Рецензия на «Энциклопедию русской души» Виктора Ерофеева
РЕЦЕНЗИИ
Опубликовано в журнале Знамя, номер 4, 2001
РЕЦЕНЗИИ
Александр Касымов
Номинатор, или Повествования Н.Е.
Никита Елисеев. Полный вдох свободы. — Новый мир, 2000, № 3; «К. р.», или Прощание с юностью. — Новый мир, 2000, № 11.
Клерк-соловей. — Вопросы литературы, 2000, № 5; <Рецензия на «Энциклопедию русской души» Виктора Ерофеева>. — Новая русская книга, 2000, № 2.Номинатор с латинского следует перевести как называющий, именующий. Елисеев — критик вот именно что именующий, а не классифицирующий. У него, конечно же, есть собственная шкала ценностей, но я не уверен, что именно литературно-художественных. Мне кажется, что его, выпускника исторического факультета, в литературе больше интересует возможность связи, переклички времен. Уловить таковую связь дано не каждому читателю-писателю, особенно если в тексте она не проявлена, а дана лишь мимолетным намеком на внетекстовые обстоятельства.
Хотя у Никиты Елисеева литература как-то не делится на текст и за-текст.
«Ну, разумеется, иногда просто хочется порассуждать по поводу текста. Если предоставляется такая возможность, почему бы не порассуждать?» — отговаривается Елисеев от назойливых «понимателей» в «Конференц-зале» «Знамени» (1999, № 12).
И, действительно, почему бы не порассуждать? Милая российская привычка.
На самом деле у Елисеева не столько рассуждения, сколько суждения, то есть уже практически готовый результат некоторых логических операций. С ними чрезвычайно интересно знакомиться, двигаясь вслед за автором — шаг за шагом, один поворот мысли, другой ее ход. Никаких резкостей. Никакой темной комнаты, в которую читателя вталкивают внезапно и где столь же внезапно включают свет. Мысль следует чрезвычайно равномерным путем. И так сильна в этом графическая исполненность-исчисленность, что читающего не оставляет ощущение, что он читает не столько критику, сколько критическую прозу, во всяком случае — повествования, написанные критиком. И в них важна хронология.1
«Назовем автора — Викер (Вик. Ер-офеев). Ему идет быть Викером. Звучит дивно, «по-зарубежному». Weeker. So? Уикер. Он — азиопец. И в этом его единственное отличие от евразийцев».
Насколько я понимаю, so — это по-немецки и означает всего-навсего: так? Неожиданный влет немецкого в англизированную игру делает ее еще веселей, но и еще серьезней. Ach, so! — вскрик восторга и удивления, предваряющий появление в рецензии точного литературного (но и с элементом некоторого историософствования — дальше автор вспомнит про Шафаревича) диагноза: Selbsthass (самоненависть).
Наш называтель все проделал достаточно тонко, резво. Коли на обложке книги автор в виде вампира, быть ему Викером-Уикером (произносите так, как произносится!).
Хотя: «Будем судить художника по законам, им самим над собой поставленным. Викер написал смешную, эксцентричную, издевательскую книгу. Прелесть этой книги — в ее исчерпывающей, абсолютной безответственности».
Вот не люблю я, когда литераторов в безответственности обвиняют. Прочтешь такое обвинение и сразу видишь где-то на облаке высший литературный суд, перед которым ежеминутно отчитываться надо, то есть отвечать… Ну-ка, чайка, отвечай-ка!.. И вообще — что молчишь ты, черный камень, когда тебя спрашивают?
На днях где-то в Интернете один очень уважаемый мною критик Льва Пирогова безответственным назвал. И надо сказать, я в общем и в случае с Пироговым, и в случае с Ерофеевым с этой оценкой согласен. Но только… страшновато как-то. Где тот, перед которым… руки по швам, смирнаа!!!
Азиопец — это, конечно, больше образ, чем понятие. Евразиец в обратном отражении? Может быть, может быть…
«Можно было бы написать объективное, спокойное аналитическое исследование о самоненависти в России. В гипотетическом исследовании русской самоненависти «вытянулась» бы великолепная, почти гегелевская «триада» — от Федора Котошихина, неистового ругателя русских XVII века, до патетического Печорина <…> к вульгарно-социологическому Горькому и — к окончательному опустошению темы, к ее «механизации», «автоматизации» у Викера».
Ну, слишком густо для Ерофеева — к окончательному.
