Дмитрий Бавильский
Опубликовано в журнале Знамя, номер 8, 2001
Дмитрий Бавильский
Куст Пруста
Симптоматично появление всей этой книжной поросли именно на данном конкретном отрезке нашей истории. Пруста писателем особенно актуальным, излишне требуемым массами не назовешь. Осиливших все семь томов его эпопеи можно пересчитать по пальцам. Поэтому появление книг-спутников биографического и «этнографического» порядка можно понимать как выполнение заказа для такого, как бы очень занятого, но не чуждого культуре человека: семь томов — это слишком, а вот небольшой сборник новелл или эссе — в самый раз.
Так многие поколения интеллигентов в первом поколении утоляли тоску по Пушкину не чтением его стихов, но поиском романов Агнии Кузнецовой и макулатурных двухтомников издательства «Правда», типа «Друзья Пушкина». Причастность — чувство сильное, можно сказать, формообразующее.
Нынешний всплеск издательского интереса к Прусту легче всего было бы связать с исторической ситуацией конца общей истории, началом обретения множества параллельно длящихся историй индивидуальных. Публицистика отработала эту тему уже давно. Но только сейчас тенденция эта перетекает в повседневность, на уровень постановки и решения именно бытовых проблем. И тут Пруст, с его гипертрофированным вниманием к тончайшим душевным колебаниям, самый первый и вполне чаемый автор.
На деле все не так просто и однозначно: для последовательного и методичного знакомства с «Поисками утраченного времени» необходима более серьезная эстетическая и экзистенциальная мотивация. Одного хотения здесь маловато — максимум на два-три тома хватит. Осиливший громаду «Поисков», и это можно считать самым точным диагнозом, в таких вот внешних и поверхностных подпорках («веление времени») не нуждается. Поэтому нынешняя избыточная издательская инициатива прочитывается не иначе, как серия иллюстраций к изобретенной писателем науке «снобологии».
Проблема книг «про Пруста» в том, что писатель сам высказался о себе с такой полнотой и откровенностью, что добавить практически нечего. Поэтому издания эти характеризуются значительным, выше всех правил, количеством цитат первоисточника, а интересны прежде всего иллюстративным материалом, иконографией. Таков очерк Клода Мориака «Пруст» («Издательство Независимая газета», 1999), изысканный и, по большому счету, бесполезный. Иллюстрации здесь подобраны действительно первоклассные. Впрочем, справедливости ради нужно отметить, что один и тот же набор «картинок» кочует из одного издания в другое: Пруст в Венеции, из-за дурного качества дагерротипа похожий на Чарли Чаплина; спальня тетушки Леонии; страницы исчерканной рукописи с множеством поправок.
80% объема очерка занимают выписки из романа, систематизированные по темам: любовь, лень, болезнь, смерть. Удобно для студентов-филологов, которым перед экзаменом некогда блуждать по лабиринтам зарослей эпопеи, а свое собственное представление составить необходимо.
Точно так же практически построена «монография» Жана-Франсуа Ревеля «О Прусте» («Знак-СП», 1995). Те же разделы («любовь» и «произведения искусства», «Пруст против снобов»), повторяющиеся цитаты. Очерки, написанные еще в 50-х годах, не то чтобы устарели, но на фоне современных методик и возможностей текстуального анализа более не смотрятся. Особенно для того, кто имеет собственное мнение о первоисточнике. Кружение Пруста вокруг одних и тех же тем и мотивов напрочь вдалбливает в голову читателя важнейшие направления повествования: и любой добравшийся до финала эпопеи совершенно свободно может скомпилировать нечто подобное.
