал тройку, сказав себе, что если ошибся, то перезванивать не будет — пусть решит случай; он всегда в жизни полагался на случай. Случай в этот раз отозвался низким женским голосом — ее голосом, он узнал сразу. И она узнала сразу: “Арсений Михайлович?” — “Что ты делаешь вечером?” — “Я приду”, — сказала она…
Он пробовал объяснить себе самому, зачем он это сделал. Как все одинокие люди, занятые собою большую часть суток (не всегда только одинокие, впрочем), он склонен был к самоанализу, то есть к вопросам, задаваемым себе же, по поводу собственных совершенных поступков, но всякий раз немножко лукавил, отвечая на эти вопросы. Сейчас он придумал в утешенье себе, что надо бы все-таки прояснить эту историю с деньгами, не дававшую ему покоя. А может, это на самом деле не что иное, как современный подход к жизни, только и всего. Мы об этом просто еще не знали. Привыкли, понимаешь, на дармовщинку, а за удовольствия надо платить, и молодая баба, если она в радость мужику, вправе получать за это… как хотите можете называть: ну да, вознаграждение, если угодно. И ведь она, в конце концов, не пошла с первым встречным, она пошла с тобой, и это ее свободный выбор, нет разве? Могла сказать “нет”, сказала “да”. Я ей понравился, и она понравилась мне. Понравились друг другу. При чем же тут торговля?
И была она при том неопытна. И по-своему стыдлива, вот как ни странно. Требовала, чтобы он отвернулся, нырнула под одеяло, так и не сняв с себя всего.
Оставалось выяснить, что она за птица, эта Аня, чьей фамилии и адреса он так и не знал.
И ведь не хотел звонить, не собирался. Мог и не застать ее в этот раз. Мог набрать восьмерку вместо тройки. Значит, так легла карта и нечего тут мудрить, успокаивал себя Арсений.
На самом деле он хотел видеть ее.
Условились под часами. Оба слегка запоздали. “Ты давно?” — “Нет, только что, перед тобой”. — “Зайдем в магазин?” — “Как хочешь”. — “Что будем пить?” — “Все равно. Смотри, как ты сам”.
На этот раз он узнал о ней побольше. Приезжая, как, впрочем, он и думал. Родители в Боровичах — город в Новгородской области. Приехала поступать в институт, в медицинский, не прошла по конкурсу. Все понятно. Там у себя окончила курсы медсестер. Это ж сколько ей лет? Уж наверное не восемнадцать. Живет у хозяйки, все правильно. Снимает комнату… Что еще? А еще вот что: “Я у тебя один?”.
Нашлась с ответом: а я у тебя?
Вообще — не так проста, как можно было предположить. Хорошие манеры, что всегда ценил в женщинах Арсений. Смотри ты, как гордо сидит за столом. Откуда это в них, в этих девчонках? А как подносит к губам бокал! — “Ты совсем не пьешь”. — И вдруг — ответ самый простецкий: “А зачем я тебе пьяная?”.
И опять — юрк под одеяло. “Отвернись”.
Деньги он на этот раз приготовил заранее — опять пятьсот, одной бумажкой. Вообще-то немного по нынешним временам. На рынке этих услуг цены наверняка другие. Но дать ей сейчас больше, чем в прошлый раз, означало бы… что-то бы это означало, он и сам не мог понять. Можно б, конечно, спросить напрямую: сколько я должен? Но уж это совсем грубо.
В подобных случаях сам Арсений не прочь был посмеяться над чьей-то старомодной щепетильностью: господи, да что вам все мерещится, будто вы кого-то обидите, кто нынче обижается, что за дурацкие комплексы! Это мне напоминает, как я в юности когда-то боялся дать швейцару на чай, сейчас, думаю, влепит мне пощечину!
Так мы легко даем советы, когда касается кого-то другого.
Спросить, ясное дело, не решился. А купюру отдал. И она взяла. Сунула в карман, как и в прошлый раз. “Спасибо”.
Он вышел ее проводить. Вот уж чего всегда терпеть не мог — провожать. В былые времена вызывал им такси. Нынче отделывался дежурным вопросом в дверях, у лифта: “Ты там доберешься сама?”.
А тут он оделся, обулся и пошел.
На остановке троллейбуса она сказала: “Все”. И помахала ручкой. Ни слова о том, как там дальше, то есть без всяких обязательств с ее или его стороны. Он попытался там еще, дома, записать ей свой номер телефона, она сказала: “Говори, я так запомню”.
И ведь запомнила, смотри-ка. Позвонила. “Арсений Михайлович? Я что звоню: у меня изменился номер. В общем, я ушла с этой работы. Так что вот”.
И опять — под часами. Как уже было. “В магазин?” — “А может, вы меня в ресторан сводите?” — “Следующий раз”.
А сам подумал: вообще-то надо бы, конечно. Когда-то с ресторана начинался всякий приличный флирт. Это нынче мы опростились по причине нашей бедности. Да уж! Было время, вы могли за сотенную закатиться вдвоем на целый вечер, да еще и на такси оставалось… Но — какова! В ресторан ты ее своди!
А вообще-то конечно. Сам век не был в приличном ресторане. Как оно там сейчас в “Астории”? Поди, одни иностранцы да человек пять наших бандитов с их изможденными женщинами. Замечали: у него крепкий загривок, толстая шея, крест на цепи, а она при нем всегда такая худенькая, изможденная — тиранит он ее, что ли?..
И ты у меня, надо сказать, худышка. Ключицы торчат, сиськи маленькие. Ножки пухленькие, попка, это мне как раз нравится. И кожа нежная, это при сиплом-то низком голосе. Целуй меня еще. Вот ты какая. Ну и что у тебя там с этой работой? Кому не потрафила? Небось главврач приставал? Не приставал? А в чем же дело-то, за что они тебя? Опаздывала? Шляться надо меньше по ночам. Ездить, говоришь, далеко? Ну так что ж, устроить тебя поближе? Хочешь ко мне в клинику? Только я строгий. И с сестрами не живу, такой принцип. Устраивает?
Вот так впервые — о себе. Она и не спрашивала, кто он, не задавала вопросов, будто выговорив себе право не вникать в его жизнь и не пускать в свою собственную. Такая вот независимость, или как еще назвать?
За предложение поблагодарила: вежливая. Но — нет, не надо. Ей обещали — в какую-то фирму, так лучше. В какую фирму, кто обещал? Ничего о тебе не знаю. Девушка без обратного адреса.
Оставлял ее ночевать. Ни в какую. “Почему?” — “Не люблю спать вдвоем. Тесно”. Вот так. Тесно ей. Свои, видишь ли, привычки.
Попробовать не дать ей денег на этот раз. Отпустить ни с чем. Что будет? Перестанет приходить?
А не придет, и не надо. Неизвестно, с кем она спит в другие дни. И ведь не узнаешь никогда. Съездить в эту ее больничку, выяснить, что там и как.
Ну это уж слишком! Представил себе, как он едет и наводит справки. “Там у вас девушка Аня — такая беленькая, с пухленькими ножками…”
“Ты что смеешься? — спросила. — А я думала, ты спишь”.
Повернулась к нему, уперев голову в ладонь. Смотрит с нежностью, так ему показалось.
“Я одеваюсь, не смотри”. На стульях валялись ее вещички. Модные шмотки, заметил про себя Арсений, уж он знал в этом толк. А впрочем, чему тут удивляться, строить догадки. Нынче все они одеты. Взгляните на весь этот средний и младший медперсонал — как они разбегаются стайками после рабочего дня. Только что были в халатах застиранных и та, и эта — смотришь, все в дубленочках, в модных сапожках, в косметике — гуд бай, доктор! Да и то сказать, сейчас этого шмотья навалом на всех перекрестках…
Деньги приняла спокойно. “А может, тебе нужно, оставь себе”. Это что-то новое. То есть еще и предложила. И взяла.
А в следующий раз был ресторан.
Еще накануне говорил себе — уж в который раз, — что с этим покончено, и, подходя к телефону, знал все нужные слова, которые он сейчас скажет; когда же она позвонила, сказал: “Приезжай”. Как мы, однако, умеем находить согласие с самим собой, когда это нам нужно; как не терпим душевного разлада. И ведь всякий раз готово объяснение, почему ты решил так, а поступил ровно наоборот. А вот потому-то и потому-то. В конце концов, не ты первый и не ты последний, вон сколько написано об этом в литературе. А может, я сейчас спасаю ее от этого омута, где и криминал, и болезни, и наркотики, все что угодно. Узнать бы, кстати, не балуется ли она травкой. Одним словом, не ты первый. Будь же оно как будет.
Ресторан был, конечно, не “Астория”, как когда-то в былые времена. Где эти легендарные старики-официанты с невесомыми, как казалось, подносами на одной руке? Один из них, помнится, кормил самого Шаляпина, как сам он рассказывал, но когда это было! В нынешнем заведении не было, впрочем, и женщин-официанток, вот уж кого Арсений на дух не переносил; были, как и полагалось, мужчины, молодые-обученные: “А вот не желаете ли…”.
