Евгений Шкловский
Опубликовано в журнале Знамя, номер 4, 2001
Евгений Шкловский
Рассказы
ПорчаП-полковник — воинское звание, ясно? Выше майора, но меньше генерала.
Высокое, гордое звание. Это кто его в тылу высидел, у того оно как приклеенное, на лице написано. А он это звание под пулями вражескими зарабатывал — раз, потом в академии — два. Почему же тогда, спрашивается, все у него так? Ну бездарно (Риткин мерзкий голос, с подвизгом)? Почему ничего не сумел? Вообще ничего, если вдуматься (кроме того, что п-полковник). Собственно, это даже и не вопрос. Он уже понял, в чем тут дело. Догадался.
Соломка скрученная и авоська, в которую все провалилось-процедилось.
Что-то есть общее.
Авоська-соломка. Скользкие тонкие вервия. Ломкие прутики. Между — пустота. Пустыня. Пустошь. П-п…
Дочь легко, вскользь коснется щекой, мимоходом, ладонью проведет по волосам, как ребенку, поесть что-нибудь состряпает, на скорую руку (заботливая) — и заторопится, засуетится: пора ей, некогда рассиживаться, дел уйма своих, дети, работа, — но он-то догадывается, что не хочет она оставаться дольше, тягостно ей с ним. Морально тяжело.
Это он-то — п-полковник?
Позавчера пошел платить за жилье, по дороге заглянул на рыночек, что неподалеку, прямо с машин торгуют, фруктов-овощей каких-нибудь подкупить, — в результате ни фруктов, ни кошелька, ни, что еще хуже, паспорта и книжки по квартплате. Даже не понял, как все произошло, только на минуту, кажется, поставил портфель — и все! С концами. Сколько раз ведь наказывал себе быть внимательней. Что ни говори, возраст! Думаешь, что все такой же (какой?), тогда как на самом деле…
Дочери не хотел рассказывать, но все равно проговорился (трудно в себе держать). Чертыхаясь, поведал о приключении. И что? Раздраженное пожатие плеч: как так можно? Словно он только и виноват.
А кто еще?
Щетина у него жесткая, седая, щеки оплыли, редкие волосы торчком — одутловатый весь какой-то!
Сидит и смотрит в окно — двор небольшой, машины, песочница, мусорные баки, грай ворон — весенний, азартный… Жизнь. Когда-то ведь в театр любил ходить, на концерты, пластинки собирал с классической музыкой… Что-то хотелось из себя сделать, чтоб не просто. Пушкин-Лермонтов…
Гогель, мать твою!
В пепельнице серая груда окурков…
Щетина отрастает каждый день все больше, скоро превратится в настоящую бороду — пегая, клочковатая. Старик. А нет разве? Конечно, старик, хотя трудно в это поверить. Жизнь мимо…
Дочь чуть касается щекой, как бы ласково (брезгливо) проводит ладонью по встрепанным жидким волосам, моет посуду и уезжает. Все-таки родная. Он осторожно, почти робко просит: «Посиди!», хотя прекрасно знает, что сидеть она не будет, может даже вспылить: нет у нее времени, у них ни у кого нет времени, они вкалывают с утра до ночи, им для себя трудно выкроить. Тем не менее заезжает, готовит (он и сам может). Хорошая дочь. Поначалу ругала его: нельзя, неправильно так распускаться! А то он не знает? Какой бы он тогда был п-полковник?
Был.
Дочь все делает молча. Подметает, вытирает посуду…
В мимолетном прикосновении — отчужденность.
Пышная, разлезшаяся в стороны куча мусора возле контейнера за окном, черные вороны грузно скачут по ней, выискивая что повкусней, долбят длинными клювами — как есть бомжи, потом грузно взлетают, победно ухватив добычу.
Он один.
А ведь должно бы все по-другому! Когда дочь собиралась замуж, гуляли вместе с ней и ее Михаилом в праздник Победы по набережной, полковник в полной выправке — парадный мундир, который так нравился внукам, погоны, полгруди в орденах и медалях, дочь — в белом платье, прифрантившийся зять, в пиджаке, при галстуке, все крупные, видные, и он ничего, крепкий еще. Зять щелкал «Зенитом». Полковник картинно выпячивал разноцветную грудь, позвякивал медалями. Оборачивались на них. Что ни говори, а приятно.
Та фотография с давнего праздника запрятана подальше — чтоб не напоминала. И чтобы дочь не видела. Ни дочь, ни зять. Стыдно! Что он ей оставил, дочери? Внукам? Да ничего! А ведь другие в его чине имели все: квартиры, дачи, машины (и не одну)… Нет, он не завидовал. Имеют и имеют. Но ведь родители всегда что-то оставляют детям, иначе как же?
