Андрей Бычков. Ловец: Избр. проза/
Опубликовано в журнале Знамя, номер 7, 2001
Время четвертого ангела Андрей Бычков. Ловец: Избр. проза/ Посл. В. Топорова. — М.: Издательство Независимая газета, 2000. — 303 с. — (“Беллетристика”)
Начинается все внезапно, почти и не начинается даже, а продолжается прерванный рассказ. “Привлекая к себе внимание какими-то дурацкими звуками”. Или обыденно, почти разочарованно: “А Москва скользила и падала”. Или с обрывка разговора, начало которого затерялось где-то в уличном шуме: “…что он верит в Бога, а на самом деле в Бога не верит, а любит лишь себя самого”. Причем говорящего чаще всего не видно. Так, некие голоса в каком-то пространстве, тоже почти не обозначенном. Да это и не важно. Главное даже не содержание разговора, не реальность схематичных субъектов, а нечто другое. “— Да что же произошло? — Мы поговорили с тобой, с меня этого достаточно”.
Конкретных характеров и описаний нет. Да и можно ли у голосов увидеть телесные оболочки? Наверное, можно, но каждый раз они будут другими, чем минуту назад. “Человек — не внешность и даже не фабула его жизни, человек — это неподвижность, пространство, в котором все вокруг и происходит”. Возможно, это связано вовсе не с бестелесностью, а с чем-то другим, более определяющим характер повествования,— с размытостью мира, с отсутствием твердой поверхности, с зыбкостью окружающего, с обыденными миражами на улицах и в окрестностях происходящего. “Я никакой. Или, точнее, я не знаю, как бы тебе себя описать. Однажды утром я был брюнетом. Но вообще-то чаще я блондин”. Неуверенность в постоянстве внешнего облика, в том месте, где вообще ничего постоянного нет, — это обычная жизнь персонажей Андрея Бычкова.
Обличье не просто неважно, оно неуловимо и изменчиво, это воспринимается как способ существования — и не обсуждается как ненормальность или экстравагантность. Человек имеет право на неосязаемость и размытость облика. “Подобно нандовым рыбам, имитирующим сухие листья на поверхности воды, подобно нандовым рыбам, день за днем в неподвижности среди сухих листьев, ожидая…”
Человек устал жить в обыденности и привычности. Он догадывается, что жизнь не исчерпывается только простотой и понятностью. (“А как рассказать о непонятном, когда все так понятно”.) И все, что происходит на его глазах, — только круги по поверхности, а остальное, главное — затаилось в глубине, в водоворотах, в иле. Надо только привыкнуть к густому подводному дыханию, обходясь водой вместо воздуха. Или, если сказать иначе, то — возможность жить на уровне четвертого ангела Апокалипсиса, зацепившись за радужные круги воздуха или за сети дождевых облаков. Жизнь не в пустоте, а в пространстве между — жизнью и прозой, водой и временем “нет”, голосом и словом “обернись”. “Время проекций, когда все поднимается в вертикаль и обращается в точку. Время не для рассказа”.
Сюжет, как и персонажи, проходит сквозь пальцы и уходит в песок, превращая его в отсутствие. “Быть может, отсутствие — это и есть полнота Бога?” И Бог — не высшая справедливость, а видимость присутствия, существо, в котором “есть и тьма”. Все становится проще, когда прибавляется сложности. Рассказ движется, как пловец, раздвигающий телом воду, уходя на глубину, производя собой параболу, касающуюся дна и связанную с поверхностью сюжета лишь двумя точками — ухода в него и выхода. “Время, когда сюжет убивает течение времени, когда идея убивает сюжет”. Вневременное и внепространственное существование. Медленное проговаривание, повторение, словно попытка убедить себя в правильности произнесенного. История скользит, стекает к своему окончанию и все же обрывается внезапно и ничем. “Оборачиваться не имело смысла, я все знал и так”.
Повествование существует отдельно и параллельно, действие почти отчуждено от того, что происходит внутри. Внешнее и внутреннее в человеке слишком отдалились друг от друга, чтобы суметь совпасть в какой-либо гармонии с миром или хотя бы с самим собой. Этот разлад — между собой и собой — главная тема всех текстов Андрея Бычкова.
Разлад, как разрез посередине тела, отделяющий себя от себя и себя от мира. “Он мог выйти из себя самого, оставляя вместо себя самого почти себя самого, а сам в это время идти, например, навстречу себе, как другой”.
