Стихи
Михаил Синельников
Опубликовано в журнале Знамя, номер 7, 2001
Михаил Синельников
Косточки урюкаНедолго длятся праздники свободы. * * *
Исчез крикливый, распалённый люд,
Под площадями роют переходы,
Где что-то просят или продают.
И на граните не осталось вмятин.
Лишь в памяти как будто брезжит свет —
Истории, её кровавых пятен,
Свежезамытый, светло-серый след.
Хронология
Ботфорты Петра, Мухаммеда утерянный волос
И та, подменённая канцлером прусским депеша…
И я на рассвете услышал мольбу Гильгамеша
И в сумерках слышу Ахматовой матовый голос.
Чтo’ мне технари, пошляки, шарлатаны, фоменки,
Все львы гумилёвы, ошмётков нацизма оттенки!
Я выстроил космос, я выстрадал прочное время.
Рисунки на скалах — налево. Направо — полотна…
И только в душе все сошлись и смешались со всеми,
И только в душе всё разрушится бесповоротно.
Пожалуй, больше богатырской прозы * * *
Мне нравится его исход из дома.
Куда? На избах — жухлая солома.
Не Индия, и впереди — морозы.
А там, где мe’лки жертвенные козы,
Привычен голод, ноша невесома.
Седых аскетов обезьяньи позы,
И солнцепёк, и смертная истома.
Зачем же эти люди в третьем классе,
И “Холстомер”, и ужас в Арзамасе,
И “Воскресенье”? О, как стало звёздно
Над колыбелью маленького Будды!
И в сумерках бегут гуськом верблюды.
И “Отрочество”, и ещё не поздно.
Держал мой предок постоялый двор, * * *
Где отдыхали русские цари.
Потом возок летел во весь опор —
Зелёный до Ливадии простор,
Конвойцев горделивых газыри.
Я узнаю цветы степных широт,
За поездом отрадно травам течь.
К несчастью, мне из братьев ближе тот,
Кто, обезумев, деньги бросил в печь.
Цветами порастают времена,
И цвель бежит вприпрыжку, и зола
Кружит над степью, каркает, черна,
Слипаются и хлопают крыла.
Надпись на книге воспоминаний
А в общем жалок был усталый Параджанов, неряшливый старик и сокрушённый плут,
Но знал, что этот быт замызганных стаканов полюбят и простят, и волшебством сочтут.
И, может быть, о нас в высоком скажут штиле, почтивши артефакт
проплёванных перил:
“Вы посетили мир… Блаженные, вы жили, когда Высоцкий пел
и шумный Рейн шустрил!”.
Я удручён твоим паденьем. * * *
Как был ты в злобе чист, и что ж —
Перед всеобщим осужденьем
Смиряешься и слёзы льёшь!
Передохни, себя не мучай,
Я сам запла’чу в этот час,
Поскольку есть за сизой тучей
Иная родина у нас.
Поскольку научились люди
Перед униженным врагом
Рыдать, жалеть, молить о чуде
И узнавать себя в другом.
Друг к другу тайно мы охладевали * * *
И стали не друзья и не враги.
Но прежде, на Архотском перевале
И в глубине оло’нецкой тайги,
Мы были братья…
Как в протяжном хоре
Томились волки в сумеречный час,
Как нашу лодку затопляло море,
Но, спохватившись, вышвырнуло нас!
Что’ перед этой памятью обиды!
Всё сказано давно наедине…
Но вот убогий ужас панихиды,
Где нужно что-то вымолвить и мне.
И лоб целуют через полотенце…
Я вижу глушь зелёных шумных троп…
Но женщины и самовыраженцы
Уже клубятся, окружая гроб.
Общежитие
В то общежитье по дороге в Рузу,
Где гостевал сантехник, чуждый муз,
Поэт, на время потерявший музу,
Входил, как замерзающий француз.
Отогревались. Милые медички
Пекли картофель, разбавляли спирт.
Чины и ранги забывались в смычке,
Но, как всегда, кончался бредом флирт.