Ничего у него не задержалось. Если трезво взглянуть, то и впрямь неудачник. Как есть. С женой разошлись давным-давно, квартира ей с дочерью осталась (однокомнатная) — сам сначала снимал, а как на пенсию, то в деревню подался, к матери, какой-никакой, а дом, мать старая, с ним, понятно, веселее, хоть и переживала, что он должен теперь бобылем жить здесь, в глуши, где его погоны никого не волнуют, всего-то и осталось пять дворов, сплошь древние старухи. Ну и ладно — зато воздух чистый, звенящий по утрам, природа, работа по хозяйству, пенсия неплохая, жить можно, тем более что деревня постепенно стала прирастать дачниками, коттеджей понастроили — не их старому, подсевшему, хотя и крепкому еще бревенчатому дому чета, на машинах все, шашлыки, то-се… Чуть что — к нему за помощью, руки-то на месте: там подремонтировать, здесь подлатать, зимой присмотреть за домом (какой-никакой, а приработок), так что даже и в этом смысле неплохо…
И свой дом, наверно, со временем постепенно перестроил бы (а может, и на новый отважился), дочь с зятем бы приезжали, внучата родниковым воздухом подпитывались — сосновый лес, река… Далековато от города, но не настолько же. В лесу полно грибов, в саду яблони и смородина, хоть и старые, но время от времени такой урожай, что впору на рынок. Дочь одно время, пока внуки совсем маленькими были, и вправду гостила, тоже ей здесь, в деревне, нравилось, еще с детства босоногого. Родные как-никак места. Но у зятя свои шесть соток ближе, в основном туда они и ездили, так что у них в деревне появлялись нечасто и ненадолго.
Матери уже за девяносто было: хоть и ходила, но, слабенькая, хуже и хуже, ему все трудней ухаживать. Поэтому, когда Ритка, сестра подколодная, предложила продать дом и переехать к ней в Киев, он, подумав (хотя ведь были сомнения!) и посоветовавшись с матерью (та все понимала), согласился. Помимо прочего, сестра опасалась, что к ней кого-нибудь подселят (квартирка небольшая, всего две комнаты, но соседи по этажу якобы плели интриги), да и платить меньше, у него льготы. В-ветеран. К тому же и половина денег за проданный родительский дом — ей, сумма по тем временам немаленькая. Месяца два она и была немаленькая, а потом буквально в одночасье сгорела, пшик — и нету — реформа, инфляция, девальвация, пертурбация, хренация…
Ни за что, вышло, отдали родительский дом. Подарили, можно сказать. И денег жалко, и вообще — как-никак, а родились и выросли там…
На кого обижаться?
Квартирка в Киеве маленькая, тесная, мать, переехав, почти обезножела, сама только до туалета и ванны, а так сидела в своем уголке в комнате дочери, слушала радио или разговаривала тихим голосом, по деревне тосковала, покойников все вспоминала, и угасла тихо, как и жила. Правильная такая жизнь, никому не в тягость, лишь в последние месяцы, когда совсем слегла.
После ее смерти с сестрой совсем разладилось — то и дело цеплялась к нему: все ей не так (климакс), смотрела косо, шипела чуть что, а потом, как нарыв, прорвалось: оказывается, он виноват, что дом не вовремя продали (будто не сама торопила), что деньги сгорели. Крик, оскорбления… Это его-то, п-п…
В какое-то мгновенье терпенье лопнуло — как рявкнет: ты что ж, мать твою… Аж стекла звякнули. Ритка же, стервь, только пуще: убивают, визжит, приживальщик, все потерял, разбазарил родительское добро, теперь еще здесь командовать — не выйдет!.. Пусть забудет, не армия… И вообще пусть манатки собирает и выкатывается. Его пригрели, а он, понимаешь ли…
Перед соседями стыдно.
Жена тоже кричала во время ссор: что, что она хорошего видела за время жизни с ним? Сплошные переезды, казенные квартиры, бесконечные погрузки, разгрузки… А в итоге? Однокомнатная жалкая халупа (санузел совмещенный) на окраине. Считай, ни кола, ни двора, не говоря про прочее. Это он-то — п-полковник? Ха-ха… Да пусть не смешит! Его подчиненные все устроены — не сравнить! А ведь сколько возможностей было — предлагали же! Ничего! Нуль! Палец о палец не ударил, такой гордый! Зависеть, видите ли, ни от кого не хотел, одалживаться. Да при чем тут одалживаться, если у него больше прав, чем у кого бы то ни было? Ветеран, академию заканчивал!.. Горе-победитель!..
Срывался: не сметь! Однажды не удержался — приложил. Не сильно, но рука-то большая, тяжелая. П-п…
Жена, сестрица… Почему-то все кончалось ненавистью, хотя никому он ничего дурного не сделал. И под занавес всякий раз какая-нибудь пребезобразнейшая сцена. Нервы, нервы… Крепится-крепится, потом — как в пропасть! В глазах мрак…
У Ритки однажды вырвалось: изведет. То есть она его.
