Олеся Николаева
Опубликовано в журнале Знамя, номер 2, 2001
ФОРУМ
Олеся Николаева
Поэзия как энергия
«Русская поэзия в конце века. Неоархаисты и неоноваторы»
(«Знамя», 2001, № 1)
Бродский в своей Нобелевской речи утверждает, что поэзия — это явление языка. Вряд ли кто-нибудь станет с этим спорить: поэзия не существует вне слова, так же как и не бывает «поэта в душе» («Знаете, он пишет плохие стихи, но он поэт в душе!»). Да, действительно, явление языка, но не только. Поэзия — это прежде всего форма энергии.
Ибо язык гениального стихотворения может быть беден и банален. Вспомним Блока, творящего «из ничего»: из движения воздуха, из порыва ветра. Эти скудные его рифмы: бесконечные кровь — любовь, розы — морозы, очи — ночи, ушла — нашла…
Прекрасное стихотворение может быть и вовсе косноязычным. Чего стоит вот это: «Всем корпусом на тучу ложится тень крыла» из знаменитого пастернаковского «Летчика». Или — весь молодой Лимонов, пронзительный, трагичный поэт.
Да и мысль в гениальном стихотворении может быть НИКАКОЙ. Что за мысль такая вот в этом, фетовском: «Я болен, Офелия, милый мой друг…»? Воистину «Есть речи — значение темно иль ничтожно»…
Нет, тут не только язык. Тут почти, как некая особа у Достоевского подметила, сугубый лад, склад: «Ужасно я всякий стих люблю, если складно». А Смердяков ей на это вполне резонно отвечает: «Стихи вздор-с… Это чтобы стих-с, то это существенный вздор-с. Рассудите сами: кто ж на свете в рифму говорит? И если бы мы стали все в рифму говорить, хотя бы даже по приказанию начальства, то много ли мы насказали-с?».
Итак, стихи — «вздор-с», речи «темны и ничтожны», и тень крыла ложится на тучу всем корпусом… И все это вполне даже может быть в поэзии. Но вот каким не может быть прекрасное стихотворение — это энергийно пустым. Потому что вдохновение — это энергия.
Многие называют ее, эту энергию, «звук»: в стихах есть «звук». Но это — энергия.
Многие называют ее «музыкой»: музыка стиха. Но это — энергия.
Многие называют ее «Музой». Но это — энергия.
А кто-то говорит: теснота стихового ряда. Но это — энергия.
А я утверждаю: интонация. Но и это — энергия. Пришла — ушла, и нет ее. И тогда сколько ни накачивай себя, сколько ни накручивай, как ни кипяти рыхлые вялые чувства, вылезает из-под пера мертвечина. Как ни бейся над ней, как ни пробуй «вдохнуть жизнь», — дохлятина, дело твое дрянь. Лучше уж просто ночью ждать ее прихода. И чтобы жизнь «повисела на волоске».
Слово в поэзии возникает как ИМЯНАРЕЧЕНИЕ всякой сущности и всякой вещи. Обретшие имя, они являются из небытия, откликаясь на зов поэта, и удостоверяют себя как новую, преображенную, доселе не бывшую реальность. Они взрывают царство обыденности с его привычными причинно-следственными связями, с его детерминизмом, из которого, казалось, нет исхода и в котором, казалось, невозможно чудо. Но они приходят со своей свободой, и упраздняют всякую невозможность, и устанавливают в мире свои связи: «Здесь пишет страх, здесь пишет сдвиг свинцовой палочкой молочной…».Тем, что поэзия имеет дело с энергиями, с их художественным «распределением» внутри стихотворения, она обретает родство с православным «внутренним деланием», восстанавливающим нарушенный «энергийный образ» человека. И творческое вдохновение, и божественная благодать — те энергии, которые могут быть восприняты художником и подвижником. Источник у них — один, и цель у них тоже одна — преображение.