Сама Аня за столом держалась, как всегда, непринужденно и скромно, с какой-то даже прелестной избалованностью. Откуда что берется! “Ты бываешь в ресторанах?” — “А что?” — отвечала с улыбкой.
Вдобавок она встретила тут кого-то из знакомых, вернее, кто-то из знакомых узнал ее и помахал рукой, она ответила кивком. Этот господин, сидевший в компании за крайним столиком, не знал, надо полагать, правил хорошего тона: мужчина не здоровается первым в такой ситуации — первой здоровается дама, если находит это нужным. В данном случае поздоровался он, притом фамильярно, считая это, видимо, позволительным по отношению к ней или вовсе не зная правил, что, в сущности, не меняет дела. Вечер был испорчен. Она с удивлением смотрела на Арсения, не понимая, что случилось, а он не нашел ничего лучшего, как спросить: это что за господин и откуда он ей знаком? Вопрос рассмешил ее, она сказала: “Ты что, ревнивый?”.
Разговор не клеился. Он выпил водки, и на этот раз впервые она пила с ним наравне, будто освободившись от каких-то прежних страхов — и опьянела. Он повез ее к себе и оставил на ночь. Был воскресный день, и он проспал; проснувшись, не обнаружил ее рядом. Позвал — не откликнулась. Ушла. Может быть, не добудилась его, а может, и не пыталась будить. Ушла.
Это был знак, который она подала, не дожидаясь, когда это сделает он, и Арсений почувствовал облегчение, даже что-то похожее на благодарность: умница, все правильно.
Жизнь возвращалась в прежние берега. Появлялись на горизонте старые друзья, теперь он никого из них не отваживал, как случалось еще недавно. Обозначилась и Ирина Николаевна, позвонила: я тут рядом. Стало быть, с мужем все о’кей. “Ко мне придут”, — соврал Арсений. “Кто это? Ну-ка, ну-ка, рассказывай! Ты тут без меня, я вижу, не зевал… А что это за вино у тебя? Можно попробовать? Давай. За встречу!”
В другое время он не стал бы упорствовать — подумаешь, какие дела. Тем более, вечер свободный. Но нет, он выпроводил ее. “Стареешь”, — сказала она. “Старею”, — признал Арсений.
И еще: — “Ну и как там твой благоверный? Исправился, я чувствую”. — “Ох, ох, Арсюша, какой же ты ехидный”. — “Привет ему от меня”. — “Хорошо… Ты бы все-таки подал мне пальто”…
Когда наконец, подойдя в очередной раз к телефону, он услышал знакомый хрипатый голос: “Это я”, — это ж сколько прошло времени: неделя, две, три, и все эти дни и недели он ждал этого звонка, уже и не притворяясь перед самим собой, то есть зная, что ждет, — когда это наконец произошло: “Ты где? Приезжай!” — сказал он без промедления.
И все началось по новой.
Ни слова о том, где была и что делала все это время. Только нечаянная ее проговорка: “У меня никого нет, кроме тебя”. И ничего больше. Но ведь и сама не задавала вопросов. Ты здесь, и я с тобой, остальное не имеет значения. Вот ты и вот я.
В тот вечер Арсений рассказывал ей свою жизнь — то, о чем раньше ни слова. Про то, как Ларисе, его жене, втемяшилось в голову уехать на историческую родину, вслед за теми, кому это тогда удалось. В те годы, ты этого помнить не можешь, то облегчали, то опять устрожали выезд, в зависимости от всяких там международных дел. Требовалось, кроме всего прочего, согласие членов семьи — ну, дочка еще мала, а он, Арсений, уперся: что мне там делать? И ни в какую. В общем, развод, а какой еще выход. Разошлись. И тут как раз устрожение: не выпускают. Она — и так, и этак: одно заявление, другое, права человека и так далее. Никакого результата. Отказ. Что делать? Сошлись снова, примирилась вроде бы. И, представь себе, зажили, как никогда раньше. Дочка растет, все хорошо, хотели еще ребеночка завести… И тут — как гром среди ясного неба — лезет в почтовый ящик, а там открытка: ваше ходатайство удовлетворено, просьба зайти туда-то и туда-то… Как с цепи сорвалась! Все это, оказывается, в ней сидело. Сама, говорит, не думала. В общем, прости меня еще раз. Плачет. И все — опять на развод. И с концами, как сейчас говорят. Такая вот история…
Смеялась, печалилась. Утром жарила яичницу — ему к восьми на работу. Обычно женщин к плите не подпускал, тоже в своем роде фирменный знак этого дома, а тут позволил.
И что еще изменилось — стал знакомить ее с друзьями. Заглянул Валетов. “Очень приятно. Владимир Яковлевич, можно просто Володя”. Вы встречали этих мужчин, преображающихся при виде юбки — кто бы ни была, и безразлично, есть у тебя на нее виды или нет, а все равно гарцует перед ней, распустив перья. Вот так и наш Володя. И тут же, конечно, стихи. И вот она уже слушает, разинув рот, и он ей нравится, она ему, само собой, тоже. Потом, уже наедине, Арсению: кто она да откуда. “Умненькая. Это я сразу секу. И характер легкий, как у тебя. Ну как у вас с ней? Завидую, старик. Мне бы тоже влюбиться!” Арсений рассмеялся ему в лицо: “Ну давай”, — как бы даже оскорбившись. И сморозил в ответ какую-то дежурную пошлость в духе самого Валетова недавних времен. Вот так мы устроены почему-то: лучше выказать себя каким-никаким циником, нежели, упаси бог, влюбленным идеалистом.
Мало-помалу влезал Арсений в долги. В принципе ничего страшного, иначе никто и никогда и не жил — без того, чтоб перехватить у знакомых десятку-другую или, скажем, сотню-другую до получки. Когда-то это было нормальным делом, сейчас стало несколько сложней: у людей появились деньги, а с ними и расходы, каких прежде не было, а с ними и мысли о деньгах. Мысли были теперь и у тех, кто брал в долг, и у тех, кто давал, и кто оставался должен. Вот чего раньше, пожалуй, не знали — то есть были свои проблемы, и у Арсения в том числе, но так, чтобы думать об этом денно и нощно?!
Конечно, люди дальновидные из числа его коллег вовремя осваивали какую-то смежную специальность, приносившую частный доход, как урология, например, или, допустим, психотерапия, а то и вовсе переходили в гомеопаты. Сейчас они в полном порядке, да были, наверно, в порядке и тогда.
К одному из таких гомеопатов, бывшему однокашнику, и прибег Арсений в нынешнюю трудную минуту. Строго говоря, Юра Борзов гомеопатом не был, хоть и поступил в свое время на эти курсы, а был он, скорее всего, мастером на все руки, то есть содержал с кем-то в доле частную клинику, а заодно и аптеку, и был незаменим в любом случае, когда у кого-то что-то болело и требовался специалист какого-нибудь особенного профиля, иридодиагностики, к примеру, о которой ты вчера еще и не знал.
Был Юра, конечно, всегда при деньгах и при том нежаден, как ни странно; славился, наоборот, добротой, доброта была даже в некотором роде его оружием в этой жизни. Как ты с людьми, так и люди с тобой. Не бойся лишний раз поздравить человека с Рождеством или с юбилеем, окажи ему услугу, если можешь, — тебе же и воздастся не сейчас, так потом. Арсений так и не усвоил этой науки, дни рождения вечно забывал, имена-отчества не помнил. “Ну что, как дела, не разбогател? — спросил Юра, когда Арсений, созвонившись, пришел за деньгами. — А зря, между прочим. Вон сколько частных заведений”. — “Я хочу посмотреть, кого они вылечили”, — сказал Арсений. “Вот видишь, — сказал Юра, — а деньги нужны!” — “Нужны”. — “Тогда один выход: поменять профессию”. — “На какую?” — “Ну не знаю. Ограбить банк. Или богатых соседей на худой конец”.
Деньги он приготовил заранее. Спросил только: когда отдашь? Арсений попросил два месяца сроку. “Без вопросов”, — сказал Юра.
Мелких долгов накопилась куча, Арсений в те же дни их и роздал, рассудив, что лучше иметь крупный, но один.
Самое занятное, что богатые соседи — были. Так сказать, имели место. И не где-нибудь, а тут же, за стеной. Всю осень они донимали Арсения своим евроремонтом — зудом и грохотом, от которых было не спрятаться. Вот ведь интересно: семья как семья, он — инженер в почтовом ящике, она учительница, шалопай сын. Но все в этой жизни меняется, превращения происходят с людьми: то ли шалопай сын взялся за ум, то ли отец ушел из почтового ящика, то ли сам ящик применил свою энергию в мирных целях и преуспел, — во всяком случае прежний “Жигуль”-копейка, ночевавший у подъезда, в одно прекрасное утро превратился в сказочного принца — заносчивого “Ауди” цвета баклажан, а в самой квартире за стенкой застучали молотки, да что молотки — вся строительная индустия обрушилась своей мощью на бедный питерский дом старой постройки, обещая устроить в нем частично оазис с гостиной-прихожей, окнами, не пропускающими шум, и непременным джакузи, как представлялось Арсению, уже наслышанному об экзотических прихотях новых русских. Еще было дивное словечко — барбекью, смысла которого он так и не узнал.