Мало ли чего не сказанешь в ярости, все бывает, но — лицо!..
Это родного брата-то! И слово какое горбатое: изведу…
Поверил. И… испугался. Никто никогда не мог бы его обвинить в трусости, даже наоборот, в молодости считался отчаянным. А тут…
Подкову прибил над дверью в свою комнатку, ножом очертил круг около кровати, потому что когда человек более всего уязвим? Разумеется, когда спит. Ну и еда, понятно. С того момента стал готовить у себя в комнате, кастрюли прятал, чтобы ненароком действительно не подсыпала чего, замок врезал, на ночь запирался…
Кошмары по ночам. Как-то приснилось: душат авоськой. Голова в сетке, как разлохмаченный кочан капусты. Почему-то особенно скверно, что авоськой.
Не исключено, что сестрица действительно ходила к каким-то ворожеям и там советовалась, как лучше его извести. Сжить со свету.
Булавка. Яйцо. Восковая фигурка. Зажженная свеча. Заломленные стебельки рыжей соломы… Не случайно, наверно, интересовалась магией (на то и химик), книжки всякие покупала, каких теперь пруд пруди: магия белая, магия черная…
Отчего все-таки? Разве не помогал ей деньгами, когда у нее муж умер? Сыну ее устроиться в военное училище?
Многим ведь подсоблял, кому мог — ближним, дальним, себе ничего, кроме ненависти… Вроде как неправильно жил. Может, и впрямь неправильно. Жил и жил, не думал про старость, на здоровье, слава Богу, не жаловался, только уши иногда закладывало и слышал гораздо хуже — последствия контузии. Суставы болели — ходить трудно. Камни в почках. Желчный пузырь. Но сердце ничего, крепкое. Иначе б давно загремел с инфарктом.
Изведу.
К юристу ходил — советоваться. Тот сказал, что случаев таких сколько угодно, не у него одного. Главное, меньше контактов. И непременно раздельное хозяйство. А оно и всегда было раздельное, только поначалу, когда мать еще жива была, питались вместе.
Он предлагал разменяться. На комнату в коммуналке соглашался, чтоб сестре пусть небольшую, но отдельную квартиру. Ага, как же! Прикушенные губы вкривь: чего надумал, а? Почему это она должна своей квартирой жертвовать? Она в ней еще поживет (злорадно) после его смерти, она ведь младше его почти на девять лет.
Ехидна!
Суеверным он стал. Ходил в Киево-Печерскую Лавру за святой водой — полные двухлитровые пластмассовые бутылки из-под колы, во рту слабый железистый привкус. С авоськой ходил. Почему-то именно авоська особенно бесила их — сначала жену, потом сестру (не она ли и подсунула?), а теперь вот и дочь.
Сумка как сумка, только из тонких прочных вервиев (обычная сетка с ручками), убористая, в кармане можно носить — для продуктов милое дело. Когда-то все ими пользовались, а теперь редко встретишь. Все больше полиэтиленовые пакеты. Кому что. Ну взял он портфель вместо сумки продуктов купить, поставил под ноги, чтобы помидорчиков выбрать — теперь ни портфеля, ни документов. На авоську, может, и не позарились бы.
А что у них дома делалось, господи, если б кто видел? Сестра из кожи вон лезла: нагадить… Мусор ему под дверь сбрасывала. Воду нарочно проливала — раза два поскальзывался. Тараканов в муку подпускала. Обои рваные, вода из бачка в туалете сливалась беспрестанно, на кухне кастрюли как баррикада…
Но он ничего — из принципа: раз она так, то и он. Запирал свою комнату и уходил на весь день — по городу бродил, обедал в пельменной, в кино, в музей, иногда к знакомым… И за город — на природу. Всю губернию изъездил. Но года не те, уставал. Прилечь бы, ноги вытянуть, а не корчиться на жесткой скамейке. К тому ж и мочевой пузырь. Терпеть вредно — для нездоровых почек особенно. А позывы частенько (лекарства такие).
Единственная отдушина — санаторий (раз в год бесплатная путевка в военкомате). Ну еще всякие встречи ветеранов, которые все реже и реже, водки выпить со старыми вояками, правда, из товарищей мало кто остался, так, едва знакомые из других полков. Да когда к дочери и внукам в Москву, хотя и там, если честно, не по себе… Упустил ведь жизнь!
Дед приехал, с авоськой. С чемоданом задрипанным, обвязанным веревкой.
П-полковник!
Когда-то мечтал сделать внукам танк с дистанционным управлением, все купил необходимое — моторчик, провода, пульт приготовил, осталось лишь собрать, да только на кой ляд им танк, если у них в компьютере ракеты и самолеты летают — как настоящие…
Еще бы тачанку предложил.