Другое дело, когда труд Пруста использован для иллюстрации каких-то собственных идей: привычные образы и идеи, приправленные соусом исследовательской субъективности, оказываются весьма полезной пищей для ума. Идеальный пример такого подхода — книга «Лекции о Прусте» Мераба Мамардашвили («Ad marginem», 1995), построенная точно так же, как и источник его философского вдохновения, — вокруг нескольких излюбленных Мамардашвили тем. Интенции и интенциональности, разнообразие проявлений внутренней жизни, эмоций и чувств, феноменологических актов и параллельно этому возникающих наблюдений. «Потерянное время — это время, когда не было что-то создано». Мысль Мамардашвили находится в постоянном становлении — поэтому «жанр» его текста — стенограмма лекций, прочитанных зимой 1982 года в Тбилиси, уже на «техническом уровне» как нельзя лучше подходит для передачи метафизических сверхзадач «Поисков». Сухая расшифровка магнитофонной записи оставляет складки на поверхности приключений мысли, не передавая красоту и особенности пауз, голосовых модуляций. В скрипт Мамардашвили, совсем как у Пруста, не попадают ароматы и полнозвучия, но одни лишь оттиски и слепки процесса.
Подобные ощущения остаются и от публикаций произведений Марселя Пруста, предшествовавших началу работы над эпопеей. И это прежде всего дебютный сборник «Утехи и дни» («Летний сад», 1999). Рассказы и отрывки содержат все темы и мотивы, которые в дальнейшем составят каркас «Поисков». Однако здесь, на весьма ограниченном пространстве брошюрки, все они выстреливают вхолостую. Изысканно, мило, не более того. Стекляшки вместо бриллиантов. Манерные зарисовки в духе литературного (символистского) мейнстрима того времени. Услада для домохозяек, требующих сделать им красиво в духе «изменившимся лицом баронесса бежала к пруду». Когда-то, вероятно, это выглядело свежо и стильно. Но сейчас, ретроспективно, после «Германтов» и «Беглянки», более чем на историко-культурную реликвию не тянет. Понимаешь, что именно эпическая широта делает прустовский семитомник выдающимся и универсальным памятником.
Сборник, изданный «Летним садом», — переиздание книги 1927 года, вышедшей в ленинградском издательстве «Мысль». Важно, что дебют Пруста сопровождали иллюстрации Мадлен Лемер, ставшие важнейшей, неотъемлемой составляющей «Утех и дней». Свое предисловие к ней Анатоль Франс закончил так: «Счастливая книга! Она пройдет по городу, разукрашенная, благоухающая цветами, которыми осыпала ее Мадлен Лемер, расточающая своей божественной рукой и розы и росы». Может быть, куцее впечатление от «Утех и дней» остается из-за того, что издатели лишили ее оформительских подпорок, выпустив без единой репродукции, на серой газетной бумаге?
Недостатки оформления существенно портят впечатление и от томика «Памяти убитых церквей» («Согласие», 1999). Очерки, в которых писатель отождествляет себя с любимым критиком Джоном Рескином, посвящены описанию и анализу архитектуры средневековых церквей, медленно разрушающихся по французским провинциям. Именно английский критик открывает для французского писателя совершенную красоту готической архитектуры — Пруст глядит на все это великолепие чужими глазами.
Вслед за обильно цитируемым Рескином Пруст дотошно описывает фасады и порталы, внутреннее убранство и природу вокруг. И хоть бы одна фотография или рисунок! Приходится представлять все это ренессансное разнообразие, насколько хватит воображения. Прекрасный перевод И. Кузнецовой, как всегда высококлассная, дотошная работа С. Зенкина (предисловие и комментарии) и — смазанное впечатление из-за непродуманности любовно в остальном изданной книги.
Статьи и эссе, составившие книгу «Против Сент-Бева» («ЧеРо», 1999), — фрагменты недописанного романа-эссе, непосредственно предшествовавшего «Поискам». Серия журнальных статей, имитирующих манеры модных писателей того времени, постепенно складывалась в единое целое, состоящее не только из литературных очерков, но и отрывков, написанных с применением беллетристических приемов. «Плавающий» этот дискурс будет потом отработан и закреплен в итоговом семитомнике. И если «Утехи и дни» содержат зерна будущей эпопеи на «внешнем» уровне сюжета, самой сюжетной фактуры, то «Против Сен-Бева» в свернутом виде несет в себе как бы «идеологическую» программу грядущих «Поисков утраченного времени».
Однако самым важным и существенным в череде всех этих изданий явился выход в свет «Обретенного времени» («Наталис», 1999), заключительной части многотомного прустовского романа. Впервые русский читатель получил возможность ознакомиться со всеми его составляющими сразу.