Вот с тех пор и взыграло в Арсении классовое чувство — как говорят, сильнейшее из всех человеческих чувств. Удары молота за стеной — а что это было, как не молот, — шум и треск сокрушаемых стен и переборок, и особенно зудящий звук то ли дрели, то ли бормашины, вызывали нервный и, скажем так, социальный протест: вот когда ты вспоминал о своих гражданских правах — в самом деле, какого черта, не спросясь, не извинившись перед соседями, да еще наверняка без всякого разрешения властей — а ну как там несущая стена, и дом по их милости даст трещину, и за это, как всегда, никто не ответит! Хозяева жизни, мать вашу! На тех, прежних хозяев, что ни говори, была управа, боялись! А эти, теперешние?
Мысль о том, чтобы их наказать — да, в конце концов, и ограбить, если на то пошло, не казалась такой уж дикой, как вначале. Арсений представил себе, как он выносит из этого гнездышка дорогую технику — какой-нибудь там импортный моноблок или музыкальный центр, как он там еще называется, да еще в придачу и коробку из-под обуви, а в ней понятно что они хранят и прячут… Да, но в этом случае подозрение падет на рабочих, на этих бедных армянских парней, нанятых хозяевами за бесценок, — и это единственное, пожалуй, что подсекало греховные мысли.
Непонятно, как долго владела бы им безумная эта идея, но стуки неожиданно прекратились, проклятая дрель замолкла, армяне исчезли, стало быть, ремонт завершен, и бывший инженер с семьей могли предаваться блаженству в своих европейских апартаментах, знаком чего была и музыка, несшаяся оттуда в пространство, в том числе и к Арсению, — прельстительная, надо сказать, музыка, хотя иногда слишком громкая, как если бы инженер хотел поделиться своей радостью со всеми. И дом, к счастью, не дал трещины, устоял. Так понемногу покинули Арсения бредовые идеи, как он грабит богатых соседей.
Все бы хорошо, да нужда в деньгах по-прежнему не оставляла его, и причиною тому были расходы, о которых он прежде не знал, а теперь принял как должное, так уж получилось. У девушки Ани периодически случались казусы с деньгами — то хозяйка потребовала за три месяца вперед, то вытащили в метро кошелек с зарплатой, а то вдруг приглянулась какая-то вещица, сущий пустяк. Такая вот череда то потерь, то приобретений. И похоже, не врала, не умела врать — а зачем? Люди частенько врут оттого, что стесняются сказать правду. Девушке Ане стеснение было чуждо. Наверное, она просто выговаривала то, что другими подразумевалось. Конечно, ни о какой разовой, так сказать, поденной оплате речи быть не могло. Какие уж тут дни, когда союз их был таким прочным, вот разве что Арсений так и не побывал еще на этой ее квартире, да и о фирме знал понаслышке. “А чем вы там торгуете, не воздухом ли?” — “Вроде того”…
Он по-прежнему находил всему этому объяснение. Да, до сих пор он жил беспечно, не зная, что такое деньги. И с презреньем, как и многие в его кругу, относился к достатку. Вот отчасти поэтому не позаботился в свое время о приличном заработке. И поэтому же не удосужился понять, что и женская любовь требует… да, пожалуй, вознаграждения, потому что она благо и редкость. Так он думал сейчас.
Вдруг ей захотелось к морю. Включили ящик, там что-то морское, она возьми и скажи: “На море захотелось”.
И впрямь — могло захотеться. В эту вот промозглую питерскую погоду, из этой осени-зимы со снегом-дождем: в воздухе снежинки, а легли на землю — грязь и слякоть.
А там — загорелые тела, тенты на пляже, волны, зализывающие берег.
И он отправился за билетами. А перед тем взял отпуск на десять дней. И — к Юре Борзову: выручай!
Такой характер: сперва сделал, потом подумал. Может, так и надо жить?
“Старик, мне не жалко, — сказал безотказный Юра. — Но ведь тебе же их отдавать. Ты соображаешь?”
В Ялте была теплынь, даром что октябрь месяц, море еще не остыло, такой выдался год. Сняли номер в гостинице; когда-то требовались штампы в паспортах — отметки о законном браке, нынче без проблем. Отель — хоть и не из шикарных, три звездочки, но ничего: набережная рядом, морской вокзал с колоннами и без единого пассажира, теплоходы давно не ходят. На знаменитой набережной лотки с сувенирами, устрашающих размеров аттракционы, музыка из репродукторов, как во все времена. За балюстрадой — пляжи: для богатых с буфетами и официантами, для остальных — попроще. Море, хоть и поделенное, выбрасывает на берег, когда захочет, сор всем одинаково. Какой-то одинокий уцелевший катер, качаясь у причала, скликает граждан на морскую прогулку, билеты в кассе.
К вечеру, когда пляжи пустели, наступал час улицы. Бедные местные бабушки в сандалиях, старики с орденскими планками, молодые скучающие аборигены, толпящиеся на углу или, наоборот, дефилирующие по набережной в поисках занятий и знакомств, — все это население, смешавшись с приезжими, представляло собой вечерний притихший город с неожиданно выступившей окраской нищеты, нигде так наглядно не ощущаемой, как в курортных городах.
И Арсений здесь, пожалуй, впервые в жизни ощутил себя бедным, то есть человеком, которому навсегда недоступно многое из того, что доступно другим. Раньше он этого никогда не сознавал. У людей вокруг были машины, друг Валетов катался на собственной “Волге”, Клинкель — на “Жигулях”, у самого Арсения были когда-то тоже “Жигули”, они с Ларисой продали их, когда нужно было уплатить за визы. Продали и продали, он знал всегда, что если очень захочет, то купит себе другую машину, и в общем, если очень захотеть, то можно всегда обернуться, пойти еще куда-то на полставки, где-то призанять, и будешь, как другие. Но ощущения, что какие-то витрины не для тебя, он не знал, да и не было никаких таких уж особенных витрин. Теперь они есть. Вдруг он понял, что бедные не любят богатых, — что бы там они ни говорили, — потому что сами хотят быть богатыми. И при первом случае отберут то, чем хотят владеть сами.
Там, в Ялте, вернулась к нему эта безумная мысль об ограблении.
Погода между тем портилась, море кипело, ветры, неизвестно откуда, катали по асфальту пустые жестяные банки, шуршали обрывками бумаги. Темнело рано. Вечерами сидели в номере, смотрели телевизор, потянуло домой. Возвращались самолетом, дорогой молчали, казалось, все исчерпано, но потом она позвонила и пришла.
Приближалось время возвращать долг, и Арсений уже знал, что он будет делать, и не испытывал по этому поводу ни угрызений совести, ни даже боязни, то есть уже был преступником, еще и не совершив преступления. Время поджимало — уже по одной той причине, что близилась зима, преддверием же предстоящих действий — именно преддверием, от слова “дверь” — должен был стать балкон, общий у него с соседями, с перегородкой посередине, правда, укрепленной в процессе ремонта, но в общем-то преодолимой, как он уже убедился. Как раз решетка, которую они там соорудили, и могла послужить в своем роде лестницей, по которой ты забираешься вверх, а потом, перекинув ногу, перелезаешь вниз — уже на ту территорию. Все это так просто и доступно, что может служить прямым соблазном — и не захочешь, а попробуешь.
Проблема только в том, — почему и разговор о зиме, — что на снегу, как только он ляжет окончательно, сейчас он еще тает пока, — останутся четкие твои следы, с которыми уже ничего не сделаешь. Значит, успеть до снега.
Правда, и так могло случиться, что их балконная дверь наглухо закрыта, заперта, но там на крайний случай еще окно, в которое можно забраться с балкона — с риском для жизни, не хотелось бы!
Попробовать. Пойти на разведку.
Был субботний полдень, все они, надо понимать, отправились за город, как обычно в последнее время. Баклажанный “Ауди” сначала стоял у подъезда, теперь его не было.
Вот так и становятся грабителями, подумал он про себя.
Он вышел на балкон, пока еще к себе, глянул вниз на улицу — ничего страшного, люди идут своей дорогой, глядя перед собой или в крайнем случае по сторонам, но никак не вверх, на балкон третьего этажа.
Баклажанного “Ауди” не было, люди и машины шли своей дорогой; оставалось перелезть через решетку и осторожно толкнуть или потянуть на себя ту дверь.
И она оказалась незапертой. Даже чуть приоткрытой, будто ждала его.
Теперь только узнать, не остался ли там кто из домочадцев — то-то будет история! А впрочем, ты скажешь, что заклинило замок, не мог, дескать, выбраться из комнаты, пришлось, уж простите, прибегнуть к такому способу. Наивно?
