Опубликовано в журнале Знамя, номер 12, 2001
Взгляд и Нечто
Виктор Коваль. Участок с Полифемом. Стихотворения. — С.-Пб.: Пушкинский фонд, 2000. — 64 с.
Появление книги Виктора Коваля — не просто радость, а радость достаточно большая, вполне осмысленная и абсолютно понятная тем, кто слышал в конце 80-х выступления авторов альманаха “Личное дело №”. Тогда песни на стихи Коваля исполнял Андрей Липский (автор музыки). Сейчас, когда слушаешь эти песни в записи, удивляет точность попадания, совпадения с какими-то внутренними, неотчетливыми представлениями.
Потому мой жребий плох,
Что я сливок не люблю,
Киселя не понимаю.
Сладких сливок не люблю,
Киселя не понимаю,
Потому что я калека,
Потому что я дурак.
Сам себе заклятый враг,
Я живу и погибаю,
Счастье горькое хулю.
Прекрасно царство некое из первой части песни, но что поделать со мной, разочарованным идиотом, который погибнет, а не разделит со всеми сладость кисельных берегов.
Вольность обращения с фольклором доходила до той степени, когда текст ХХ века сам становился апокрифом, легендой, сказкой — как угодно. Хотя вспоминается часто фольклор не народный, а, скорее, авторский — гоголевский прежде всего. Отсюда, как кажется, сочетание веселого и ужасного; высокого и низкого “штиля”, отсюда же и вопрос ребром из песни про хека серебристого: “Крикнул я на Господа: / “Где же ты, действительно?” (действительно — где?).
Чувствуется почти завороженность автора смыслом жизни, что для “абсурдиста” на первый взгляд странновато. Какой смысл в хармсовском: “Нас всех тошнит”, или “Вот такие большие огурцы продаются у нас в магазинах”, или в строчке (уже Коваль): “Вот бронтозавры, заврят бронто, бронто, / Вот саламандры, мандрят сало, сало”? “Ерунда, чушь!” — завопит “проницательный читатель”. И, безусловно, будет прав. Какой-нибудь допотопный литературовед окрестит хлестким словом “абсурд” (“игра слов”, “обнажение приема”). В общем, поспорят, пошумят и разойдутся. А весь этот “абсурд” только весело подмигнет (или горделиво усмехнется?) и будет дожидаться своего, такого же, способного раз и навсегда удивиться читателя. Однако оставим в покое параллели и аллюзии и обратимся к книге Виктора Коваля.
Текстов песен там нет, нет и “Моей народной мудрости” (особый, характерный для Коваля жанр, почти ставшие крылатыми его примеры: “Але! Милостыню попросите, пожалуйста” или “Уходя на тот свет, не забудьте выключить этот”). Зато есть стихи разных (в основном последних) лет и поэма “Поликарпов”.
Стихи — с нормальным ритмом и классически зарифмованы, каждая строчка с большой буквы — не подкопаешься, не придерешься — никакого “авангарда”. Однако чем дальше читаешь, тем лучше понимаешь, что ничего такого раньше не видел, и даже знакомство с прежним творчеством автора почти никаких указаний не дает, вех и стрелок не оставляет. Стихи упорно сопротивляются сколь угодно расширенному толкованию. Впрочем, они — не “нечто среднее”, не “взгляд и нечто”… Хотя именно выражение “взгляд и нечто” вполне в духе Коваля.
В самом деле, в стихах всегда виден совершенно определенный взгляд. Например, смотрит человек телевизор и описывает все, что видит. То есть буквально: что вижу, то и пою. Переключение программ мотивирует перескакивание с одной темы на другую. Однако как объяснить дальнейший поворот: “Что делать? — не терзать себя вопросом” и “А звезды что? В натуре не мигают. / А шепчут что — доподлинно известно”? И название “телеящика” “Горизонт” получает дополнительный смысл. Открываются некие горизонты, за бытом, “заботами об участке о своем покатом” проступают заботы иного рода. То есть появляется Нечто. И стоит, пожалуй, переписать грибоедовскую цитату, заменив строчные буквы на прописные. Стихи Коваля — это Взгляд и Нечто, что я и возьму за точку отсчета.
Взгляд подразумевает автора, наблюдателя, того, кто смотрит — в общем, личность. В то время как Нечто никакой личности в себе не скрывает, оно нерационально (с точки зрения человека) и живет по собственным законам, о которых мы можем только догадываться. Получаются, если обобщить, “Личные песни / Об общей бездне” — цитата из Коваля, давшая название одному из разделов книги. Песни — бездне — почти идентичность звукового облика указывает на совпадение “чисто конкретного” и того, что над (или вне?).