Еще не дошедшая до читателя книга была раскритикована Феликсом Штирнером в книжном приложении к «Независимой газете». Претензии были предъявлены переводу Алексея Година (он скрылся в изданном варианте книги под псевдонимом А. Кондратьев), и не слишком внимательной редактуре (ее Штирнер квалифицирует как надругательство).
Лично меня этот перевод вполне устроил. Некоторые неточности, на которые указывает критик, уместны, если учесть, что канонического текста последнего тома умирающий писатель нам не оставил. Критическое издание этой части «Поисков», на которое Штирнер кивает, тоже, по большому счету, одна из версий. Может быть, более научно выверенная, но не окончательная.
Расхождения с переводом Н. Любимова, как мне кажется, обусловлены индивидуальной переводческой стратегией А. Година. Который, кажется, следовал методе своего блестящего предшественника, который писал: «Приступив к переводу «Беглянки» (части, непосредственно предшествующей «Обретенному времени», — Д.Б.) Пруста, я понял, что ключом, каким я отмыкал другие замки, этот замок не отомкнешь. Дело в том, что это — собственно не роман, а черновик романа…(…) И я, скрепя сердце, избрал доселе не хоженный мной путь: в прошлом веке его называли «вольным переводом». Это не значит, что я что-то дописывал за Пруста, что я прибегал к отсебятине. Упаси Бог! Я лишь опускал то, что мне и комментаторам Пруста так и осталось недопонятым, я отсекал засохшие ветви без листьев и плодов…»
Некоторую особицу нынешнего перевода «Обретенного времени» можно списать на странный, прерывистый стиль последней части романа. Отличие этого огромного, разросшегося до размеров тома, затянувшегося эпилога от остальных составных частей «Поисков» оказывается символически оправданным: это действительно, во всех отношениях, послесловие. Этические вопросы к суетливому издательству оставим в стороне и порадуемся за среднестатистического читателя. Он теперь имеет реальную возможность добраться до самого что ни на есть романного пика.
А перевод А. Кондратьева — А. Година читать необременительно и легко. То, что Пруст — орешек не из легких, знает каждый прочитавший «Лекции о Прусте» Мераба Мамардашвили, в котором роман обильно цитируется в чудовищном переводе, превращающем тончайшее полотно прустовского письма в груду битого железа. И если предъявлять претензии к изданию «Наталиса», то прежде всего к странным комментариям, которые валят в кучу фактологию и интерпретации, позволяя себе весьма необязательные высказывания в методологически некорректных формулировках.
Если искать в русской литературе ХХ века какой-нибудь аналог прустовской эпопеи, вспоминается, как это ни парадоксально, «Красное колесо» Александра Солженицына — неподъемный, постепенно обрастающий вариантами и книгами-спутниками гигантский текстуальный организм.
С помощью детальной реконструкции утраченного (как бы исторического) времени Солженицын точно пытается переиграть отпущенные судьбой сроки и получить прописку в окончательно захлопнувшейся еще до него эпохе. Чьи величие и масштабность значительно ближе его выдающейся личности, чем строй нынешней, мелкотравчатой жизни. Притом восстановление «исторической справедливости» не случайно происходит у Солженицына в форме романа, то есть жанра изначально субъективного и волюнтаристского.
Два этих вершинных эпоса приблизительно об одном — попытках выйти «за рамки года, из ворот тюрьмы» (Бродский), усилиями памяти противостоять ходу истории. «Чудо аналогии выталкивало меня из времени. Только это чудо было в силах помочь мне обрести былые дни, утраченное время…» Полярная этико-эстетическая разница подходов двух великих писателей к поискам утраченного лежит, скорее, в области разницы наших культурных менталитетов. Пруст зафиксировал конец общей истории для среднестатистического обывателя-француза: «Поиски» заканчиваются Первой мировой войной. И, значит, последующей ползучей победой нарождающегося массового общества. Востребованность его трудов сейчас исподволь говорит о наступлении в России каких-то новых, до конца еще не оформившихся времен, в которых индивид обречен на бесконечное одиночество.
Впрочем, главная черта, которая роднит Пруста и Солженицына, в том как раз и состоит: главный труд их жизни никогда не будет прочитан, как он того заслуживает, по-настоящему.