Опохмелялись водкой из Кореи,
Напиток мерзкий сердце бередил.
Заглатывали пойло поскорее,
И усыхал в бутылке крокодил.
Так страшно роща по утрам шумела
О листопаде будущих утрат…
Там девушки травились так умело,
В шампанском разводя барбитурат.
Нищенство это — шоу, * * *
Только не веселят
Ни конферанс дешёвый,
Ни отрешённый взгляд.
Всё это незаконно,
Мимике вопреки…
В кепке стоит икона,
Падают медяки.
Ла’
мия
Ненасытное время, как ла’мия,
Пожирает всё новые дни,
И теперь среди вас, но не с вами я,
Ног не чующий от беготни.
Далеко я забрался, но тут ещё,
Где судьба не совсем догнала,
И, почти пребывающий в будущем,
Я веду ещё эти дела.
Учитель мой сердит за океаном * * *
На то, что, не покинувший страну,
Ещё я слабо чувствую вину,
Ещё я жилы из себя тяну,
Жалеючи, и что-то здесь кляну,
Когда душа сгорает на кону…
…Есть всё для жизни в мире окаянном.
Три мира, потерянных в мире, * * *
Вот в этой кротовой норе,
Вот в этой фанерной квартире,
В раздумьях о календаре.
О бурях, ломающих днище,
О встречном враге и клопе…
Вот в этом дорожном жилище,
Вот в этом недвижном купе.
Бреда’
Бреда промчалась…
Дальше — белый бред,
Бельгийских автобанов свет и свет,
И горестное знание в итоге,
Что та, кого люблю я столько лет,
Всегда стояла в глубине дороги.
В разброде копий выплыл силуэт
Веласкеса, почиющего в Боге.
Ты девочкой была с улыбкой неземною, ты — женщина теперь с усмешкой столь земной. * * *
Все возрасты твои летели надо мною, и где-то рядом шли, и жили не со мной.
И всё, что сердце жгло и стоило мне крови, навек слилось в одно
и превратилось в стих.
Так поздно понял я: поэзия — не в слове, но только в связи слов, вблизи и выше их.
Воспоминания о Владикавказе
Как прежде чёрен бурный Терек
И звучен лермонтовский стих,
Где большеглазый офицерик
Промчался на перекладных.
Ещё Вахтангов там родился,
Дом грязновато-красный цел…
Я там, влюбившись, заблудился
И скрылся, взятый на прицел.
Успокоительные ванны
В ту пору мне не помогли.
Тревожен город был туманный,
И утро брезжило вдали.
Теперь мне чудятся закаты,
И чётко вижу в эти дни,
Как были зданья розоваты
Под солнцем будущей резни.
Праведник
На четверть века, в общем ненамного,
Я пережил того, кто жизнь мою
Увидел всю из горнего чертога
И отбывает новый срок в раю.
Клиническую смерть уже изведав
И чуть помедлив, чтобы молвить мне
О том, что тщетна тяжба двух заветов,
Он обращался к звёздной вышине.
Земные озабоченные лица
Он изучал, впадая в забытьё.
Не ведала грузинская столица,
Что в путь собрался праведник её.
Немногословный, пил он ахашени…
Иль в учрежденьи, где столкнёмся мы,
Подписку взяли о неразглашеньи,
Как в юности в преддверии тюрьмы?
То вдруг прозрачна, то мутнее дыма, * * *
Ты — плоти плен, не пленница, душа!
Ты — платье тела, что несокрушимо,
Пока тебя не скинуло, спеша.
Он молод был. Он умер и давно. * * *
Я плачу. Впору заказать молебен.
Я вырос из него. И не дано
Теперь судить.
Но как он мне враждебен!
Пропавший кот
Вбирая море запахов и звуков,
Хозяин дома в космосе пустом
Всё ждёт, что ты вернёшься, замяукав,
Вдруг воплотишься
и взмахнёшь хвостом.
Ты где-то там, на перепутьях мира,
И придорожный чудится бурьян.
