Опубликовано в журнале Знамя, номер 1, 2002
Мир больше не будет большим
Виктор Кривулин. Стихи после стихов. С.-Пб: Петербургский писатель — Русско-Балтийский центр “БЛИЦ”, 2001.
В истории литературы не так много поэтических книг, составленных и подготовленных автором, подписанных им в печать, но увидевших свет после его смерти. Приходит на ум, конечно, “Огненный столп”. Но Гумилев не знал о предстоящей гибели и не предчувствовал ее — во всяком случае, подавлял это предчувствие. Виктор Кривулин знал свой диагноз. Книга “Стихи после стихов”, включающая в основном тексты последних лет, сознательно составлялась и компоновалась им как итоговая, прощальная — хотя ни в авторском предисловии, ни в самих стихах нет никаких “предсмертных” мотивов. Приближение конца не меняет слов, но делает каждое из них более ответственным. Можно лишь восхититься мужественным и профессиональным поведением художника на пороге “великого может быть”. И критика должна судить об этой книге с учетом дополнительных смыслов, которыми нагрузил ее авторский уход, но при том — по всей строгости профессиональных критериев (что соответствует, на мой взгляд, смыслу и духу тридцатилетней литературной работы Кривулина).
Виктор Кривулин не любил, когда его называли “последним шестидесятником”. Полемические заострения, естественные при анализе стихов живого автора, больше неуместны. Пора точнее объяснить, что имелось в виду. Шестидесятничество в России XX века — это определенная модель мировосприятия (парадоксально аукающаяся с шестидесятыми годами века предыдущего — “бывают странные сближения”), имеющая много изводов — неокоммунистический, либерально-прогрессистский, либерально-христианский, экзистенциалистский; но в основе этого мировосприятия лежит гуманизм, приятие наличных масштабов и границ человеческого “я” как данности, данности прочной и неизменной. Этот гуманизм был базисом, основой интеллигентского мировосприятия, и с возрождением интеллигенции он естественно воскрес — как источник самоощущения и самоуважения, как опора в сопротивлении власти. Для Бродского и поэтов его круга это была единственно возможная позиция. У сверстников и соратников Кривулина — например, у Елены Шварц, у Сергея Стратановского, Александра Миронова — человек в своем диалоге с Богом и бесконечностью меняет маски, становится очень большим или очень маленьким. (Нечего и говорить, скажем, о концептуалистах c их дегуманизирующей эстетикой.) Кривулин (человек тонкого и глубокого культурологического ума) также понимал условность “места человека во вселенной” в контексте современной культуры, но упорно его отстаивал. А это означало и жесткую самотождественность говорящего. Коллажная структура текста (результат именно осознаваемой сложности мира) не должна смущать. У Кривулина всегда, в конечном счете, ясно, кто говорит и что говорится. Он — поэт-монологист, и это не уничижение (ведь и Толстой, по Бахтину, монологист).
И в последней книге он твердо защищает человеческое “я” от посягающего на его целостность и достоинство надличностного пафоса. Если у Стратановского “маленький человек” в споре с глобальным сверхпроектом (библейским ли, имперским) часто оказывается в двусмысленной роли Иова, которому нужно не избавление, а оправдание (и который в любой момент готов поменяться со своим оппонентом ролями), то у Кривулина — прямой риторический (“гражданский”, если угодно) жест:
оттащите птицу от живого человека! пусть он полусъеденный пусть лает как собака нету у него другого языка
Однако в этих, на первый взгляд однозначных по мысли, стихах заложено провоцирующее противоречие. Вот что предшествует процитированным строкам:
зимний путь какой-то Путин паутина мухи высохшее тельце пародийно в сущности она и есть орел на курящуюся печень Прометея спущенный с небес — и от кровей пьянея в горних видах откровение обрёл