Тут, кстати, начинаешь понимать: перед кем надлежит держать — в случае чего — ответ. Перед историей.
Или перед строителями исторических перспектив-ретроспектив.
Все равно боязно.
Хотя, перевернув самоненависть, получим жуткое слово — самолюбовь. И не окажется ли, что влюбленные и ненавидящие в этом случае (например, в случае Ерофеева) — одни и те же. По принципу самодополнительности.
В этом тексте Елисеев выступает как номинатор-экстремист. Клеймо масляно. И оттого краска расплывается. Теряется графическая точность. Взамен все-таки карикатурность.
Но обещанная нами историчность — на месте.
Но более она на месте у Никиты Елисеева, когда он ведет речь не о самоненавистниках — о тех, кого критик обожает, почитает, кому сочувствует, то есть сопереживает.
Котошихин остается в XVII веке. Виктор Ерофеев, возможно, переберется в XXI (время рожать!). А вот очень любопытное двадцатое столетье (пока я допишу и опубликую эти свои записки, оно уже закончится!) — в него, как в раму, вставлены такие, например, имена, как Слуцкий или Шаламов.2
Никита Елисеев хорошо маркирует время посредством имен. Так что каждое имя под его пером становится часом, днем, месяцем, годом, веком.
«Лирический герой «Записок о войне» Слуцкого и его ранних баллад — интеллигент, руководящий народным бунтом, организованным в регулярную армию. Это был не момент истины — момент заблуждения. Но энергия этого заблуждения позволила разгромить тоталитаризм «справа» — фашизм — и впоследствии не позволила примкнуть к тоталитаризму «слева» в самом бесчеловечном его «изводе» — к сталинизму».
Выводя прозу Бориса Слуцкого из написанного романтиками гражданской войны (чего стоит только имя Ларисы Рейснер!), из которых «отжимается» вся пышная роскошь эпитетов и метафор, а также создавая теорию (конечно, ошибочную) войны как организованного бунта, Елисеев поступает как истинный именователь: как назовешь ребенка — так и будет зваться. В случае с Викером наш критик — экстремист осуждающий. В случае со Слуцким — романтически понимающий (воспринимающий). Упрощенное сведение мятущегося Бориса Слуцкого к двум голосам (майор Слуцкий — майор Петров) выглядит красиво. Как может выглядеть красиво четко прорисованная оппозиция. Интернационализм (еще один азиопец?) Слуцкого почти доходит до своей противоположности, но не превращается в нее…
Тут мне почему-то вспомнилось, как когда-то давным-давно я прочитал в журнале «Звезда Востока» (надеюсь, что ничего не путаю) стихотворение Слуцкого «Училка» — сколько потом ни искал его в сборниках, так и не встретил и потому цитирую здесь по памяти (хотя и понимаю, что она не всегда надежный «сейф»).Училка бьёт в чернилку
пером рондо.
Запахивает зябко
полупальто.А в конце стихотворения выясняется, что слепнуть над тетрадками и зябнуть в холодной квартире имеет смысл, потому что в ученических работах
её любимых мыслей
бушует ряд.
Они вошли в сознанье
её ребят.
Теперь перед глазами
её рябят.Наивно-лобовой текст очень характеризует отношение поэта к идеям, входящим в сознанье.
И вот как хорошо Елисееву удалось показать трагическое двуединство мировосприятия Бориса Слуцкого! Прозаик записывает одно («оставляет «знаки»… «стирания» советского сущего), а поэт проговаривает другое («потрясающий образ «человека чисто советской выделки») — такая мучительная цельность, грозящая разрывом!
«Перед современными читателями «Записок о войне» — один из самых интересных психологических типов, когда-либо создававшихся историей, — бунтарь-государственник, патриот-космополит, догматик-диалектик», — продолжает свой труд именования — в историческом, чрезвычайно сложном аспекте — Елисеев. Критик замечает в другом месте: «Он старается запоминать детали. Детали «прокалывают» идилличность идеологической схемы. Что-то оказывается не так в слиянии «русского неба» и «русской земли».
Движение по хронологии — вещь мучительная. Слуцкий — цельный человек. «Записки о войне», по Елисееву, «проза поэта, который на время перестал быть поэтом. Замолчал в ожидании нового языка для новых тем». И еще: «Слуцкий пытался заполнить лакуну, соединить то, чему научили его учителя, с тем, чему научила его жизнь».
