Опубликовано в журнале Знамя, номер 12, 2001
Жизнь музыки
Юрий Петкевич. Беспокойство. Дружба народов, 2001, № 7. Олег Павлов. Музыка жизни. Октябрь, 2001, № 7.
Две эти публикации вышли в свет одновременно. Новая повесть Юрия Петкевича — в одной из самых интересных за последнее время книжек “ДН”. Статья Олега Павлова о Юрии Петкевиче, напротив, украсила один из самых неудачных выпусков “Октября”. Украсила не потому, что замечательная. Просто в номере, раздавленном двумя бесцветными прозаическими глыбами, окрашенные авторской индивидуальностью страницы нечаянно останавливают на себе читательское внимание.
Почерк сразу различим: о чем бы ни писал Олег Павлов, интонация у него нисходящая. Стоны и вздохи перемежаются риторическими вопросами и исчерпывающими ответами на них.
“Вердикт дежурного критика был удивителен по сути, но обычен для тех лет: молодой автор подражает прозе Андрея Платонова.
Когда писали подобное, подразумевалось: не годен быть писателем в наше мирное время. Писали это знатоки платоновской прозы? Да нет, конечно, потому что человеку, знающему и любящему прозу Платонова хоть как-то глубоко, духовное ее продолжение никогда не покажется концом”.
Там, где риторика исчерпывает выразительные запасы, вступает поэтика. “Петкевич, без сомнения, испытал влияние Платонова, но скрипичная музыка его прозы диссонирует с духовной мукой Платонова, звучащей, как органные клавиры”.
Сделав над собой усилие, чтобы удержаться от раздражительной реакции на этакое голошение, стоит признать справедливой претензию Олега Павлова по поводу обделенности Юрия Петкевича вниманием критики. Критику, однако, здесь легко оправдать: подражание Платонову — один из самых трудноискоренимых недугов для молодого прозаика, как для молодого поэта — подражание Бродскому. Два этих классика вбирают молодых в орбиту своего притяжения столь безоговорочно, что, действительно, надо отдать должное, как это делает Павлов, мудрому редактору, разглядевшему за подражанием собственную доминанту и поверившему, что писатель окажется сильным, болезнь преодолеет и внесет свою лепту не только в дело духовного продолжения прозы Платонова.
Новую повесть Юрия Петкевича в подражательстве Платонову не обвинишь. Присутствие классиков, правда, ощутимо и здесь — но совсем других.
Повесть состоит из четырех озаглавленных глав; начиная со второй, главы делятся на подглавки, тоже озаглавленные. Вот как выглядит движение сюжета, если собрать заголовки, в которых оно сконцентрировано на японский манер, в аккорд: Глава первая: он. Глава вторая: в деревне и обратно. Юра на велосипеде. Урок Перчаткина. Обратно. Иван Иванович с Асей. Даша получает телеграмму. Белочка. Глава третья: дар исцеления. Филимон. Я. Опять Филимон. Свадьба Глафиры. Я, снова я, на свадьбе. Глава четвертая: еще одна шляпа. Ася. Болезнь Даши. Смысл жизни. Даша знакомится с офицером. Там, внутри глав и главок, — события душевной, а не внешней жизни. Так написан “Петербург” Андрея Белого.
Собственно, только из заголовков и можно понять, что в повести есть герои, что их несколько и они разные: мужчины, женщины, дети. Что у них есть имена, фамилии, прозвища. Что они делают что-то запланированное и осознанное, а не только обмениваются мимикой и жестами. Тонкая, то и дело рвется, донельзя переусложненная ткань этой прозы представляет собой поток бытия, расчлененный на замороженные мгновения, никак не связанные друг с другом в сознании героя, который, по-видимому, и испытывает беспокойство, чем-то напоминая фолкнеровского Бенджи.
“Сначала иду на кухню. Указкой цепляю за кольцо на проволоке, тяну штору. Дождь закончился. Со второго этажа вижу: две девочки качаются на качелях. Качели скрипят: сначала одни, потом другие. В руках у девочек распростертые кленовые по пять пальцев. Двор пересекает — наискосок по тропинке — старуха в телогрейке; как-то страшно медленно, едва заметно глазу она передвигается. Вокруг нее ворохи листьев. Одна девочка спрыгивает с качелей и подбегает по листьям к бабушке. Пустые качели еще раскачиваются. Другая девочка бросает кленовый букет на пустую скамеечку. Скамеечка взмывает вверх, и листья уносятся ветром.
Потом иду в комнату (…)”.
Нагромождение деталей, начетничество рассказчика, который фиксирует вниманием все, на чем останавливает взгляд, без всякого отбора. Хаос, в который он погружен, мерцает прекрасными мгновениями, но не может нравиться, как не может быть приятна атональная музыка. У такой музыки нет коммуникативной задачи.
В одном из эпизодов подглавки “Смысл жизни” прием изъятия логической связки между двумя микрособытиями максимально открыт. “На — съешь огурец”, — подает. “Не хочу огурца”. Как раз звонит телефон. Алик берет трубку. “Поговори с ней”, — подает. Я, не задумываясь, беру трубку. Наши руки соприкасаются. “Какая у тебя холодная рука!” — удивляюсь. “Огурец же из холодильника”, — удивляется он мне”.
Корпускулы этого мира могут быть произвольно рассыпаны по разным сознаниям. В коротенькой (полстранички) подглавке “Урок Перчаткина” первые три абзаца представляют трех героев: учительницу Машу, учителя Ивана Ивановича, ученика Гришку. Или Ваську.
“Только посмотрел на меня — я уже вышла из класса — не вышла, а выбежала. Иду по коридору. У стены кадки с пальмами. Зашла в учительскую — и в окне увидела: по школьному двору — девушка — некрасивая — но сердце мое екнуло.
Они сели. Подошел к столу, сам сел и выдвинул из стола ящик. Не думая. Э-ге!
Смотрю в окно, увидел удивительно некрасивую девицу. “Что там увидел? — спрашивает. — Встань”. Встаю, еще глядя в окно. Она выбивает песок из туфли. Песок — облачком. “Выйди к доске”. Выхожу и говорю: “Вышел, ну и что”. “Вижу, — говорит. — А где твой брат?”
В пределы одного четвертого абзаца заключены две точки видения: другого ученика, Васьки (или Гришки, они близнецы), и учителя — а речь идет от первого лица. Можно сказать, что точка видения скачет из одного сознания в другое.
“Поднимаюсь: “Я здесь, Иван Иванович”. — “Как две капли воды”, — удивляюсь, хотя чему тут удивляться — себе же не удивляюсь. (…)”.
Так — сплетением ручейков из параллельных потоков сознания — написан рассказ Хулио Кортасара “Синьорита Кора”.
Проза Юрия Петкевича, как атональная музыка, ведет жизнь беспорядочную и самодостаточную, поэтому оперативная критика смутилась, потупилась и оказалась столь немногословной. Даже интересно, почему Дмитрий Бавильский, одержимый идеей освободить модерн из-под культурного слоя постмодерна, не воспользовался случаем? К тому же эта вещь предоставила бы ему возможность еще раз вспомнить латиноамериканский магический реализм. Так, глядишь, и еще лет через десять чужую работу придется выполнять какому-нибудь сердобольному коллеге-прозаику.
Анна Кузнецова