Итак, он все-таки перелез в чужую квартиру — разведать, как там и что, — перелез, а там уже и проник — как был, в башмаках, хотя следовало их снять, как он и предполагал сначала, но вот уже проник, что поделаешь, и любопытство, надо признать, взяло верх над преступным намереньем поживиться. В прихожей, она же гостиная, не зря ломали стены, разместились теперь картины, целая галерея — пейзажи, натюрморты. Арсений пожалел, что он не знаток живописи: поди разберись, где тут подлинники, где копии. Знать бы — он бы, возможно, разом решил свои проблемы при помощи этого морского пейзажа или этого, где верхушки гор, освещенные солнцем. Экскурсия затянулась, тут как раз зазвонил телефон — стало быть, кто-то мог оказаться в этот час дома и, глядишь, еще подойдет.
А вот и техника, как это все сейчас называется: проигрыватель, телевизор, магнитофон, колонки, что там еще… Вытащить раз за разом через балкон все эти источники громких звуков, да что потом с ними делать?
В спальню!
Ишь как устроились. Прямо отсюда, можно сказать, встав с постели, ныряешь в ванну, и струи во всех направлениях омывают твое грешное тело, готовя его к новому прыжку в постель. И здесь же зеркало под потолком. В самый раз.
А вот туалетный столик. Шкатулка. Что ж это они — спрятали б куда подальше, от греха, как говорится, так нет же, держат здесь, на самом виду у грабителей. Золотая цепочка, кольца. Жемчужное колье. Жемчужное — или подделка, пластмасса, кто это знает. И этот камешек на кольце — что он такое: бриллиант или стекляшка? Совершать ограбление, не имея опыта и знаний, сущее наказание… Часы! Таких сейчас вроде бы навалом, в метро, в киосках. Позолоченные, факт. Или все-таки золотые? Дамские. С изящной женской руки. Нет, это все-таки грех — оставить женщину без часов, к которым она, скорее всего, привыкла. Все равно что снять с руки в парадном. Брр…
За окном темнело. Часики, в свою очередь, отсчитывали время. Арсений заботливо положил их на столик, шкатулку же со всем остальным завернул в газету, благо она лежала здесь же, на столике, и пошел на выход.
Были еще и полки с книгами в соседней комнате. Если уж следовать логике ограбления, то именно в книгах, между страницами, и держат крупные купюры. Ну да бог с ними, с купюрами, хватит и шкатулки. Технику мы вам, так уж и быть, тоже оставим, играйте музыку.
Дверь на балкон оставалась приоткрытой. Арсений выбрался тем же путем, что и залез, не позабыв напоследок протереть носовым платком ручку двери, дабы не оставить своих отпечатков, все по правилам.
Глянул вниз. Идут пешеходы по улице…
Не знал за собой такой прыти. И ведь не страшно ни черта, что самое интересное. Вот что чувствуют, наверное, настоящие грабители. На самом деле — ничего не чувствуют…
За ним пришли через неделю.
За это время Арсений успел реализовать содержимое шкатулки — через того же Юру, не посвящая его в подробности. Что-то сбивчиво-путаное про свою тетку в Боровичах — дались ему эти Боровичи, — поручившую ему, и так далее… Юра выслушал рассеянно, вопросов задавать не стал. Ювелир, к которому они отправились вдвоем, свой человек, как представил его Юра, подозрительно быстро произвел оценку, жемчуг, кстати сказать, признал настоящим, сказав, что дает за него хорошую цену, кольца тоже пошли в ход, стекляшка все-таки оказалась камнем, хоть и не таким драгоценным; похоже было, что он не блефует, хотя — как знать. Вышла в итоге приличная сумма, ювелир показал ее Арсению на калькуляторе и тут же отсчитал деньги в рублях. После расчетов с Юрой что-то еще и осталось.
Подвела проклятая шкатулка. Ювелиру она не понадобилась, оставить ее у себя он не пожелал, с настойчивостью вернув Арсению и даже саморучно запихнув ему в портфель, о чем Арсений, на беду свою, в тот же день забыл. При обыске шкатулка была извлечена, и запираться не имело смысла.
Потерпевшие соседи, при том присутствовавшие, смотрели на него с печальной укоризной. Без всякой злобы. “Что ж вы, дорогой, — молвил бывший инженер, — сказали бы, что у вас нужда в деньгах, мы бы всегда выручили”.
Как и подобает мужчине, сообщников Арсений не выдал. Адреса ювелира он и не помнил — где-то там на Васильевском, фамилии и вовсе не знал. Дознаватель, так он у них назывался, стучал кулаком, это был молодой парнишка в отутюженном костюме и при галстуке, с перстнем на пальце. “Ты у мня вспомнишь!” — грозил он Арсению без всякого, впрочем, результата, поскольку Арсений действительно не помнил, а парень бил всего лишь по столу, отчего вздрагивал графин, а на большее парень не решился. Графин стоял пустой, скорее, как атрибут из прошлых времен, а для питья был пластиковый баллон, к которому парень прикладывался во время допроса.
В обезьяннике, куда поначалу поместили Арсения, сидели — большей частью на корточках за нехваткой места на скамейках — несчастные выходцы с Кавказа, на полу сладко спал местный бомж. “Садись, дед”, — пригласил Арсения один из кавказских людей, уступив ему место на скамейке.
Странное дело, Арсений думал сейчас не о том, о чем надлежало думать человеку в его положении, то есть — что же с ним будет дальше, сколько придется сидеть до суда и сколько потом. Надо бы, конечно, взять хорошего юриста, от этого зависит многое, если не все, но единственный адвокат во всем его окружении был муж Ирины, тот самый, взявшийся наконец за ум, однако с Арсением они были знакомы лишь заочно, то есть Арсений, понятное дело, знал о нем, а тот нет, и как быть в этой щекотливой ситуации?
Больше, чем обо всем этом, о чем действительно надлежало думать, Арсений думал сейчас об Ане — как дать ей знать о случившемся или, наоборот, не давать знать, но ведь она сейчас звонит ему, и что же?
Позвонит на работу. Он дал ей, вот совсем уже недавно, свой рабочий телефон. Позвонит — и что ей там скажут? “Уехал”. — “Далеко ли?” — спросит. — “Далеко”. — “Надолго?”
Ее телефона он так и не знал до сих пор. Фамилию наконец разведал — там, в гостинице в Ялте, когда сдавали паспорта. И год рождения заодно, о чем ей тогда же и сказал: “Смотри-ка, тебе уже двадцать шесть”. — “А ты думал?”
А он только-только собрался купить ей подарок — узнал ее день рождения, опять же из паспорта.
Где она сейчас? Что с ней?
Могла, в конце концов, оставить записку в дверях. Увы, его уже просветили сокамерники: любая записка тут же изымается, почта из ящика тоже; надо в таких случаях заранее договариваться с соседями, пока не нагрянут менты. Полезный совет!
Он даже задал по этому поводу вопрос следователю: а нет ли там у них какой-нибудь для него записки. “А от кого вы ждете письма?” — спросил следователь.
Он просидел месяц без одного дня — срок по всем меркам ничтожный, но для того, кто впервые оказывается в замкнутом пространстве камеры за железной дверью, откуда не выйдешь, кричи — не кричи, и час может показаться вечностью. Он впервые узнал о себе, что достаточно терпелив, несмотря на свое гурманство, неприхотлив в еде и к тому же небрезглив и некапризен, то есть вполне приспособлен к существованию даже и в таких условиях — не потому ли, что равнодушен к собственной жизни и судьбе. На двадцать девятый день в многоместной камере в “Крестах”, где он к тому времени оказался, щелкнул замок, на этот раз для него, и час спустя Арсений шел по Выборгской набережной, мимо знаменитой тюрьмы, отпущенный под подписку о невыезде. Следователь Георгий Петрович намекнул на каких-то высоких покровителей, поручившихся за него, о том же говорил и адвокат. Адвоката наняли друзья, Валетов с Клинкелем, о покровителях же Арсений не знал, чему следователь, разумеется, не поверил. “Распишитесь вот здесь. И вот здесь еще, — показывал он. — Вообще-то такие дела делаются в перчатках, не знали, что ли?” — “А шкатулка?” — сказал Арсений, которому уже нечего было терять. — “А шкатулку подбросили менты! Учить вас!” — подмигнул Георгий Петрович.
Предстояло неизбежное: визит на работу — любопытные взгляды, а то и расспросы, как-никак такие сенсации случаются не каждый день. Арсений ставил себя на место своих коллег, потом и их на свое место. Конечно, если смотреть на вещи трезво и не преувеличивать значения своей персоны для окружающих, — к счастью, он был этого лишен, — можно было особо не беспокоиться: в конце концов, людям хватает сейчас и своих забот, чтобы они занимались тобою более одного дня… И все же он волновался. И шел с решением подать сегодня же заявление об уходе, это было бы сейчас лучшим выходом для всех.
Его встретили спокойно, то есть в общем никак и не встретили, словно он и не отлучался. Он невольно ловил взгляды, как и всякий бы на его месте, посчитав, что на него теперь должны смотреть другими глазами. Но глаза были те же. Чего-чего, а осуждения он в них не прочел. Главврач Елена Степановна, Лена, за которой он когда-то даже приволокнулся в молодые годы и потом долгое время думал, что она на него в обиде, и было за что, — вот так мы всегда полагаем, что кто-то на нас в обиде, а он и думать о тебе забыл, — Елена Степановна приняла его официально-приветливо: “Арсений Михайлович, вы когда приступаете, с какого?”. А он уж думал брать расчет.