Подарил увеличитель с глянцевателем — фотографии печатать, специально из Киева тащил вместе с фруктами и большим жирным киевским тортом, а у внуков у каждого по «кодаку», фотографии как картинки… Сегодня отнес пленку в мастерскую — завтра все получил. Зря пер. Дочь права: надо бы позвонить, посоветоваться прежде. Куда она теперь это девать будет — и так места кот наплакал…
Нет, не поспевал. А главное, каждый раз в глупом положении. Каждый раз — унижение.
Пытался давать дочери советы по жизни, так она молчит-молчит, а потом вдруг как полыхнет: «Пап, может, хватит, а?». То есть учить хватит.
Сразу понятно: не уважает! Ясно же: пустое место вы для нее, гражданин (господин) п-полковник!.. К тому ж еще хохляцкий подданный.
Внуки в детстве, когда в деревню наезжали, охотно с ним время коротали — в шахматишки сразиться, за грибами или на рыбалку, ордена и медали разглядывали с почтением, на себя примеряли (дедушка добрый, не возражал), из-за фуражки ссорились — кому носить. А теперь гмыкнут что-нибудь, не разбери что — и к себе, за компьютер или наушники.
Нет, не авторитет для них, не крутой.
Зять допоздна на службе, вечером рюмку вяло опрокинет, спросит что-нибудь невнятно (слух совсем ни к черту, сколько ухо ни оттопыривай), да ему и ответить-то нечего: что в его жизни такого? И в воспоминания пускаться тошно. Кому они нужны, его воспоминания? (Сестрица Ритка губы стрункой: х-ха, победитель!) А когда-то мечталось (фотография праздника): сядут с бутылочкой, душа в душу…
Не получается. Бормочет под нос, слов не разобрать: дел много… контора еле держится… деньжат негусто.
Как упрек — п-полковнику.
Дескать, какой ты п-полковник?
И весь разговор.
Ну, новости посмотрят вместе. Начнет тесть про грабителей-реформаторов, про Чечню, про Ельцина и Кучму, а зять зевнет, даже и не нарочито — искренне вполне: извините, пойду подремлю… Устал что-то. Все время квелый такой (то ли они в молодости!) — и в будни, и по выходным… П-полковник еще посидит у телевизора, пока дочь не выйдет, раздраженная: потише сделай, оглушил совсем. А потише — ему не слышно. Блям-блям… Уйдет в комнату, которую ему временно уступили (вытеснил)… Газету возьмет или радио включит, а на душе погано. Все не то… Неловко как-то: люди горбятся, а он — ни пришей кобыле…
П-приживальщик.
Сестра рыбьим глазом подмигивает издалека, из самого Киева: ага, вот-вот… кто ты есть. Соломку скручивала, по квартире раскидывала. Булавками колола. В партийную организацию жаловалась, где он состоял (социал-демократ — не путать с коммунистами), стучала на него, что он плакаты, приготовленные к первомайской демонстрации (социал-демократы тоже ходили, своей колонной), украл. Еще кое-куда, что стихи антигосударственные сочиняет и чуть ли не с американцами якшается (брякнул сдуру про сон с американским президентом, поговаривали тогда о визите. И что ему американский президент?)…
Как-то ночью не спалось (частенько случается), и вдруг мысль — ошеломительная: а может, вообще все из-за нее, из-за горбатой сестры Ритки? Вдруг она еще в молодости так сделала, что жизнь не задалась? Как-то поругались — из-за пустяка (она к нему всю дорогу вязалась, ревнючая, девчонок соседских пугала, наговаривала им, что те от него шарахались), цыпленка он ее случайно придавил, тот между дверями шмыгал, вот и защемил ненароком… Сильно поцапались — в злости она и тогда лютела, все из-за уродства, пусть даже незаметного почти (ему-то, конечно, известно), ну он ей и сказал: горбунья ты и есть горбунья… Обидел, значит. Она вдруг (как потом вспоминалось) вздернулась вся, смолкла — гробовое такое молчание, камнем на душу, тем более что чувствовал свою вину.
Не забыла, значит.
Он-то по простоте запамятовал, потому и решился к ней переехать — сестра все-таки, матери полегче — кто и присмотрит, как не дочь. А что вышло?
И поверить трудно, и не верить… Пучки соломы, все эти закрутки-заломки чародейские находил и в юности, только значения не придавал, пока не ушел на фронт и потом, вернувшись, не уехал учиться в Москву, в Военную академию. Виделись редко — так, перебросятся иногда скупым на слова письмишком. Он переезжал из города в город, куда посылали, пока не осел наконец в Москве. Поначалу в коммуналках, потом квартирку дали. Дочь выросла, с женой разошлись.