Персонажи Бычкова из тех странных людей, которые прислушиваются к темноте и попадают в состояние “не здесь, а там”, думая, что “вещи проникают друг в друга, что они все — части одной бесконечной вещи, бесконечной, потому что она везде, даже там, где на первый взгляд ее нет”. И человек может стать вещью, спрятаться от жизни, если успеет поймать свойства вещей в себе самом. Догадавшись о свойстве вещей быть разными, “он переливался, как жидкость, из сосуда в сосуд. Жизнь никак не могла его поймать”. Быть может, в этом спасение от “узкой одинаковой ширины, кухни, семьи”. Может показаться, что это похоже на бред алкоголика или галлюцинации наркомана на почве сексуальных расстройств. Усталость, растерянность человеческого существования, отсюда — жестокость или жертвенность поступков. Эротические переживания близки к садизму воспаленного воображения, но тем не менее эстетичны. “Потому что любовь — это казнь”. “Потому что любовь смертельна”. “А свобода для чего, знаешь? — Для смерти”. Бычков утягивает читающего в водоворот того самого тихого омута, где на самом дне подсознания водятся черти запретного рая, смыслового аффекта, ироничного упражнения в несерьезной медитации. Состояние персонажей кажется украденным из времени бессонницы и раздражает своей нелогичностью и необоснованностью.
“Тела, ты всегда завидовал телам. Они ничего не выдумывают, существуя лишь в своей протяженности, отношения с пространством легки, это время все губит”. Фантастическое становится способом существования сознания и “ночью быть не здесь, а — как через таблетки — там”. В таком состоянии и может происходить контакт с внешним — отражая или перемещаясь — “умел быть зеркалом, но как бы жидким”.
Персонажи живут в симметричном времени, где вещи проникают в сознание, а человек уходит в предметы. “А Стрелец хотел умереть через вещи, чтобы стать шаром”. Инакость разума — естественное противостояние полюсов раздвоенного “я” предметов.
Этому состоянию помогает пыль, “которая размывает границы”. Все происходит в пограничном состоянии, в состоянии приближения — ни здесь, ни там. Причем определение или осознание, что есть “здесь” и “там”, не важны. Не важно даже их разделение — лишь ощущение приближения к той размытой черте, когда нет даже уверенности, где ты сейчас, и кто ты есть сейчас, и что вокруг тебя и в тебе. Ощущение присутствия — не важно чего — чего-то, чему невозможно дать определение. “В конце концов, важен лишь факт присутствия, а все остальное можно и выдумать”.
Тексты Бычкова возникают в пространстве разреженного воздуха, дышать им невозможно из-за нарастающего кислородного голодания.
Именно в этом состоянии и появляются глянцевые видения, блестящие словесные капли — вне и за пределами дыхания, отыскивая трещины в блестящем шаре, отражаясь в нем, отталкиваясь от него, обволакивая и вновь скатываясь в отдельное, отдаленное от мирового шара состояние. “Я один. Эти летящие дуги, самоходящие повороты. Если поднимается к поверхности — дышит, если падает — распускается плавниками, если уходит, то в боковую поверхность”.
Очень тянет на “ту сторону”, почти безболезненно отказываясь от привычек, тела, обыденности и цельности жизни. Почти соглашаясь на возможность полета в никуда, в состояние “ничто”, сквозь стены, предлагая ветру развеять или пустоте всосать тело, остающееся только собой. Пространство не ограничено ничем, необозримо и пугает своей необжитостью. Поэтому язык вынужден размечать это пространство, ставить вешки и обозначать веревочные прозрачные коридоры, проницаемые и увлекаемые ветром. “Свет померк, и возникли слова, болезненные границы, незримые границы, отделяющие одно от другого”.
Эта болезненность речевого отстранения от себя, увиденного в отраженном световом потоке, тоже пытается создать свое обоснование, впрочем, почти безразличное к какой-либо конкретной персоне.
Это проза рассеянного света, размытых очертаний, прикосновений, погружений и уходов. Нет смысла искать смысл жизни, если жизни на самом деле нет. “Что-то, что больше всего, то, чего нет, а это и не важно, потому как никто не знает — есть или нет на самом деле”. И все же не оставляя попыток побега, даже если это побег из себя. “Но у жизни своя игра через смерть, как на море волна. Она поднимает одно и опускает другое, чтобы бежать дальше”.
Такова здесь жизнь, и убежать от этого невозможно. “Всякое бегство — это возвращение, и его, возвращения, невозможность”. Так продолжается этот путь без конкретной цели, почти без дороги, угадывая движение по способу течения воздуха или направлению взгляда. Но мир это и “Нерль и Поречье, травы, которые она собирала вместо цветов, дедушкины пчелы, горелки, поленницы и заноза, висящий полдень, тень бабочки, мягкая пыль, дым из трубы и снег, который режет глаза, и еще яблоко, которое хрустит, потому что это так”.
Галина Ермошина