Один только из коллег, красавец-весельчак Валера Варенцов, анестезиолог, подошел к нему с деловым разговором: “Арсюша, я твой общественный защитник. Когда суд? — и тут же утешил его: — Ты, это самое… не переживай. У нас теперь каждый третий мужчина в стране побывал в тюряге. Сам слышал по радио только вчера”.
Суд долго не назначали, старик адвокат звонил иногда: “Что слышно?”. От него же Арсений узнал, что разыскали наконец ювелира — кому-то он перепродал кольцо с камешком, а оно было вроде как на учете. Соседей Арсений избегал, лишь однажды встретился с ним и с ней на лестнице, кивнули друг другу.
И все это время он ничего не знал об Ане.
Как было не узнать за все эти месяцы ее адреса, ведь где-то же она жила в этом городе, где-то, надо понимать, работала, и если даже вернулась к себе в Боровичи, так ведь и там была какая-то улица и номер дома, какая-нибудь подруга, в конце концов. Что это за детская игра, в которую он дал себя вовлечь: она появляется, как привидение, и, как бесплотный дух, исчезает.
Знает ли она все-таки, что с ним произошло? Уж, конечно, знает, не может не знать. Была ведь, кстати сказать, даже заметка в газете, вполне скандальная. В голове бродила мысль, что это, может, и она каким-то образом связана с “покровительством”, на которое намекал следователь Георгий Петрович. Как это могло выглядеть конкретно, Арсений себе не представлял. То есть, вернее сказать, представлял, и тогда это облекалось в образ какого-то влиятельного любовника, от чего становилось тошно.
Володя Валетов утверждает, что видел ее однажды в каком-то ресторане, в компании, и она не узнала его или сделала вид, что не узнала. И будто бы там, как ему послышалось, ее называли другим именем — не Аней, а как-то иначе, может так быть? А вдруг ему все-таки послышалось или даже привиделось? “Что ты комплексуешь, старик, далась она тебе! — удивлялся Володя. — Неужели уж так хороша?”
Что было ему ответить?
Меж тем, предстоял суд, принесли повестку. Арсений долго размышлял, как ему одеться и не взять ли с собой узелок с вещами на случай, если “под стражу в зале суда”, то есть обратно в тюрьму, уже со сроком, чего не исключал и сам адвокат. В тот раз ему пришлось покупать зубную щетку в тюремном ларьке.
Он пришел в суд в выходном костюме и при галстуке, так было решено в последний момент, а узелок прихватили с собой Валетов и его жена Лида. Сели они в зале среди публики, к счастью, немногочисленной, а Арсению указано было место в первом ряду, на скамеечке, которая и была в данном случае, надо понимать, скамьей подсудимых. Там подальше была и клетка, сейчас она пока пустовала.
Арсений сидел лицом к судьям, спиной к залу, время от времени оглядываясь уже и во время заседания, по поводу чего даже получил замечание судьи: подсудимый, сидите спокойно, что вы все вертите головой, кого вы ищете?
Три пожилые тетеньки, все три в мантиях по последней моде, откровенно разглядывали его; впрочем, почему бы им его не разглядывать. Потерпевшие, он и она, заявили, что у них нет к нему претензий — с чего бы это? “К нему есть претензии у закона”, — вставил свое слово прокурор. Дальше, после речи прокурора, долго говорил старик адвокат, его слушали вполуха. Зато имел успех Валера Варенцов в роли общественного защитника. Он указал на бедственное положение медицины в сегодняшних условиях, в связи с этим прошелся по “нашим демократам”, что, без сомнения, понравилось суду: тетеньки согласно закивали. В связи с вышесказанным, продолжал Валера, стоит ли удивляться, что опытный врач, прекрасный диагност и клиницист, доведенный до крайности беспросветным существованием, в состоянии аффекта решился на безрассудный шаг! По поводу аффекта прокурор тут же заметил, что в материалах дела нет соответствующего заключения экспертизы, но симпатии были уже безраздельно отданы Валере, и прокурора не услышали… Сам подсудимый в своем последнем слове принес извинения потерпевшим, на что опять выскочил заноза-прокурор, заявив, что потерпевшими являются общество и закон, а не только отдельные граждане. “Обращаю внимание суда: уважаемый прокурор прерывает последнее слово подсудимого”, — с важностью произнес Валера, закрепляя свой успех.
Суд удалился на совещание. Арсений все еще взглядывал на дверь с теми же противоречивыми чувствами: а вдруг придет, хотя — лучше бы не приходила. Хотя, наверное, лучше бы все-таки пришла…
Вынесли приговор: два года условно с удержанием стоимости похищенного в размере… и дальше следовала сумма… Дело ювелира выделялось в отдельное производство, и там Арсений проходил свидетелем, так ему объяснили.
Она позвонила в тот же вечер: “Все хорошо, я знаю. Я хотела прийти, потом подумала — тебе будет неприятно. Ну вот видишь, все кончилось”. — “Ты где?” — спросил он дрогнувшим голосом. — “Далеко”, — отвечала. — “Я тебя увижу?” — “Конечно”. — “Когда?” — “Надеюсь, скоро”. — “Я ведь собираюсь переезжать, меняю квартиру”. — “Это правильно”. — “А как ты меня найдешь?” — “Это, наверно, несложно”. — “Не знаю”. — “Запиши мой телефон”. — “Твой телефон?” — “Да. Пиши”, — и продиктовала цифры. — “Это что за номер такой?” — “Мобильный”. — “Хорошо”…
Квартиру он поменял. Точнее — продал-купил, сейчас обмен такой. Продал эту квартиру, купил другую, с другими соседями, которых, правда, и не встретил ни разу. Здесь все несколько победнее, и от центра неблизко, совсем как бы и не Петербург, так они, сволочи, строили, зато воздух чище и при том — доплата. Гостей поубавилось, сюда так просто не забредешь с Невского, как бывало. Володя Валетов умер, похоронен в Комарово, другие постарели. И сам он вдруг стал седой — и не заметил как. Говорят, впрочем, это ему к лицу.
Ей он иногда звонит по ее мобильному. Надо бы повидаться, говорит она.
А тут взяла и приехала.
“Это твоя машина под окнами?” — “Моя”. — “Торопишься?” — “Нет. Не люблю торопиться”. — “Ну рассказывай. Вышла замуж?” — “Да… А ты все там же?” — “В смысле где?” — “В больнице”. — “Да”. — “А эта твоя… как ее, Ира? При тебе еще?” — “Иногда”. — “Я так и думала, она от тебя не отстанет”. — “Выпьем?” — “Я за рулем”. — “Ах да, я забыл… А кто муж?” — “Нормальный человек. У нас бюро путешествий теперь. Захочешь во Францию или в Таиланд — милости просим”. — “Буду иметь в виду”.
Он смотрел на нее, пытаясь вызвать в себе те, старые чувства, когда хотелось посреди слов, не дав договорить, начать расстегивать все, что на ней было, а где не было пуговиц, стаскивать через голову, как попало, и — в постель. Вдруг и сейчас наехало что-то подобное, и она, узнав об этом, прочитав в глазах, усмехнулась и ответила: “Нет, не будем сегодня”.
Что значило это “сегодня”? Назавтра он уже ждал ее звонка, ждал и следующие дни, звонил однажды и сам по мобильному — услышал: “Абонент находится вне сферы досягаемости”. Как это следовало понимать, где эта самая ее “сфера”? Он был в тот вечер пьян — отмечали на работе какой-то очередной праздник…
Как так получилось
— Мама, скажи, пожалуйста, как так получилось, что ты попала на войну?
— Разве это надо объяснять?
— Все надо объяснять.
— Ты думаешь?
Тамара Павловна с удивленьем смотрела на сына Алешу. С чего бы вдруг? Алеша вообще редко о чем спрашивал, скорее, ни о чем не спрашивал с тех пор, как стал взрослым, а тут почему-то такой вопрос.
— Это было что — вот такой как бы всеобщий порыв, что даже девушки…
— Вот именно, даже девушки, порыв, — отвечала Тамара Павловна уже с некоторым раздражением.
— Но ведь девушек сначала не брали на фронт?
— Кто тебе сказал? Еще как брали.
— Ну вот ты-то как — подавала заявление?
— А ты думал?
— Но тебе не было даже восемнадцати.
— И что же? Слушай, надоел ты мне, — сказала Тамара Павловна. — возьми почитай книжки, если тебе интересно. Все давно написано.
Алеша, казалось, удовлетворился ответом. Но ненадолго. Мать ушла на кухню, дел там всегда хватало. И он явился туда же следом — и опять с вопросом:
— Скажи-ка, а был какой-то отбор? То есть одних брали, других нет?
— Конечно. Да что ты в самом деле, Алеша! Пристаешь с какими-то детскими вопросами! Проснулся! — это уже адресовалось невестке, Наде, пришедшей вслед за Алешей на кухню.