Один из вас в Кейптаун из Каира
Дошёл сквозь ужас джунглей и саванн.
Ещё сильны привязанности эти,
А надо бы уйти и самому…
Бегут в туман животные и дети,
Предчувствуя и в доме ту же тьму.
Вот эти, последние годы и сняли мне голову с плеч… * * *
Животным какой-то породы себя ощутить и беречь!
Похоже, одна из рептилий. Пожалуй, что просто змея.
Как много презренных усилий, чтоб жизнь сохранилась моя!
Свернёшься в кольцо неумело, но скоро научишься жить,
Тянуть протяжённое тело, прохожих прилежно язвить.
Плясать, от факира завися, висеть и взвиваться винтом…
Но вот приближаются рыси, ведo’мые хмурым котом.
А всё-таки было неплохо, пришёл динозаврам каюк,
И вот уползает эпоха питонов и старых гадюк.
Романовы
Склоняли к православию невест:
Авось, начнётся и воссядут внуки!
А там двадцатый цепенел партсъезд,
Терял сознанье, поднимая руки.
Легко несли свой византийский крест,
Чего-то ждали от застойной скуки.
При Ельцине всей стаей взмыли с мест
И притекли на запахи и звуки.
Чего ж нам ждать от этих редких птиц,
От молодых и моложавых лиц,
Подёрнутых реликтовым туманом?
Родным казался мерный их акцент,
Когда молол и мямлил президент
На погребеньи мнимо-безымянном.
Перешеек
Мёрзлых армий сон и Лета,
Серый Север, сырость лета,
Мерзостный финляндский климат…
Белой ночью бездна света.
Сраму мёртвые не имут.
Густотой родного мрака
Веет старая граница.
Здесь Ахматова, однако,
Пожелала хорониться.
Это — идеологема
Сосен, меркнущих сурово,
Это — молвленное немо
И молитвенное слово.
Свиданья с тонкой шеей Модильяни… * * *
Где эти пряди рыжего огня
И длинные надломленные длани,
Тревожно оплетавшие меня?
Давно эпоха Энгра отгремела,
И я всё больше Рубенса любил,
Но этот взгляд, но грубый отблеск мела,
Глухая страсть недорогих белил!
А встречи становились безнадёжней,
И с пожилым маршаном заодно,
Такую злую миновав таможню,
Осталось в Тарту это полотно.
Там женщинам дарят сухие цветы * * *
И столько расчётливой, злой прямоты
В замедленной алчущей речи,
Там с берегом вровень — глухая река
И в ней, колыхаясь, горят облака
И сосен высокие свечи.
Какие-то пели во тьме соловьи,
А я убегал от любимой семьи
В бездарно-бесплодную Ригу…
Зачем-то, бесстрастен, угрюм, одинок,
Беру, задыхаясь, засохший венок,
Листаю забытую книгу.
Истоки
Откуда эти злость и жалость?
Из мест, где встали над рекой
Осенних листьев побежалость,
Деревни мертвенный покой.
Где мать по лугу, по раздолу,
Ступая в ту же колею,
В уездную ходила школу…
Бреду семь вёрст и слёзы лью.
Где в травах чахлого поречья
Все эти приступы ясны
Тоскливого простосердечья
Чумной, припадочной страны.
Где воля твёрдая комбеда
В моих путях в мороз и в зной,
Как безголовая Победа,
Растёт и реет надо мной.
Где пугачёвщина громадна,
Души безумная сестра,
Бессмысленна и беспощадна,
Великодушна и щедра.
Я брата уводил из дистрофии, * * *
Спасал отца, я матери велел
Пойти с детдомом в глубину России,
Есть лебеду, пережидать обстрел.
Лет через пять, припухлый,
грустноглазый,
Я к ним пришёл… Как холод колотья,
Порой доходят до меня приказы
Из будущего, из небытия.
Абдулали
Исмалитское имя милого Абдулали
Лалом памирским блеснуло и не померкло вдали.