То есть не тем даже ужасен орел, что клюет печень Прометея, а тем, что он — муха. “Мелкость” нынешнего имперского пафоса — это не пропагандистский прием, не разоблачение; гуманист готов был бы примириться с “антигуманистической” (в его понимании) державной идеологией и эстетикой, обладай она подлинной силой и мощью. Либерал спорит в Кривулине с художником, с эстетом, а возможно, и с сыном офицера, родившимся в 1944 году в полевом госпитале. Человек, который станет читать “Стихи после стихов” как публицистику, как простое высказывание (а поэт как будто провоцирует такое чтение), постоянно будет натыкаться на противоречия. С одной стороны, поэта (вроде бы) страшит то, что должно страшить “правильного” либерального интеллигента (“…бесконечные колонны лет, поворотивших вспять”; “Не казали б нам лучше казаков, рычащих: “РРРоссия”…”); с другой — такая вот мрачная ирония:
вот уж повеселимся Империя пала нынче только безногий не спешит к ней вприпрыжку чтобы изловчиться и как следует вмазать
Прямая социальность последних текстов Кривулина (начиная с великолепных в своем роде стихов о первой чеченской войне) — просто выход на поверхность того, что всегда было присуще его стихам. В отличие от Бродского, на девять десятых все-таки обращенного в “абстрактное бытие”, Кривулин мыслил всегда в первую очередь общественными категориями. Только в семидесятые—восьмидесятые годы, когда политики, как таковой, в сущности, еще не было, а истории уже не было, и то, и другое заменяла культура. Культура, воспринимаемая как целое, включающая и церковную веру (применительно к этой эпохе можно говорить о культурправославии как аналоге культурпротестантизма), противостоящая убожеству совка, трагичная в своем разладе с теми, “кому давно не до картин и книг в ячеистых стенах существованья” (“Нимфа речи”, 1977).
Крушение империи разрушило и эту мифологему; вместо советского варварства пришло новое — чтобы описать его, надо представить себя, допустим, старым китайцем:
Варвары любят шелк и едят на тонкой посуде мой терракотовый чайник их не прельщает грубая красная глина эпохи Циней где ей здесь настоящий ценитель?Вообще говоря, династия Цинь правила в Китае всего 14 лет, причем на эти годы приходятся строительство Великой Китайской Стены и массовые казни конфуцианских мудрецов. Подозреваю, что от этого времени терракоты осталось немного — но ошибки поэтов осмысленны (этому посвящено и включенное в книгу эссе “Поэзия и правда”). Эпоха Циней — это эпоха, когда Кривулин родился, могучая и кровавая. Шелк и тонкая посуда — эстетика измельчавшего мира.
Мир больше не будет большим весь этот белый свет вот соберемся решим что вообще его нет
Эстетика фрагмента, “записки”, в которой написаны последние стихи Кривулина (“…я и стихов давно уже не пишу // только записки начальству о состоянии нравов” — из тех же “китайских” стихов), адекватна измельчавшему миру, в котором “уберменши // тот же в общем детский сад… неуклюже и нелепо в маленьких играют нас” (на мой взгляд, это лучшее стихотворение в книге).
И войны нынешние не столько (ну, хорошо, не только…) тем ужасны, что людей убивают, но и тем, что они уже не породят великой словесности, не отразятся в ней.
Прапорщик пройдя Афган разве что-нибудь напишет до смерти он жизнью выжат и обдолбан коль не пьян
Тут можно возражать сколько угодно: во-первых, Лермонтов и Толстой были отнюдь не фельдфебелями (чин и образовательный статус, соответствующий нынешнему прапорщику); во-вторых, “афганская” проза есть (Олег Ермаков, скажем, — вполне приличный прозаик), а про Чечню (о которой поминается в следующей строфе) писать рано — “Хаджи-Мурат” написан через полвека после положенного в его основу происшествия. Но так увиделось поэту. И это видение будет самодостаточным, даже если реальность докажет его несправедливость. Тем более что речь идет не просто о том, что некто “что-нибудь” напишет, а о — “новом Толстом” (о том же, между прочим, мечтала и советская власть — точнее, советская жизнь — и так же тщетно). Речь идет, помимо прочего, о масштабах…
Возвращаясь к началу: гуманизм, человеческая личность как мерило всех ценностей — это было замечательно, когда наличные масштабы человека были достойными. Сейчас художнику приходится вести двойную войну: привычную — с бесчеловечием Державы, и новую — с убожеством стремительно уменьшающегося мира. Так, похоже, казалось Виктору Кривулину в последние годы жизни.
Об этом — его последняя книга.
Валерий Шубинский