Опубликовано в журнале Знамя, номер 12, 2001
Илья Николаевич Кочергин родился в 1970 году в Москве. Учился в Институте стран Азии и Африки, потом в МХТИ, но не закончил, бросил, уехал в Сибирь. Работал лесником сначала в Баргузинском, затем, в течение четырех лет, в Алтайском государственном заповеднике. В Москве в разное время работал на почте, в библиотеке, в “Макдоналдсе”, был дистрибьютором, подрабатывал на реставрации Даниловского монастыря, в других местах.
Учится на третьем курсе заочного отделения Литературного института. Первая публикация — рассказ “Алтынай” в “Новом мире” в 2000 году.
В “Знамени” печатается впервые.»
Рекламные дни
Мой первый олень. Он рванулся от меня сквозь густые заросли желтой акации вверх по склону. Выключил все мои мысли и оставил только способность слышать и видеть, двигаться. Сначала я только слушал, сдернув со спины ружье.
Тяжелое тело убегающего зверя ломает ветки кустов, будит охотника. Я ощущал ногами удары копыт о землю. Мои ноздри не могли распознать запах добычи и страха убегающего оленя, но все же что-то резкое щекотало глотку.
Он остановился неподалеку, и я глядел сквозь заросли, чтобы увидеть его и выстрелить, как только увижу. Сквозь листья мне в глаза светило солнце, и разглядеть оленя было очень трудно. Почему-то я слушал, открыв рот, наверное, это помогало лучше различать звуки, а может быть, заглушало стук крови в ушах.
Потом я сделал несколько шагов, чтобы выйти из этих кустов желтой акации, и увидел, как качаются вверх и вниз золотые от солнца рога марала. Я щурился, потому что свет вспыхивал на каждой ветке и на молодых, нежных рогах, еще покрытых бархатом мягкого волоса. Марал повернул голову и мордой чесал себе бок, и его рога ходили вверх и вниз. Его силуэт был размыт в солнечном свете, а матовые рога сияли.
Я выстрелил, а потом, когда он сделал большой прыжок, успел выстрелить еще раз. И мой олень опять исчез в пятнах света, в кустах, в зеленой траве, в треске ломающихся веток и в мягких ударах копыт о землю.
Я поднялся до того места, где он стоял и где земля была взрыта от мгновенного прыжка. Табак просыпался все время мимо бумаги, и язык был слишком сухим, чтобы я мог склеить самокрутку. Я ждал на этом месте, наверное, полчаса и немного успокоился, а потом стал искать его следы дальше.
На крутом склоне, по которому он пробежал, вывернутая земля и трава были хорошо заметны, и я шел по следам легко, хотя делал это первый раз в жизни. Затем склон стал не таким крутым, и следы ушли в густой кедрач. Следы пропали на толстой подстилке из кедровой хвои, они не отличались уже от прочих вмятин, от неясных отпечатков, оставленных другими животными.
Этот склон, вся долина этой реки были очень богатыми охотничьими угодьями. И в этот день я отдыхал на примятой животными траве, встречал много маральих следов и медвежьих, проходил перекопанные кабанами поляны. Весь склон был исчерчен звериными тропами. Я наконец нашел моего марала, выстрелил по нему, и он ушел, и его следы затерялись среди сотен других следов.
Я не помнил момент выстрела, не мог сказать, куда целил. Мои глаза смотрели на марала, на его рога, покачивающиеся в ярком солнце, но я вряд ли промахнулся. Даже второй выстрел, когда он уже прыгнул, закинув голову, чтобы рога не задевали о ветки, когда он уже бежал и кусты почти закрывали его тело, — все равно даже этот выстрел, я думал, должен быть точным. И теперь мне нужно было разыскать раненого марала и добить его.
Наверное, было часов пять вечера, может быть, шесть. Тень только-только начала двигаться от подножия моего — солнцепёчного склона к противоположному — северному. Еще вся долина передо мной была залита солнцем, и река играла отблесками на перекатах. У меня не было часов, я отдал их в поезде по дороге сюда. Не помню точно — кому. Не доехали часы досюда.
Мише я их, скорее всего, отдал. Одного из армян, с которыми я ехал в купе, звали Миша, а второго не помню, как звали. Второму как раз больше всего досталось, когда я устроил драку. Да и не драка это даже была, а так — стыд один.
Все из-за пьянки, конечно. Просто очень трудно было для меня уехать из города, страшно. Когда уходит жена, которой уже привык не стесняться, то само собой появляется неуверенность, страх. Уверенным можно быть только в том, что она уже рассказывает кому-то о тебе, вселяет уверенность в другого, открывая ему твои слабости. Так уж устроены наши комплименты, что приходится кого-то с кем-то сравнивать. Она уходила полгода, иногда возвращаясь и исчезая снова. И я в то время начал очень быстро пьянеть даже от небольшого количества спиртного.
Трудно уезжать, оставлять свою, пусть грязную, квартиру и даже костюм, в котором получал последние поглаживания от знакомых и незнакомых людей. Этот костюм под конец был уже немного прожжен сигаретами, но по привычке придавал некоторую уверенность. Перед самым отъездом я все-таки постирал брюки и почистил, как мог, пиджак, — привел их в порядок и оставил там, в городе. К ним прилагался еще красный галстук, это была моя дистрибьюторская одежда. Последний раз, когда мы с Донцовым брали водку у метро, нам не хватило всего пятидесяти рублей, и мы попросили девушку в киоске простить нам этот несчастный полтинник. Мы были в костюмах и галстуках.