Вот бы пройти до Хорога, чтобы увиделось мне,
Как закрутилась дорога по вертикальной стене.
Падали перья павлиньи, обозначая восток.
В дымной одной котловине чудился мне городок.
Как удушающе-жарки были там ночи и дни!
Мы в отцветающем парке с матерью были одни.
Осень я видел впервые… Вижу я руки её,
Послеблокадно-худые… Я — на руках у неё.
Орджоникидзе из гипса в этих садах уцелел,
А Ворошилов расшибся и на лету почернел.
Всюду — империй железо, их истлевающий труд…
Может быть, воды Сареза мой Туркестан унесут.
И потекут моджахеды там, где сияют хребты
Как самоцветные бреды переходной высоты.
Соседка
Желтоглазая шалашовка,
И доносчица, и дешёвка,
Днём в редакции горбит спину,
Ночью курит “Герцеговину”.
После жадного перекура —
Вновь машинка и корректура.
А в профкоме идут пересуды,
И текут за окном верблюды.
И глядит она между делом
На базарные злые толпы
Взглядом гордо-окаменелым,
Долгим, долгим, как морок ОЛПа.
И наивное это семейство
Ненавистно, как лицедейство…
Но взяла мой рисунок детский:
Красный конь и забор соседский.
И в картонку кладёт почему-то,
Где лиловые цифры счёта,
Табель Смольного института
И отрекшейся дочери фото.
Луиза
Волжских немцев я встречал в краю
Жадного, медлительного солнца,
Где, считая Доном Сыр-Дарью,
Проходило войско Македонца.
Там и греки были в дни мои,
Курды и корейцы с ингушами…
Приносил нездешние струи
Ветер, пролетавший камышами.
Девочки немецкие чисты.
Фюреру с улыбками валькирий
B В старой кинохронике цветы
Протянули девочки такие.
Почему кольнул меня иглой
Беглый взгляд сошкольницы Луизы,
Нежно-зоркий и незряче-злой,
Жгуче-серый, увлечённо-сизый?
Заслонило снегом и дождём,
Бредом лет, грядой земных условий…
Всю-то жизнь сквозь марево бредём
Ненавистей тайных и любовей.
Джалал-Абад
Амнистия. Тихие зеки
Смиренно и нагло вошли
В тот город, прекрасный навеки,
Дремавший у края земли.
Мелькнули над снами моими,
В другие ушли города,
Но я понимал вместе с ними,
Что этот дают навсегда.
Не зря над горбами верблюда,
Как милость и мой приговор,
Сияло неясное чудо
Небесных серебряных гор.
Молиться ли в лесу еловом * * *
Иль веселиться средь берёз,
Повсюду прорастает словом
Всё то, что в рощу ты принёс.
Существованья боль живая,
Её изведал всю, сполна,
Ты в детстве, в землю зарывая
Растений южных семена.
Но эти косточки урюка
Вдруг образ обрели иной
И зашумели многоруко
Над изумрудной Ферганой.
Собрание
Тата’ровья-мясоторговцы —
Свирепые предки твои.
Повсюду — коровы и овцы,
И руки незримо в крови.
И после четвёртого часа
На сборище ропщущих тел —
Звонок покупателей мяса:
В кармане мобильник запел.
Земля
Тягостных жалоб ликующий звук,
Пение Индии нищей,
Щупальца чёрных и бронзовых рук,
Страстно протянутых к пище.
Рыхлая, древняя Матерь-Земля,
Ты не устала, рожая.
Вновь обнажилась, хотя с февраля
Вынесла три урожая!
Снова ты хочешь, чтоб взяли тебя,
Подняли, перевернули,
Острые груди твои теребя
И в октябре и в июле.
Нежно тебя обнимает вода,
Сладостно-тёмная в иле…
И запоёшь!.. Так нигде, никогда
И никого не любили.
В пекарне купив благовонную булку, * * *
Брести по зловонному и золотому,
Поспешно темнеющему переулку
Сквозь жажду, нужду, ожиданье, истому.