Вспомнил, будто озарило: из конверта-то иногда выпадало. Ну да, соломка. Рыжая. Надломленная. Скрученная. Это потом, позже, когда муж ее умер (сам ли? — тоже ведь не ладилось между ними), приезжала в деревню из своего Киева, тогда и помог ей деньгами. Вроде все ничего, нормальные отношения, ан вот ведь как…
Было, было в ней что-то ведьминское… Сделает, случалось, в шутку птичье такое личико — все в морщинках узеньких (словно змейки расползлись), с кулачок, нос загогулиной, губы куриной попкой, глаза-щелки… Для смеха вроде, а как-то не по себе.
И — горбик. Маленькое возвышеньице над левой лопаткой. Не приглядываться — не заметишь. Но он-то видел. Да и все знали. А ей, видать, острый нож в сердце. Замкнутая, скрытная. Посмотрит косо — как обожжет. С годами угрюмость больше. И все одна, никого рядом. Ни друзей, ни подруг, ни родственников… Ни с кем не общалась. Вероятно, из-за горба своего.
Иногда такое брякнет — мозги свихнешь (еще когда вместе в деревне жили): не ходи в клуб, там зарзет гуку лен бремет ме… Такие вот дикие птичьи слова. Он переспросит, а она так же смутно и повторит или еще что-нибудь в том же роде прошипит. И смотрит на него пустым рыбьим глазом, с остренькой такой ухмылочкой: как это он не понимает обычных русских слов?
Злость разбирала, что его за дурака держит. Шутки шутит такие. Издевается. Но ощущение, что в мозгах действительно сдвиг. Ум за разум. То ли он плохо слышит (вот еще когда со слухом началось), то ли она его морочит.
Жена ее в свое время терпеть не могла (взаимно) — та все время поддеть ее норовила, язычком острым кольнуть. Обзывала по-всякому, имена придумывала нерусские. Язва!
Отравила его! Все отравила. Теперь-то ясно.
Окно во двор.
Дочь с зятем подыскали ему комнатенку в коммуналке, растратились. Мусорные контейнеры внизу, вороны… У соседа радио тренькает, а может, телевизор. Мирный сосед, тоже пенсионер, но работяга, газеты ходит продавать в метро, так что только поздно вечером пригребает.
Он дочери с зятем по гроб должен быть благодарен. Рядом с горбуньей точно б долго не протянул. Наверняка бы ухайдакала. Измором взяла б. Извела.
Зато нынче российский гражданин. К дочери, к внукам поближе опять же, хоть у них и своя жизнь, не до него. Он и не претендует.
Если Бога нет, какой он п-полковник?
Побриться, однако, не мешало б, щетина колется и чешется, кожа зудит, скоро совсем в древнего старика превратится. Нехорошо! Перед внуками стыдно, перед дочерью. От сестры известий никаких, а ему и не надо. Спрятаться от нее, зарыться подальше — чтоб не нашла. Не узнала. Не наворожила. А то вскроет конверт, оттуда — труха соломенная, память деревенского детства, бескрайние поля золотистой ржи…
Эх, надо бы за святой водой съездить, бутыли пустые…
Фата-МорганаБрата не было уже две недели, а Сева по-прежнему не мог зайти в эту комнату.
Как бы не мог зайти, потому что, разумеется, заходил, но только когда никого в квартире не было. С некоторых пор (взросление) он стал очень послушным — выполнял все, что велят. Это не значит, что он делал все, о чем просили родители. Мог и заупрямиться. Но если просили чего-то не делать — наперекор не шел. И не только потому, что уважал чужое нежелание (больше, чем желание). Но и потому, что в любом запрете присутствует (такая мысль) тайная правда, нацеленная на сохранение равновесия жизни.
Но мы сразу оговорились: он как бы не нарушал. На самом же деле это почти невозможно — не нарушить. Все всегда нарушают, даже самые стойкие. Хотя бы однажды. По одному нарушению на один запрет. Запрет просто предполагает нарушение, заинтриговывает, подталкивает к нему. Если не нарушить, то хотя бы вплотную приблизиться. Если запрет — грань, то так и тянет заглянуть за нее, хоть краешком глаза. Хоть чуточку, ну самую малость переступить.
Сева не спит в той комнате, где брат, хотя в их комнате трое — родители и он, а в его углу, за платяным шкафом, очень тесно. Кроме того, родители постоянно слушают радио или включают телевизор. Они могут заниматься совершенно другими делами или даже разговаривать, звук радио им не мешает (умение сконцентрироваться), а если и мешает, все равно не выключают — вместо этого пытаются перекричать музыку или диктора, в крайнем случае сделают чуть-чуть потише. Под этот шум трудно заниматься, но Сева постепенно адаптировался. Теперь ему по силам.
Родители полагают, что если у него есть угол (маленький такой закуток) — однотумбовый письменный стол и кушетка, — то и печалиться не о чем, вполне достаточно, они так тоже жили (у отца и такого закутка не было, он в детском доме воспитывался, а теперь, между прочим, — кандидат физико-математических наук). Отец считает, что спартанские условия только способствуют умению сосредоточиться, сконцентрироваться, отключиться, если надо, от внешнего мира. И что вообще скученность способствует теплу в доме и правильному воспитанию, потому что всё и все на виду, никакой отъединенности, что может вести к зарождению порочных склонностей. А на миру, как известно, и смерть красна.