В православной антропологии есть понятие человека именно как «энергийного образа». Грехопадение нарушило и исказило этот образ: страсти, грехи, фобии, idйe fixe, все эти «застревания» и «вытеснения», все это могучее «подавление», неуправляемое libido, неприкаянный Эрос. Человек бурлит, булькает сам в себе, как бульон под крышкой: только пена переливается через край. Или так: носится, как утлый челн по безумным волнам: ни паруса у него, ни весел. Любой ветер оказывается ему — поперек. И вот он обязательно должен натянуть и направить парус. Уловить дуновение и слиться с ним. Восстановить утраченный «энергийный образ».
Искупленный человек может сам — аскезой и молитвой — этими «энергийными действиями» — приготовить себя к тому, чтобы воспринять энергии Бога и соединиться с Ним в Его энергиях. Тогда это будет новый, «обоженный» человек, святой.
В Восточной (Православной) Церкви был принят догмат о «нетварности благодати». Преображающая благодать — это драгоценная несотворенная, внутренне присущая Богу энергия. Ее нельзя воспроизвести своими усилиями, нельзя взрастить в себе, нельзя ухватить насильно и удержать. Она приходит, когда ей угодно, и уходит, когда пожелает. Свободно и произвольно, без всякой необходимости и закономерности. Как вдохновение. Кто захочет — примет его. Кто отвергнет, того покинет.
Западная (католическая) традиция иная. Человек может соединиться с Богом в Его Сущности: ведь разум считается здесь «божественным», а природа — «оправданной», в силу «сверхдолжных заслуг» Иисуса Христа. Благодать дается по мере увеличения собственных, человеческих заслуг. Больше заслуг — больше и благодати. Чем больше человеческих усилий — тем гарантированнее спасение. Оно «заслужено» и заработано. Кто же его теперь отберет?
И благодать — создана, накоплена, тварна. Ее можно удержать при себе добрыми делами, усилием веры и воли, на нее можно рассчитывать и полагаться. Она — своеобразный духовный «капитал». Отсюда — активная самодеятельность человека, который своими духовными трудами может закономерно и разумно, переходя от добродетели к добродетели и, тем самым, в себе «умножая святость», соединиться с Богом.
Таким образом, в западной ментальности — идея индивидуальной активности человека, идея прогресса. В восточной — идея преображения всей твари. В западной — идея стабильности и «юридической» обеспеченности спасения при условии выполнения определенного духовного «договора». В восточной — идея «синергии», «соработничества Христу», не дающая никаких гарантий, никакой «устойчивости»: «В чем застигну — в том и сужду», — свидетельствует Бог в одном из апокрифов Восточной Церкви. Застигнутому во грехе не вменяются предыдущие добродетели, праведник не уверен в своем спасении до самой смерти, подвижник знает, что сами по себе его подвиги и дела не могут его спасти, и в любую минуту он может пасть, как бы высоко ни взобрался.
Поэтому для западной традиции вполне закономерен вопрос Теодора В. Адорно: «Как может существовать поэзия после Холокоста?» Или — «Как может существовать христианство после Освенцима?».
Для восточной традиции такого вопроса не существует. Сатана был некогда Денницей — первейшим Архистратигом Божиим. Он пал и увлек за собой почти треть ангелов. Но и его Господь помиловал бы, если бы он покаялся. Или так. Иуда — был один из двенадцати учеников Христовых. Но он предал Учителя. Господь и его помиловал бы, если бы он покаялся. Даже сугубая приближенность к Богу — чин Архистратига, звание ученика — не смогла послужить панацеей от духовного падения, не смогла воспрепятствовать свободному произволению первого мятежника и величайшего предателя. Все дело — в их богодарованной свободе.
В западной традиции — идея «организации пространства»: в своем обмирщвленном пределе — дизайн, верлибр, этот образец без-энергийной вневременной самодостаточности. В восточной — «организация энергии»: интонированный стих, ритм, устремляющийся на борьбу с метром, самовластная своевольная синтагма, не терпящая возражений: драматизм, движение, ветер, вихрь… Наконец, декламация, напоминающая пение, молитвословие, магию, Бог весть что… «Мы только с голоса поймем, что там царапалось, боролось».