Надя промолчала, а Алеша задал новый вопрос, теперь уже и вовсе дурацкий:
— Выбирали тех, кто покрасивее?
— А при чем тут это — покрасивее или нет? На конкурс красоты, что ли?
Но Алеша на этот раз продолжать не стал, окончательно заинтриговав Тамару Павловну, так, что теперь и она спросила в свою очередь:
— А что случилось? Чего это ты вдруг? — так и не получив ответа.
Они вышли из кухни оба — Алеша, за ним Надя. Как иголка с ниткой, говорила обычно по этому поводу Тамара Павловна, с одной стороны, конечно, гордясь за сына — особенно перед подругами — что, мол, такая они образцовая пара: куда он, туда и она, — а с другой стороны, и раздражаясь, а может, и ревнуя, кто тут разберет.
Алеша был единственным ребенком Тамары Павловны, рожденным ею в тридцать восемь лет и с детства избалованным, на что постоянно пеняли ей подруги и с чем она спокойно соглашалась, говоря в ответ, что и дворянские отпрыски в прошлые времена росли в достатке и довольстве, а меж тем из них вырастали и Пушкин, и Менделеев, хотя ни того, ни другого за хлебом в детстве не гоняли. Правда, надо признать, слуг у Тамары Павловны не было, и жили они с сыном вдвоем на скудную зарплату техреда в издательстве. Тем не менее получил Алеша вполне приличное образование и воспитание, включая плавание в бассейне и английский с домашним учителем, и поступил, хоть и не без труда со стороны матери и ее знакомых, на факультет журналистики и хорошо его окончил, а теперь вот работал в иллюстрированном журнале, таблоиде, как он сам его называл, и, что очень не нравилось Тамаре Павловне, жена его Надя, обретенная им там же, на факультете, трудилась в одной из московских газет, а дочка их Леночка, внучка Тамары Павловны, училась в третьем классе и тоже получала английский и бассейн. В разное время возникал разговор, что надо бы молодым отселиться и жить своей семьей, и это, конечно, в принципе было бы правильно, так считали Тамарины подруги, а заодно и родители Нади, проживавшие, правда, в городе Саранске, а не в Москве, и сама Тамара Павловна охотно поддерживала эту тему, пока не доходило до дела. А тут оказывалось, что кому-то надо этим заниматься, само, как известно, ничего не делается, а Алеша у нас вечно на работе, Надя непрактичная, сама же Тамара Павловна никак не выкроит свободного дня, чтобы сходить на эту, как ее, биржу, или теперь это называется агентством, а там, конечно, одни жулики…
На самом деле никто из них разъезжаться не хотел, и хотя между свекровью и невесткой возникали иногда, как водится, недоразумения, а родной сын, как оно и бывает, предпочитал не вмешиваться, расставаться не спешили. “Да им так удобнее”, — говорили иногда с подначкой все те же подруги, а Тамара однажды возьми и скажи: “Мне тоже”, — и это была сущая правда.
Работали молодые много: день в “таблоиде” начинался где-то после двенадцати, поздновато, но и тянулся часов до девяти вечера; в Надиной же газете, как в советские времена, приходили к девяти утра, уходили в шесть, и так получалось, что только часам к десяти, то есть к двадцати двум, семья собиралась вместе за вечерней трапезой. Работала, хоть теперь уже и на полставки, через день, и Тамара Павловна — все там же, в своем издательстве, чем очень гордилась перед подругами, сменившими все, как одна, свои прежние профессии за ненадобностью. Строго говоря, и ее работа технического редактора была на сегодняшний день не особо нужна, проще сказать, отжила свой век, как и азбука Морзе, которой Тамара Павловна овладела на войне. С работой техреда теперь справлялся компьютер, а Тамару Павловну держали, как бы это сказать, в уважение прошлых заслуг, загружая всякой подсобной работой, в чем она не признавалась, все так же упорно вставая чуть свет и торопливо собираясь, чтобы не дай Бог не опоздать.
Вот так они жили, стараясь ничего не менять, хотя все кругом поменялось, — в том числе характеры и привычки, — и Алеша как всегда не склонен был лезть в душу с вопросами; тот разговор о военном прошлом мамы так и не завершился, и почему он вдруг возник, не на пустом же месте, осталось тайной.
Но, как и во всякой порядочной семье, секреты здесь долго не держались; еще день или два, и сам Алеша не вытерпел и все разъяснил.
Оказывается, он только что прочел у себя в редакции какой-то текст, относившийся как раз к войне 1941—1945 годов и содержавший некоторую сенсацию, из-за чего он и попал к ним в журнал. Без сенсаций журнал не выходил. Либо артист такой-то бросил жену с детьми и ушел к другой, тоже с детьми, которых он якобы поклялся усыновить, либо нечто подобное сделала фотомодель такая-то, тут же запечатленная на фоне собственной дачи и иномарки. Все это были истории из жизни обладателей “Мерседесов”, рассказанные для таких же обладателей или, совсем напротив, для тех, у кого ничего нет. Сам Алеша таких тем избегал, писал вообще редко, довольствуясь ролью рирайтера, то есть человека, приводящего в порядок чужие тексты. Вот так попал ему в руки материал о том, что призыв на фронт в 1941 году преследовал свои особые государственные цели, о которых, разумеется, не говорилось вслух. На секретном совещании у Сталина обсуждался вопрос: как обеспечить воюющее войско — молодых здоровых мужчин — женщинами. Проблема на самом деле нешуточная, могущая повлиять даже на исход сражений, как показывает история. Недаром еще с незапамятных времен во всех армиях мира существовали солдатские бордели. Но это, как вы понимаете, не наш путь. И тогда было принято решение призвать на фронт девушек — радистками, санитарками, главным же образом для того, чтобы решить физиологические проблемы воюющей армии.
Об этом будто бы пишет в своих мемуарах не кто иной, как Никита Хрущев, вот только это место почему-то не вошло даже в теперешнее издание его книги. Он там, кстати, ссылается на пример знаменитой шестидневной войны 1967 года, проигранной египтянами не в последнюю очередь потому, что в ту роковую ночь офицеров не оказалось на месте — их пришлось вылавливать по одному где-то в частных домах у женщин. Так что не будем суровыми моралистами — жизнь диктует свои законы.
Получалось, что сотни тысяч, миллионы — сколько их было? — уходили на войну, не ведая о роли, им предназначенной. Юные, нетронутые, с девичьими дневниками в полевых сумках, с тетрадками стихов и цитатой из Чернышевского: “Умри, но не отдай поцелуя без любви” — той самой, что нашли в дневнике Зои Космодемьянской.
Алеша пересказал матери всю эту историю, про Чернышевского добавил от себя. Тамара Павловна отмахнулась: “Да ну, муть какая-то, пишут черт-те что!”. Но на другой день позвонила Алеше на работу: не сможет ли он принести ей оттиск этой статьи… он знает, о чем речь… По телефону объяснять не стала: старая привычка не доверять телефону. Алеша понял и к вечеру принес ей отпечатанный на компьютере текст — два листочка.
На этот раз она не стала говорить про муть. Когда Алеша с Надей вошли к ней в комнату, где она уединилась с этими листочками, Тамара Павловна была против ожидания рассудительна и насмешлива.
— Ну и что такого? — молвила она. — Подумаешь, какие дела. А если даже так… Никто там никого, между прочим, не насиловал. Попробовал бы только! Что вы смотрите? Сходились по любви… Ну хорошо, им там тяжело без женщин. А женщинам в тылу без них?
— Но вы-то ничего не знали, об том и речь, — заметила с осторожностью Надя.
Тут Тамара Павловна сказала:
— А что, ты думаешь, обязательно все знать? Если знаешь, так уже и умная? Это еще не факт. И шла война, между прочим!
Она смотрела с вызовом. Вступать в спор Надя поостереглась, Алеша тем более. На том и закончили.
Но нет, не закончили. Уже перед сном, напоследок, Тамара Павловна зашла к ним в комнату. Ребенок спал, Надя стелила постель, Алеша собирался еще работать — нес на кухню компьютер.
— И что, — спросила Тамара Павловна, идя за ним следом, — будете это печатать?
— По всей вероятности, — отвечал Алеша.
— Зря, — сказала она и положила ему на стол эти листки.