Так вот, они все на миру (отовсюду равномерный свет, ни тьмы, ни тени), а брат, значит, все-таки не совсем, потому что у него отдельная комната, которую ему уступили родители, отгородив Севе угол в собственной (распределение красок как у Рембрандта: часть скрыта во мраке). Это из-за того, что у брата (взрослый) появилась невеста (из Сыктывкара). Они учатся вместе в институте, невеста до этого обитала в общежитии, но теперь переехала к ним, брату с ней теперь почему-то нужно жить вместе, хотя она вполне могла бы оставаться в своем общежитии, а встречаться где-нибудь еще, в кино или — в хорошую погоду — на бульваре.
Но родители почему-то придерживаются другой точки зрения: брату обязательно нужно пожить вместе с ней у них, в тесноте и скученности, чтобы пройти процесс грубой притирки в более трудных (спартанских) условиях, однако именно в силу этого и более полезных в воспитательном плане.
Сева не совсем понимает, почему жизнь в их квартире — более трудные условия (хотя теперь для него самого это отчасти так), чем жизнь в том же общежитии или, скажем, в снимаемой комнате. С другой стороны, для найма комнаты или тем более квартиры нужны деньги, а их у брата и его невесты (как и у родителей) нет. Но родители желают своим детям добра и потому готовы стеснить себя, чтобы личная жизнь одного из сыновей могла наладиться. Да и как им (брату и невесте) лучше познать друг друга, если не в совместной с родителями жизни? Уклад другой, нравы другие, привычки — тут поневоле раскроешься более полно, а там станет ясней, надо ли им связывать свои жизни более прочными узами.
Вот почему родители решили ужаться и теперь живут вместе с Севой в большой комнате, хотя для них, конечно, это тоже ощутимое неудобство (привычки разные). Ничуть, наверно, не меньше, чем для него. Правда, домой они приходят с работы только вечером, и весь день после школы он один в целой квартире, которая — в отсутствие других обитателей — кажется ему гигантской. Но квартира что, самое главное — это, конечно, комната, где живут брат с невестой. Верней, жили. Теперь они уехали вместе в экспедицию, в комнате никого, но и Севе тоже туда доступа нет.
Как бы нет.
Интересно, что запрет исходит даже не от брата (хоть и поругивались, но в целом сосуществовали достаточно мирно), а именно от родителей. Брат ничего на этот счет Севе не говорил, в конце концов, совсем недавно это была и Севина комната. Сколько он помнит себя, столько помнит и эту комнату с небольшим эркером, где на подоконнике глиняные коричневые горшки с цветами, которые они с братом постоянно забывали поливать (а теперь забывает невеста, вызывая недовольство матери), старым полированным шкафом и стеллажом из десяти чешских книжных полок, поставленных друг на друга. И вид во двор на громоздящиеся возле черного хода в магазин ящики из-под помидоров и прочих овощей и фруктов, на пасущихся на крыше серо-кирпичной трансформаторной будки напротив голубей, на пыльные кроны тополей…
Теперь в комнате произошли некоторые изменения, правда, не такие уж значительные. Главная перемена — новая отличная тахта, низкая, широкая — взамен той, на какой раньше спал брат (такая же раздолбанная, пошатывающаяся, поскрипывающая кушетка, как и у Севы). Не кровать, а спортплощадка (в полкомнаты). Аэродром.
Севе почему-то кажется, что главный предмет запрета (всегда есть главный и неглавный, более тайное и менее) — именно эта раскидистая кровать, иногда аккуратно застеленная (отцовская школа), иногда, наоборот, вся перекрученная, со сбившейся на пол простыней и полувылезшим из пододеяльника одеялом.
В остальном с тех пор, как невеста поселилась у них (белая полупрозрачная фата и белоснежное платье с кружевными оборками), мало что изменилось. У нее есть имя — Рената, красивое, редкое имя, да и сама ничего, хотя не на Севин вкус — слишком чернявая, с усиками и коротким узким носиком. Однако ему почему-то легче не называть ее по имени. Она — некое особенное существо (девушка или женщина, лет двадцати, но при этом невеста — важное уточнение). Поэтому Сева почти ни разу не назвал ее по имени с тех пор, как она с ними.
Это создает некоторую неловкость, но что поделаешь? Удается обойтись и без имени — с помощью «эй» или «послушай». Да, собственно, это и необязательно — не так часто возникает такая необходимость. Если на то пошло, не так уж часто они с ней и встречаются, хотя живут теперь в одной квартире. «Привет», «пока», «как дела» — и все. Нормальные отношения. А сказать «Рената» почему-то язык не поворачивается. Это она для брата Рената (иногда он ее еще «зайчиком» называет) и для родителей, а для Севы — кто? Белое свадебное платье и только (даже если она в джинсах или юбке).