Спасаясь от этой девчонки глазастой,
В межглазьи —
проказы угадывать прыщик…
Здесь будет взывать достояние касты
И станут мерцать драгоценности нищих.
Мусор, скудость, грязь пренебреженья, * * *
Закоулки, из которых нет
Выхода к бессмыслице движенья,
Только солнце, только звёздный свет.
От всего хотелось отрешиться,
Облачиться в продранный лоскут,
И твои потерянные лица
В раскалённом сумраке текут.
Палестина
Работая, дремали землекопы,
Но археолог повторял: “Скорей!”.
Изменник Азии, злодей Европы,
Ходил перед арабами еврей.
Ему за восемь шекелей лопатой
Разыскивали прошлое его.
Была жара, и жаждал бог распятый.
Нигде не находили ничего.
Но ведь не зря приснился Бонапарту
Столп огненный в твоих песках, вон тут,
Где глиняную грубую Астарту
Туристам мусульмане продают!
Посвящается Фрейду
Иосифа он усмотрел в Бонапарте,
Узнал толкователя снов,
Зиждителя царств, примирителя партий,
Угадчика тайных основ.
О детстве расскажут, покаются братья,
Всё сбудется в этой судьбе…
О, венские вальсы, цветы и объятья!
Да, это же он — о себе.
Чтo’ счастье, зачем я живу — не отвечу,
Но я не хочу пирамид,
И в пропасть сорваться и ринуться в сечу
Желанье сильней говорит.
И, самую жизнь равнодушно отбросив,
Как неистолкованный сон,
Ведут за собой не Эдип и Иосиф,
Но царь Леонид и Самсон.
Ходил он к Иордану с караваном, * * *
С отшельниками робко говорил.
Меж тем летящий к незнакомым странам
Его уже окликнул Гавриил.
И он евреям их напомнил веру
И христианам — правду крестных мук.
Он прятался, и чёрный вход в пещеру
Заткал поспешно праведник-паук.
Он побеждал, и вскачь пошли пустыни,
Безбожные бежали перед ним…
Он умирал, и видел он в Медине
Непостижимый Иерусалим.
Благовещенье
Когда весной, как бы впервые,
На склоне яблоня цвела,
Благая весть была Марии
И в небе реяли крыла.
Увидишь в стае голубиной,
Узнаешь в образе любом…
И непостижные глубины
Открылись в нежно-голубом.
Неужто правде внемлет ухо?
Дитя бесценное одно,
Зачавши от Святого Духа,
Родить невинной суждено!
Носить, растить и знать, что Слово,
Приговорённое толпой,
Когда-нибудь вернётся снова,
Придёт из бездны голубой.
Не зря в нагорном Назарете,
Где древен мир надгробных плит,
Бурлит и гулит на рассвете,
И верить горлица велит.
Боярышник
Боярышника ветвь живая
Меня схватила на ходу,
Весть белоснежная из рая,
Где в незапамятном году
Я жил, и чуду удивлялся,
И укололся, и сорвался,
И вот в чистилище бреду.
И в детстве жить припоминаньем * * *
И в старости прельщаться новым,
И так же, как на утре раннем,
Всё очаровываться словом,
И в час любви искать эпитет,
В миг смерти думать о глаголе,
И никогда не знать, что выйдет,
Но двигаться на оклик боли,
Отчаиваться и дичиться,
И в одиночестве метаться,
Случайно встреченные лица
Прочесть очами домочадца,
Захмелевать без алкоголя
И упиваться, не пьянея,
Такая жизнь, такая доля
И многогрешная минея!
И видеть в облачном покое
Полёт Невидимого Града!
Занятье странное такое,
Само себе оно награда.
“Движенье — всё…” Нет мысли дерзновенней. * * *
“А цель — ничто”. Всю эту жизнь в цвету
Я пробежал за несколько мгновений
И обнаружил правды простоту.
И всё, что было, в сущности, работа,
И ни к чему начала и концы…
Хотят, пыхтя, добраться до чего-то
Любовники и потные борцы.