Надя долго ворочалась, не могла заснуть, то впадая в забытье, то бодрствуя, и видела полоску света — Алеша, отправляясь на кухню, как всегда, неплотно прикрыл за собой дверь; потом Надя опять забывалась, и на этой границе между сном и не-сном ее посещали разные мысли и фантазии. Ей привиделась эта фотокарточка, где Тамара Павловна в берете и с косичками, во весь рост, ей тут семнадцать лет, и фотографировал ее кто-то из одноклассников, не тот ли мальчик, о ком Тамара Павловна рассказывала с улыбкой — кавалер. И сейчас вот Тамара бежала куда-то по улице, спотыкаясь — на войну, куда же еще, вот впереди уже сполохи огня, как в кино. И тут Надя опоминалась и открывала глаза. А дальше было совсем страшное: берег реки, и девчонки-солдатки, их целая стайка, стоят по колено в воде, затеяли постирушку, а с того берега открыли огонь, а им хоть бы хны, их не оттащишь, им постирать штанишки — вот так рассказывала Тамара Павловна…
В школе у Тамары был мальчик Владик, очкарик. Они целовались. В армию Владика не взяли по зрению. Куда-то он уехал с родителями в Среднюю Азию, там окончил, говорят, медицинский, так они с Томой больше и не увиделись. Пришло от него одно письмо на фронт, потом полевая почта поменялась, после госпиталя попала Тома в другую часть, связь оборвалась, да было уже и не до Владика, потому что к тому времени появился капитан Алексеев, и они с Тамарой жили вдвоем в землянке, как муж и жена. Капитан был женат там у себя в городе Пензе, чего и не скрывал, и посылал семье аттестат, а Тамару любил, и что-то из этого должно было получиться в будущем, хотя твердо он ничего не обещал, да и что обещать, когда каждый день мог быть для тебя последним. Так оно и случилось: их семейную землянку накрыло снарядом, Тамара отделалась осколочным ранением и контузией и уже в полевом госпитале узнала, что Дима Алексеев убит.
Сейчас уже и не вспомнишь, любила ли она его. То, что между ними произошло, не требовало ее согласия: поначалу, в учебной роте, девчонки могли еще устоять под натиском мужиков, показать, что называется, характер — а ну посмей подойди; на фронте сопротивляться было труднее, да и капитан Алексеев, тогда еще старший лейтенант, понравился Томе с первого взгляда: веселый, шебутной и не робкого десятка — как перед лицом противника, так и что касается начальства, а это удавалось не каждому. В общем, из тех, что не привыкли спрашивать разрешения. Вот так, не спросив разрешения, он и умыкнул Тамару из палатки, где помещались девушки-радистки, в свою, а уж оттуда они перебрались в землянку. Девчонки тоже не остались без мужского внимания, почти все они были в конце концов пристроены, доставшись по большей части, конечно, офицерскому корпусу.
Тамара пробыла на фронте радисткой до конца 44-го, ее ранило под Будапештом, на этот раз в руку, и война для нее закончилась. Рука так и осталась покореженной, но Тамара научилась ее прятать.
После капитана Алексеева были другие мужчины, и с ними она стала женщиной и, может, только годам к тридцати узнала то, что и было, наверно, первой ее любовью. Было это уже в Москве, после института, когда жила Тамара с родителями в коммуналке на Самотеке, а он, ее избранник, десятью годами старше нее — так уж ей везло на мужчин постарше, — проживал с законной семьей в другом конце Москвы, и встречались они у его приятеля или ее подруг, как получится, или уезжали вместе — он в командировку от министерства, она за ним. И это длилось не один год и, может, закончилось бы благополучно для нее, уж как там для него, трудно сказать — одним словом, собрал бы он вещички и переехал к ней, к тому и шло, — но тут Тамара Павловна, на беду свою или на счастье, встретила другого человека, которому так же безоглядно отдала свою любовь.
А родила она в тридцать восемь лет, когда в очередной раз осталась одна и поняла, что замужество ей вряд ли светит — так уж на роду написано, — и если рожать ребенка, то когда, как не сейчас, пока не поздно. Тут и появился в ее жизни человек, которому суждено было стать отцом Алеши — умный, обаятельный и здоровый. Он писал стихи и песни и был даже популярен в каких-то своих кругах. В общем, талантливый человек, что тоже немаловажно. В издательстве у Тамары выходил его сборник, он увидел Тамару и сразу, что называется, положил глаз. Она всегда нравилась мужчинам и знала это, и нельзя сказать, что была так уж недоступна, скорее наоборот, все зависело от настроения. Быть может, из-за той легкости, с какой она решала свои проблемы — то вдруг отбривала мужика ни с того, ни с сего, а то, наоборот, уступала в первый же вечер, — и не держались возле нее мужчины, так, по крайней мере, считали всеведущие подруги. Все при ней, говорили подруги, только женской хитрости не хватает, выдержки и дипломатии, без чего семьи не построишь. Да и пить ей совсем нельзя, после двух рюмок совсем другой человек.
На этот раз вопрос о замужестве не стоял, автор стихов и песен вряд ли предложил бы ей руку и сердце, но в ресторан она с ним отправилась и там, надо сказать, зорко следила, что и как он пьет. Уж тут женская хитрость была проявлена в полной мере. В тот вечер она к нему не пошла, а в следующий раз и потом еще в другие разы настойчиво требовала, чтобы он не брал в рот спиртного. Такой вот каприз. “Не люблю пьющих”, и все тут. Что было, кстати сказать, чистой правдой. Но здесь запрет на хмельное имел свой вполне обдуманный резон, которого бедный поэт так никогда и не понял.
Он успел увидеть Тому уже с животом, не на шутку испугался, чего и следовало ожидать, и без всякого сожаления послан был ею на все четыре стороны. Раза два он еще появлялся для приличия, принес даже какие-то деньги, Тамара их взяла, потом исчез надолго, когда же возник вновь, Тамара объявила ему, что вышла замуж, и муж собирается усыновить ребенка, и потому для всех лучше, чтобы Евгений больше не возникал.
Так и появился на свет образцовый мальчик Алеша, ныне мужчина тридцати шести лет, который сидел сейчас на кухне за компьютером.
Евгения этого Тамара так ни разу и не встретила за все годы, живя с ним, казалось бы, в одном городе — нигде, ни разу. Такое возможно только в Москве. Алеша об отце не спрашивал — знал еще с детства, что его нет в живых. Фотографии отца он не видел, почему у него, Алеши, материнская фамилия, не поинтересовался, или уж так глубоко запрятан был интерес. Вообще, при всех его успехах в школе, а потом и в университете, при всем тщании и радении в том, что касалось его обязанностей, — тут он был в полном смысле слова примером, — казалось иногда, что ему недостает каких-то струн души, что ли, или что он, попросту говоря, бесчувствен; Тамара иногда отмечала это про себя, но тут же и отгоняла неприятную мысль. И вот уж кто был мастер отгонять от себя неприятное, — это сам Алеша, Алексей. Может быть, осторожно думала про себя Тамара, эта его образцовость, эта его ответственность, ею же и воспитанная, и обернулась такой, как бы это сказать, черствостью безупречного человека. Среди людей, отягощенных грехами и пороками, больше отзывчивости — или не так?
А в общем, ей не в чем себя упрекнуть: делала все, что могла, и вот какого вырастила сына. Сейчас сидит за компьютером, и небось глаза слипаются, а не встанет, пока не закончит того, что наметил. Другие в это время пьянствуют, а то и, не приведи Бог, колются, а он у нас вот какой, грех жаловаться.
И ведь не хотел ей показывать подлую эту статейку, как чувствовал — все-таки чувствовал, — что будет ей это неприятно и начнет она заново перелистывать свою жизнь, теперь уже понимая, что многое в ней было предрешено помимо ее воли. И фронт, и замужество в землянке, единственное в ее судьбе, и ранения, и годы неприкаянности, и даже мальчик Алеша с прочерком в метрике, — все это стало ее участью, предначертанной чьей-то рукой на бумажке со столбиками цифр, где одной циферкой была она, Тамара Румянцева из 165-й школы, а другой циферкой бравый капитан Алексеев, покоящийся ныне на братском кладбище под Вязьмой. Вот так ей впервые подумалось этой ночью.
Днем на работе, выбрав момент, Алеша вошел к главному редактору и положил ей на стол оттиск статьи.
— Что это? — Татьяна Петровна была еще молода и хороша собой — эффектная блондинка с челкой, соблазнительная и недоступная в одно и то же время. Она надела очки, которые ей шли, придвинула к себе листок. — Садитесь, Алеша, что вы стоите. Так что? Вас что-то тут смущает? Рассказывайте. Вообще-то надо бы другую концовку, уж больно замысловато. Попроще.
Она смотрела на Алешу, и он смущался под ее взглядом.
— Я бы воздержался, — сказал Алеша.
— В смысле?
— Не стал бы это печатать.
— Почему? Из каких соображений? — Татьяна Петровна задавала вопросы, сама же на них и отвечая. — Если это даже не совсем правда, скажем так, то все равно интересно. Вот вы же прочли и пришли ко мне, значит, это вас задевает. Или как?
— Это задевает мою маму.
— Тем лучше. Мама ваша, наверно, воевала, или как? А если не задевает, то зачем печатать? Если это никому не нужно. Давайте тогда закроемся, я готова, пожалуйста, в любой момент! — споря с кем-то невидимым, заводилась Татьяна Петровна. — Но пока что у нас растут тиражи, мы работаем для читателя, дорогой Алеша, и не стыдимся этого! Я понимаю ваши страхи, тут затронуты крупные личности. А с другой стороны, кто бы сейчас о них вспомнил. Кстати, на Сталина нынче мода, имейте в виду. Скажите вашей маме, ей, наверно, будет приятно… Ну и что? Что нас еще смущает?