Если бы она была женой, тогда проще и понятней, материальней, что ли, а невеста — нечто призрачно-туманное. Сколько раз они уже сидели все вместе за столом на кухне, но он все равно не мог смотреть, как она ест (между прочим, как все люди, ложкой и вилкой, и жует точно так же). Если бы ее не назвали братниной невестой, он бы, наверно, и относился к ней иначе, но тут… Вроде бы обычная девица (чернявая и с усиками), но как с ней обходиться — непонятно.
Севе, в общем, наплевать, чем они там занимаются в комнате за закрытой дверью. Однажды случайно (забылся) не постучавшись туда заглянул и увидел: Рената (невеста) лежит на боку, подперев голову рукой, на этой их широченной тахте — колени поджаты, а ноги обернуты подолом длинной серой шерстяной юбки (для тепла), и книгу читает, а брат за их общим (когда-то) с Севой столом что-то пишет. Мирная такая, почти идиллическая семейная картина — он даже комнаты не узнал, будто в чужой дом заглянул.
Брату в этом смысле подфартило — по причине его старшинства и невесты: теперь комната — его (родители даже не сказали, что временно), и Севе ничего не остается, как смириться со своим зашкафным существованием, осваивая иной вид из окна (те же голуби плюс ветви вымахавшей аж до шестого этажа березы). Иногда, правда, вспыхивает обида, что в твоей комнате — совершенно чужой человек, даже не родственник (обычно там селили наезжавших из других городов родных — их у отца и матери немало по необъятным просторам родины, на Новый год нередко съезжались к ним, а Севе с братом стелили на раскладушке и на сдвинутых стульях).
Все бы ничего, но только вдруг Сева понял, что комната для него кое-что значит и что запрет входить туда, во всяком случае в отсутствие брата, сильно его задевает. Поэтому, когда никого нет (родители на работе), он осторожно прокрадывается туда. То есть открывает и входит, но все равно что прокрадывается (запрет). Теперь там пахнет совсем иначе, чем когда они жили вместе с братом. Аромат женских духов (мать духами не пользуется), предметы женской косметики на столике возле большого овального зеркала (тоже новая вещь), сережки, небрежно брошенный на стул голубой ситцевый халатик…
Сева морщится. Брата теперь здесь меньше, чем когда-то. Книги, старая радиола «Сириус», все, что было их общим имуществом. Женский чуждый дух.
У Севы ощущение, что часть его прошлого вдруг провалилась куда-то, но вместе с тем возникло что-то другое, некая тревожная новизна, — ему трудно примирить эти два чувства. Как бы ни было, его постоянно тянет зайти в комнату брата (правильней сказать: невесты), он мнется возле двери, оглядывается настороженно, помня про родительский запрет, но все равно нажимает ручку и оказывается внутри.
Гулькают за окном голуби, солнечные лучи золотят вьющуюся в воздухе пыль — странная, будто воскресная тишина, хотя обычный будничный день. Всегда почему-то кажется, что здесь как-то особенно тихо — может, от его собственной настороженности, от опасения, что вот-вот кто-нибудь застигнет из родителей (а то вдруг невеста или брат).
Вообще-то ему нечего бояться: мало ли что понадобилось в этой комнате, ничего особенного — зашел и зашел. Однако запрет есть запрет, значит, родители что-то такое имеют в виду, раз именно ему туда нельзя. Иногда даже начинает мерещиться, будто от него что-то там прячут такое, тайное. И связано это, несомненно, с появлением невесты.
Ладно, когда она с братом здесь, но теперь-то их нет — можно бы запросто снова переселиться в освободившуюся, пусть временно, комнату, чтобы не мешаться друг у друга под ногами. Но родители проявляют какую-то удивительную щепетильность (такое слово), будто Сева мог там что-то набедокурить (трудно представить — что бы).
Однажды отец заглянул в комнату и увидел его там, на краю новой широкой тахты, застеленной красивым бежевым пледом (невестиным). Сева просто присел (на самом краешке), без всяких тайных намерений, ностальгически ощущая себя в знакомом продышанном пространстве, словно в колыбели (приятное ласкающее чувство), однако отец почему-то вдруг напрягся весь, даже покраснел от волнения, словно застал его за чем-то неподобающим, и строгим, непривычным, чуть ли не срывающимся от возмущения голосом спросил: «Зачем ты здесь?». Как если бы это было какое-то святилище и Сева мог осквернить его.
Чего вдруг?..