Стихи Коваля обнаруживают редкостную структурность, выверенность ходов. Кажется, нет такого сюжетного и словесного поворота, про который бы Коваль не знал. Река разбегается на ручейки, которые текут отдельно, но каждый помнит про свой исток. Однако за структурностью логических связей проступает некая аморфность ощущений (страха? восторга?), что, кстати, на мой взгляд, тоже фольклорная черта. Ведь отточенность формы сказки дала возможность В. Проппу выявить ее морфологию. Но нечего и говорить, что ребенок отличит конька-горбунка от серого волка, в исследовании названных одним термином — “волшебный помощник”. То есть я хочу сказать, что строгий склад частушки не исключает волнообразного содержания, напоминающего воздушный шарик в руке: разожмешь руку — и шарик улетит. Итак, получается, что Коваль не играет с фольклором, а является его источником. И вполне естественно название жанра “Моя народная мудрость”. (Обратим внимание опять на сочетание личного и безличного.) Становятся немного понятнее некоторые неожиданные финалы — как, например, в стихотворении “Риторика”. Там “с короткой стрижкой полненькая завуч” путает отца своей ученицы с самой ученицей, устраивает ему (отцу) выволочку — в общем, история как история. Но вот конец (“Зачем безличный воздух виноватит?”) отдает нездешностью. Ругань получается насилием не над человеком (существом достаточно зависимым), а над “безличным воздухом” (субстанцией, никому не подчиненной). Свобода автору “взаправду дорога”.
Вот лярва-то! Вот подлая система,
бездушная…
Да все они, системы, таковы,
кровь, пьют, энергию сосут,
у каждой свой задор и свой позор,<
а мне от них выходит неуют.
Приди, великий, сильный, смелый,
и все системы переделай!
Получился несколько неожиданный переход от филологических рассуждений к прямой антисоветчине. Но “прямая антисоветчина” была такой, когда строй существовал, и сейчас мечта о переделке системы звучит совсем иначе. “Все системы” — это ведь и про структурализм и постструктурализм, про модернизм и постмодернизм, это про “прокрустово ложе” теории вообще, о чем писал еще Аполлон Григорьев.
Если и дальше продолжать в политических терминах, то у Коваля — настоящая афинская демократия и в смысле языка, и в смысле построения. Каждый голос — и из ментовой, и в горах Тянь-Шаня (“Эти йетти”) — отдельный и важный. “По-гречески обозначает “поли” — “много” (“Поликарпов”). И двоящаяся структура стихотворения “Эти йетти” превращается в полилог “Поликарпова”.
В поэме звучат разные голоса — иногда буквально, когда по телефону автор слышит “случайный голос поперек беседы”. Разветвленность голосов соответствует “многоликости” главного героя. В одном из выпусков “Русского журнала” в Интернете Георгий Сван писал о том, что Виктор Коваль совершил художественное открытие — изобрел нового героя, который одновременно существует и нет, находится везде и нигде, который настолько потенциально возможен в любой ситуации, что может заместить самого автора. Автокомментарий к поэме выглядит следующим образом (источник — устное выступление):
День добрый! Я звоню Степану! —
В подземке у гранитной стенки.
Если на Курской, то Поликарпяну.
Если на Киевской — Поликарпенке.
Имеется еще один персонаж в “Поликарпове”, который упоминается два раза и в конце появляется как “deus ex machina”, — поэт и критик Михаил Айзенберг. (Реальность художественная и действительная сплетаются в поэме, примерно как в “Евгении Онегине”.) Айзенберг в статье “Вдогонку Ковалю” из книги “Взгляд на свободного художника” (М., 1997) называет его “представителем какой-то другой природы, занесенным сюда случайным ветром”. Тексты Коваля действительно немного не отсюда.
Однако в “Личном деле 2” есть эссе Коваля о его путешествии за границу. Там он пишет про встречу в метро с человеком, назвавшим его клоуном. Растерянный поэт выходит на перрон и видит какой-то праздник, где все с носами на резиночках. “Опять клоун, — думает автор, — все с носом, а я — без”. Но ведь, на самом деле, клоунами были окружающие, а Коваль-то как раз — обычным человеком. И, может, мы все не такие, а он-то как раз такой?
Что с того, что в “Пейзаже с Полифемом” нет Полифема? Если нет, то откуда взять? А пейзаж все-таки с ним.
Елена Гродская