Все-таки недаром я припомнил «Училку», героиня которой убеждена: ученики обязательно вернут ей мысли, что она вкладывала в их головы. Несколько механическое отношение к мировоззрению, очень свойственное советской эпохе. И недаром у Елисеева тут слово соединить. Этот мастер критической, но и психологической прозы описывает таким образом не только психологию любимого писателя, но и массовое сознание, коему Слуцкий не противоречит.
Однако же суждение Никиты Елисеева о соотношении Wahrheit и Dichtung у Слуцкого как сочетании «Записок о войне» и баллад мне представляется скорее не до конца логичным образом, выросшим из мысли о раздвоенном восприятии Слуцким советской жизни, о его мучительных попытках «подтащить» то ли жизнь к идеологии, то ли идеологию к жизни. Все-таки разделение искусства на поэзию и правду (еще неизвестно, где истины больше) — всегда прием. Художественный ли, риторический — другой разговор. И что-то мы теряем здесь между полюсами. Не так ли, господин Гегель?Поумнели дураки, а умники
стали мудрецами.
Глупости — редчайшие, как уники.
Сводятся везде концы с концами.
Шалое двадцатое столетье,
дикое, лихое,
вдруг напоминает предыдущее —
тихое такое.*Никита Елисеев хорошо здесь сводит концы с концами, но, может, чего-то недостает именно внутри блистательно обозначенных оппозиций, так сказать, в теле, а не по краям? Хотя и вдруг напомнить нам о шумности XX столетия — это, конечно, тоже нужно.
«…Дистанция между майором Слуцким и майором Петровым — это дистанция между Сервантесом и Дон Кихотом». Чем же заполнено пространство? Временем, жизнью? Ответ, кажется, такой: «Он чувствовал себя поэтом цивилизации, которая погибла, победив; исчезла, не успев состояться». Это отлично сказано! «В Слуцком-идеологе, в Слуцком-догматике всегда был силен человечный скептик, сгибающий все восклицательные знаки в вопросительные». Так что же — не «давайте восклицать»? Давайте спрашивать? Или же — поименовав все этапы творческого пути политрука-поэта, попробуем «отжать» пышную роскошь идеологии?..
Игорь Шайтанов написал о Слуцком же: «Он не пошел ни за Солженицыным, ни за Сахаровым… Он порвал с идеологией, уйдя в онтологию. Этого никто не оценил».**
Кажется, персонажу Елисеева еще предстоит добираться до этого отказа.3
Эссе о судьбе и творчестве Сергея Стратановского — очевидно, самая личная, самая через себя пропущенная работа Никиты Елисеева. Как и в других текстах критика, отношения с персонажем напоминают отношения сочинителя со своим любимым — неважно, положительным или отрицательным — героем. Как в природе у Тютчева, здесь есть любовь, здесь есть язык. Язык стихов Стратановского — и любовный интерес интерпретатора к речевому выражению особенностей художественной речи поэта. Ради красного словца… Ради своего красного словца критик пропускает через себя целый поток звуков. Словцо же имеется уже в заголовке. Очередное именование — еще немного и коронация. Клерк-соловей — ни чуть не ниже короля поэтов. Просто нынче поэтическое королевство переживает почти что революционные дни.
Эссе начинается с биографической справки: когда и в какой семье родился Сергей Георгиевич Стратановский. Сообщается, что родился в эвакуации (опять война, то есть разодранный мир, опять, значит, двойная оптика).
После справки — абзац, озаглавленный «Образ», который стоит процитировать:
«Персонаж Зощенко? Или Платонова? Странный и страшный пейзаж. Пейзаж после битвы. Какие бы войны ни сотрясали эту землю, главная война уже произошла. На той единственной, гражданской, пали все, кто мог пасть. Все погибли. В стихотворениях Стратановского есть один удивительный образ: «эта почва, кричащая птицей…». Болото? Птица кричит на болоте… Или того лучше — небо. Птица кричит с неба. Или того страшнее — небоболото — применим излюбленный поэтом прием склеивания слов. Небоболото — место, где небо сливается, сцепляется с болотом, — вот место рождения поэзии Стратановского. То место, где почва теряет «почвенность» и приобретает крылья и боль. Птица кричит птицей от боли».
В общем-то мы с вами не ошиблись. Оптика двойственная, но правое изображение наезжает на левое. Самое удивительное, что они если не совмещаются, то сливаются.
«Я и сам во времена оны пытался «лепить» «к. р.».