Смущал ее взгляд, заставлявший прятать глаза. И это почти материнское “нас”. Спорить с Татьяной Петровной не имело смысла, не говоря уж о том, что это припомнилось бы тебе в какой-нибудь подходящий момент, тому уже были примеры, и с этим приходилось считаться, если дорожишь работой. А кроме того, она как бы и не слышала возражений, предпочитая сама их высказывать и тут же парировать. Алеша забрал листки и удалился с чувством исполненного долга, тем более что у Татьяны Петровны уже звонил телефон.
Текст, о котором шла речь, был вскоре опубликован под заголовком “Зачем их брали на фронт” и не менее выразительным подзаголовком, а также портретом Сталина, раскуривающего трубку. Никаких особенных откликов не последовало; по крайней мере, на работе у Тамары Павловны никто этой статьи не видел. Если б кому и попался этот номер журнала, то было в нем кое-что и поинтересней, а именно интервью дочери известного человека, студентки, у которой накануне похитили драгоценности ценою в полмиллиона.
Отклик последовал не от читателей, а от печатного издания, того самого, где рабочий день начинался в девять утра. Здесь на второй полосе был опубликован редакционный комментарий под грозным заглавием “Клеветников — к ответу”. Имелись в виду, конечно же, те, кто напечатал явно сфальсифицированный материал, бросающий тень на миллионы советских девушек, добровольно ушедших на фронт защищать Отчизну. То, что приписывалось в этой связи Сталину, названо было кощунственным бредом, что же касается Хрущева, то авторство его ставилось под сомнение, хотя он и был, как известно, невоздержан на язык. В заключение говорилось о печатных изданиях определенного толка, использующих так называемую свободу слова в корыстных интересах кучки олигархов.
Надя, хоть и приходила на работу к девяти, об этой статье не знала, прочла в редакции. Принесла газету домой, Алеше, почитали — посмеялись. Так они иногда посмеивались то над Алешиным таблоидом, то над Надиной газетой, в дискуссии не вступали, все это не имело значения в их жизни и было просто работой, за которую платили: в таблоиде — прилично, долларами в конверте, в газете поскромнее и в рублях.
Занятно, что ни той, ни другой публикации не заметили те, кого это прямо касалось. Подруги Тамары Павловны, по крайней мере, хранили молчание, а уж это не те люди, что умеют молчать. Но газет они не читали, глянцевых журналов и подавно — развелось их теперь столько всяких-разных, что и не укупишь. Получалось, что пишут журналисты для самих себя, и обмен ударами предназначен также друг для друга, ну, может, еще для кружка продвинутых людей, живших с ними в одном мире.
Наступил день 9 мая, когда по традиции, без всяких звонков и предупреждений и всегда в одно и то же время сходились у Тамары Павловны ее подруги военных и институтских лет. С годами их, к сожалению, становилось меньше; нынче после подсчетов стали накрывать на десять персон, а когда-то приходилось сдвигать столы и сооружать скамейки из табуретов и досок; бегать к соседям за стульями Тамара не любила.
Собирались без мужиков: девишник. Но это только одно название — то одной звонят из дому, то другая звонит сама: как вы там?.. а Маша поела?.. а Петька уроки сделал?.. Понятное дело, проверяли и мужей, у кого мужья… Потом пошли внуки, и опять: а Колечка поел?.. а Наташка почему до сих пор не спит?..
С годами делались тяжелы на подъем. Кого-то привозили на машине сыновья. Иные уже не работали, а кто-то все еще трепыхался. Одна из подруг теперь служила гардеробщицей в своем же прежнем учреждении, другая подалась в билетерши — всю жизнь любила театр; третья, биолог по прошлой профессии, пошла по линии торговли — открыли они с мужем ларек, но вскоре прогорели, и теперь она торгует прессой в подземном переходе.
Когда-то бегали к телефону, теперь другое зло — телевизор. “Включи, посмотрим, что там по второй программе”. А это только начни. “А что по четвертой?” И тут же споры о политике, как без этого. Последние годы поутихли, а до того…
О чем и почему спорили и откуда брались политические взгляды, уже и не разберешь. Подруга Вика, однажды вдруг явившаяся жгучей брюнеткой и с маникюром, на чем свет стоит крыла новую власть, а у самой сын, а теперь уже и внук — предприниматели, все при деле, свой магазин. Так нет, заладила: раньше, видишь ли, было лучше. А Лора, Лариса Ивановна, безмужняя и пенсионерка, вот уж кому досталось в жизни, — эта, наоборот, горой стояла за демократов и защищала “этого рыжего”, на которого нападали все кому не лень. И так далее. Может быть, эти люди из ящика, никем из них никогда не виденные вживую, для того только и являлись, чтобы доставить им развлечение, скрасить их вечера? “Девоньки, выпьем мы в конце концов или как? Неужели вам не надоело!”
Кто-то из них еще красился, а кто-то уже “записался в старухи”, это уж кому как выпало. Сама Тамара Павловна все еще следила за собой, а уж в честь этого дня с утра, да и накануне, старательно наводила марафет, чтобы выглядеть получше, то есть моложе, и ей это удалось.
Леночку отправили к Надиной московской родне, Алеша задерживался, у них “шел номер”, в таких изданиях праздники и выходные не соблюдались. Зато Надюша была на месте и с самого утра хлопотала на кухне: салат один и салат другой, — а уж как сели за стол, была у нее особая обязанность, взятая ею на себя добровольно: следить за рюмкой Тамары Павловны, деликатно, но и настойчиво, а главное — вовремя обозначив предел. Тамара Павловна хорохорилась: “Ну что ты, Надюшка! Ишь какой цербер! Ну что ты делаешь большие глаза!”, — но рюмка была уже убрана, место ее занял фужер с соком, и Тамаре оставалось только подчиниться. До песен на этот раз, слава Богу, не дошло, а то ведь была и такая слабость.
О скандальной публикации речи не заходило. Никто по-прежнему ничего не читал и не слышал от других. Даже Дуся, Евдокия Семеновна, продававшая прессу, в том числе и Надину газету, о которой она, между прочим, говорила, что газета у них “хорошо идет”, — и та не обмолвилась ни словом. Еще накануне Надя посоветовала Тамаре Павловне не заводить этот разговор. “Ты думаешь?” — наморщила лоб Тамара Павловна. Алеша, как всегда, сохранял нейтралитет. Вопрос так и остался открытым. И вот, после стопки-другой, еще до того, как появился вишневый сок, Тамару Павловну повело. Голосом уже не вполне твердым она заявила:
— Девочки, а вы не читали, что про нас пишут? — и вытащила из ящика серванта Алешин журнал — припрятала, значит.
И стали читать. Сначала про себя, передавая друг другу журнал, а потом и вслух. Выключили телевизор.
— Вот так так! — откликнулась первой Мария Петровна, Маруся, одна из тех, что остались седыми. — Это как же теперь понимать? Это что ж, как пушечное мясо мы у них, выходит?
— Почему пушечное? Не пушечное, а совсем другое! — сострила брюнетка Вика.
И сама же засмеялась своей шутке, а потом стали смеяться другие, и Тамара Павловна в том числе. Рассмешить их ничего не стоило, любили смеяться.
Надя следила за ними с тревогой. Она боялась этой минуты. Но ничего страшного пока не произошло. Ничья уязвленная душа не возопила, как могло казаться Наде. Не может быть, подумала она. Вот так вдруг узнать, что тебя обманули и что поругано, может быть, самое святое, что осталось в твоей жизни, узнать об этом — и что же? как с этим теперь жить?
Так еще этой ночью они шептались с Алешей, но сейчас Алеши не было, у Алеши “шел номер”, и была она одна с этими старыми женщинами, когда-то носившими вздернутые косички и во все на свете верившими, и каково же им сейчас, и чем их утешить?
Она, бедная, переживала, меж тем как бабоньки за столом, отсмеявшись вволю, налили себе еще по одной, и Тамара Павловна тоже, тут Надя не уследила; стали чокаться, а кто-то уже и выпил, и вот она, эта тяжелая пауза, которая все-таки наступила. И тогда вдруг брюнетка Вика, по праву самой умной, какой она среди них слыла, взяла слово и изрекла следующее:
— А я считаю, девочки, если так, то гордиться надо! Значит, послужили родине и внесли, как это говорится, свой вклад! А что? Ты не смейся, — одернула она Тамару, хоть та и не смеялась. — А что тут такого, собственно говоря? Были б они без нас на фронте, а мы без них в тылу — что хорошего? Правильно, молодец Сталин!
И, похоже, тут нечего было возразить — примолкли, задумались. Но Вика добавила еще:
— За это, если хотите знать, медаль давать нужно.
А Лора спросила:
— И что там на ней выбить, на этой медали?
И уж здесь грохнули все разом. И даже серьезная Надя стала смеяться вместе со всеми, не сдерживаясь. А тут пришел и Алеша с букетом, как и было предусмотрено. Остановился на пороге, увидел их всех гогочущих, растерялся:
— А что тут у вас происходит?
2002 г.