Да, у Севы случаются порой приступы любопытства, когда он вдруг начинает лихорадочно рыться, например, в отцовских архивах, бумагах, письмах, фотографиях или разных прочих вещах, включая и одежду. Это вполне объяснимо: от них веет незнакомой, но тем не менее близкой, отчасти даже родственной (отец же!) жизнью, которую Сева не может (как сын своего отца) полностью отделить от себя. Он как бы узнает ее, чужую (с металлическим холодноватым запахом), словно сам был участником тех или иных событий, знаком с никогда не виданными людьми, а в отцовском пиджаке и рубашке с галстуком чрезвычайно похож на него в молодости (больше, чем брат) и кажется сам себе намного взрослее. Вроде как он — отец (или отец — он).
В конце концов, ничего такого уж постыдного в этом любопытстве нет: он ничего не берет без разрешения, не шпионит, а просто рассматривает предметы (вступает с ними в контакт), ожидая каких-то новых ощущений.
Но здесь, конечно, другое. Комната влечет его даже не столько своим уютом, сколько памятью. Здесь он болел воспалением легких, складывал кубики, лепил из пластилина, играл в солдатиков, стрелял из рогатки по голубям…
Здесь было его место, он привык к нему, а теперь чувствует себя лишенцем. У человека должна быть своя ниша, а он вдруг из нее выпал и там почему-то разместилась чужая женщина.
Рената.
Когда он возвращается из школы, то ловит себя на чувстве, что в той комнате хотя и никого нет, но все равно кто-то есть. Там происходит некая жизнь, которая забрана у него, а теперь еще и закрыта. Он топчется перед дверью, видя полоску дневного света из-под нее. А вечером оттуда просачивается электрический свет, словно включена лампа, хотя там никого нет. Только торчит в двери ключ, повернутый на один поворот — даже не от Севы, а чтобы не распахивалась от сквозняков или, возможно, как символ запрета.
Но ведь это не обычный запрет — в нем есть загадка, отчего его еще сильнее подмывает нарушить. У Севы отняли не просто прошлое, но и будущее, с ним не посчитались — почему же он должен тогда беспрекословно исполнять чужую волю, даже если это воля родителей?
Вся полнота жизни вместе с комнатой (воспоминания и надежды) перешла к брату, Севе же не оставили ничего, кроме закутка за шкафом. Когда он думает об этом, ему становится жаль себя, в нем поднимается волна протеста, и он поворачивает ключ.
Тут бы можно ввести мотив сна — беспроигрышное разрешение психологической коллизии: герою снится, как он проникает в комнату или продолжает жить там — жалкие потуги воображения, никуда, собственно, не ведущие. Или что он влюбляется в невесту брата, как бывает у младших, всегда немного завидующих старшим, а там ревность, обиды, подсматриванья-подглядыванья и пр. — тоже достаточно достоверный вариант. Или он — в знак протеста — уходит из дома, бросает школу, уезжает в какую-нибудь дальнюю археологическую или геологическую экспедицию (как брат с невестой) и там лелеет свою тоску по покинутому привычному жилью, пока со временем (которое лечит) обида не рассосется.
Но все происходит по-другому. Из экспедиции брат возвращается почему-то один, без невесты — что-то между ними там, судя по всему, случилось. Экспедиция — тоже трудные условия, тоже грубая притирка, тоже на свету и на миру, в скученности и дискомфорте (на то и экспедиция). Там, впрочем, нет ни родителей, ни Севы, но зато есть другие люди. Это здесь, дома, можно наложить запрет, и Сева, послушный, будет (как бы) следовать ему, а там, на неведомых просторах, никто никому не указ и запрет не запрет. Там завывание ветра и песок в глаза (степь). Это здесь Рената — невеста (фата), а там — кто?..
Однако Сева так и живет в своем закутке за шкафом, каждый день встречаясь с братом, который остался единоличным обитателем комнаты (в ожидании невесты?), и почему-то вспоминает довольно часто Ренату — причесанную или слегка разлохмаченную, в косметике или без, в халатике, в юбке либо в джинсах… В принципе она ведь была вполне нормальная, приветливо улыбалась ему, сталкиваясь на кухне или в коридоре, и даже его косая, не слишком доброжелательная улыбка в ответ да еще взгляд исподлобья ее не смущали. Вроде не слишком претила ей эта жизнь на миру, которая Севу, если честно, достает крепко.
Если же копнуть поглубже, то Сева даже скучает по этой Ренате, из-за которой что-то необратимо изменилось в их с братом бывшей комнате (его по-прежнему тянет туда, и никто теперь не запрещает). И вообще без нее в их небольшой квартирке стало как-то пустовато.
А с братом у него нормальные отношения (даже если они иногда ругаются и ссорятся): в конце концов, брат — старший, умный, Сева относится к нему с почтением, хотя и старается не показывать этого. Чтоб не зазнавался.
В принципе же человек не должен зависеть от места и вообще зависеть, человек свободен, а уж что кому померещится или западет в голову — тут никто не виноват…