Ну нельзя же так любить этот знак для дураков — кавычки, кавычки, кавычки на кавычках!..
Но продолжим:
«Я думал, что я один такой — умный и необычный. Новый Кафка, «еще один Хармс» (вот опять! — А.К.), выросший словно гриб после дождя… Как вдруг выяснилось, что нас эвон сколько… на тыщу (в общей сложности) страниц, и все остались «за бортом» (ну просто ужас! — А.К.)? И все лучше, чем я».
«К. р.» — это «короткие рассказы». Не уверен, что следует плодить жанровые дефиниции, исходя из размеров текста (сразу предлагаю термин «д. р.», что означает «длинные рассказы», можно было также подумать под сочетанием «с. р.» — средние рассказы, — если бы оно не вызывало неприятных исторических параллелей). Еще, если угодно, можно выстроить в затылок термину «Колымские рассказы» Варлама Шаламова, и даже — о музы дальних исторических странствий! — Константина Романова.
Зачем же я спутал две повествовательные нити? Затем, что эссе о Стратановском, на мой взгляд, и есть цепочка «к. р.». И нечего Елисееву каяться в былых грехах, когда он и сейчас грешит, умный и необычный, — только на литературном материале. Во всяком случае «Клерк-соловей» сразу и в «Жизнь замечательных людей», и в «Жизнь замечательных идей» (и такая серия была когда-то) просится. Идей, конечно, художественных.
Небоболото — это почти ответ Елисеева на мой упрек, что у него Сервантес от Дон Кихота далеко. Он тут вторит Стратановскому. И оппозиция перестала быть оппозицией, а превратилась в нечто живое, в той мере, в какой может быть живым кентавр.
После «Образа» у Елисеева следует «Революция» (а есть еще «Библия и революция»). А дальше, дальше — главка «Антибуржуазность, или Слуцкий и Стратановский», где, в частности, сказано: «Как это ни покажется странным, но поздний советский классик выполнял по другую сторону «баррикады» ту же задачу, что и самиздатчик Стратановский, — очеловечивал бесчеловечный мир, поэтизировал антипоэтичное». Дальше идет сравнение: стихотворение Стратановского — стихотворение Слуцкого. «…Стихотворение Стратановского кажется вариацией на тему, предложенную бывшим политруком…»
Стратановский: за Шарикова (слушайте, это же Башмачкин, с которого не шинель сняли — человеческую кожу!) — против профессора Преображенского (есть повод поговорить на популярную нынче тему: о либералах-антидемократах). У Слуцкого же есть стихотворение «Об эпатировании буржуазии…».
Только вот зачем тут баррикады (в кавычках и без)?
Даже в крайностях Никита Елисеев убедителен в своих долгих «к. р.». Даже в мелких ляпах восхитителен. «Бормотание — это его интонация, ставшая его поэзией» (а еще рядом — словечко «стиль»; все вместе съехалось). Надо полагать, что бормотание — не интонация, а способ извлечения звуков. Но, господибожемой, птица кричит в небе, а мы к ерунде придираемся.
И все происходит «на пороге как бы двойного бытия». Небоболото, войнамир, диалектикадогматика. И даже Викер — маска с двумя лицами. Или лицо под двумя масками. Эта всепобеждающая страсть прежде, чем все объяснить, сначала все развести по полюсам, а потом — конешное дело, как говаривал один дед — свести назад. Склеить, когда склеится. Положить, поставить рядышком — и отойти в сторонку, чтобы полюбоваться.
Историзм мышления господина Елисеева, думаю, сильнее проявляется в мелочах. На мой, неисторический, взгляд, все-таки не мыслит сей автор глобально (и не надо), но мыслит вербально. А одно слово зовет у него в текстах за собой другое — сплошь и рядом совсем из другой оперы. Так «короткий рассказ» вызывает из небытия поэта К.Р. Или вроде бы случайно вспоминается прозаик Шаламов. Но нет, не случайно — он возникает тогда, когда требуется пример лаконичности не в смысле малословия, а в смысле аскетической достаточности художественного текста. Эта мера дается всей жизнью, а отнюдь не временем, потраченным на огранку произведения. И чего больше тут — Wahrheit или Dichtung, — я не знаю. Но очень надеюсь, что того и другого — в меру._______________________
* Борис Слуцкий. Собрание сочинений в трех томах. Т. 2. — М.: «Художественная литература», 1991, с. 201.
** «Арион», 2000, № 3, с. 108.