Интересные — в “фордах” ездят, а полтинника не хватает. Закусить-то хоть есть чем?
Тот вечер мы провели в приподнятом настроении. Мы ездим на “фордах”. О продавщице было приятно думать. По виду — крученая, глаз наметан должен быть, а ошиблась. Значит, и правда — похожи.
С костюмов перешло, наверное, что-то от этой сучьей работы и на наши рожи. Когда каждый день людям внушаешь, что они — говно, то они начинают тебе верить, даже доверять. Они любят, когда их держат за таких.
Здравствуйте, добрый день! Можно на минуточку вас отвлечь? Мы из Австралийской оптовой компании, которая сегодня проводит рекламный день. И сегодня мы представляем вот такие вот замечательные, держите… Вы знаете, что в этой коробочке? А как вы думаете? …это в магазине по триста пятьдесят тысяч, а у нас сегодня всего по тридцать…
Это неплохо, но это начало. Это работает, но нет куража. Лучше, пустив по полу паровозик на батарейках, который включает огоньки, противно гудит и шипит, идти среди усталых людей по залу ожидания, размахивать яркой коробкой от паровоза и орать: Больше одного в руки не даем, я сказал, не даем.
Но лучше всего, держа такой паровоз, или набор ручек, или ролик для чистки одежды, или включив на полную громкость китайский детский синтезатор, пройти через весь универмаг в хорошем костюме, с выбритой рожей, с запахом туалетной воды, лучше всего подойти к какой-нибудь забитой тетке с сумками и крикнуть ей в лицо: В очередь, не ясно? В очередь!
И тогда вокруг тебя сразу образуется маленькая толпа, где не выпускают из рук авоськи, толкая друг друга, и белеют глазами: Я перед вами стояла.
Это — кураж, это — полет, это — товар уходит в минуты. Они все просят тебя только об одном лишнем ролике для чистки одежды или наборе плохих ручек. Они все как будто маленького роста. Это приятно. Это дает силы в этот день добраться до вечера, а вечером до “Шмеля”, до соточки с двумя сосисками. Это дает азарт, достаточный для того, чтобы пойти в мусарню и впарить там каждому по какому-нибудь идиотскому фонарику, который им сто лет не нужен. Они даже тебя пригласят прийти еще раз с чем-нибудь новеньким, и руку тебе все пожмут на прощанье.
Да, это иногда забавно — прийти к ментам и сделать так, чтобы они покупали у тебя ненужные вещи, рылись в своих кошельках, бегали к товарищам занимать деньги, просили еще чуть-чуть подождать. Но за это приходится пожимать их руки.
Ты, сука, гондон, ты будешь говорить, где ты это взял? Где он взял наркоту, которую наверняка ему только что сунули в карман? Удар ногой по пояснице. Не падай. Сядь. Извините, — работа. Говорить вот не хочет. А можно, если я две штуки куплю у вас? — Можно только сегодня, в рекламный день, и только для работников милиции. — Тогда я два куплю. И это… еще у наших ребят внизу спрошу, может, им надо. Сейчас, подождите момент, я быстро. И еще раз, проходя, носком ботинка в бок: Сядь ровно, я сказал. И смотри не обоссысь — все отделение мыть будешь.
Костюм, в руках коробки с товаром, в кармане щетка для обуви, чтобы туфли блестели. Улыбка. В магазине — сначала к первой поднявшей глаза продавщице: Привет!!! Как сегодня? Ничего? Очередь ждет. Они будут молча стоять и слушать мою сладко-нагловатую, глаза в глаза речь, мой разговор с продавщицей, ее кокетливые ответы. Потом к заведующей, которая проходила уже все на свете по тысяче раз, но ей под пятьдесят лет и под шесть пудов — она тает от того, как я гляжу ей в глаза — снизу вверх, присев на корточки. Она покачивает головой: Ох наглец же, — и вытаскивает стотысячную — заслужил.
Когда говоришь, то чуть киваешь в такт своим словам, многие тоже начинают кивать тебе, говорят — нет, а сами кивают и путаются. Конечно, заведующая не будет кивать, она мне просто дарит деньги в обмен на товар и мой взгляд. А менты — за то, что пожал им руку.
С утра в конторе, вернее в офисе, — сорок молодых мужиков. Выглаженные рубахи, расчески, огромные сумки, полторы тысячи рукопожатий. Васю Ламбаду повысили — он стал инструктором. Ламбаду, который до этого пахал на молокозаводе инженером и с ним расплачивались молоком. Васю Ламбаду, которого любая сволочь считала за говно. А теперь он в красивом костюме всем успешно доказывает, что они сами — говно, и поэтому приносит жене каждый день нормальные деньги. Может, и не очень большие, но все-таки не молоко. Правильно, так и надо. Теперь он будет учить этому новеньких. Растет Вася, молодец!
Холостые и обремененные семьей, активные, сокращенные или не нашедшие работу, здоровые молодые парни по взмаху руки своего дирижера каждое утро изо всех сил кричат. Это не ура, не банзай, не юххе, это просто А-а-а в сорок глоток, но этот общий ежедневный крик объединяет их в коллектив, в парней из этого офиса, в Австралийскую оптовую компанию, которая на самом деле называется “Русский успех” и не имеет к Австралии никакого отношения. Объединяет, потому что они в этот день не должны принадлежать к тому большинству, которое населяет город. Они не говно.
Всё, все в поле! (в смысле на улицы города).
Дорожные рабочие в желтых жилетах, секретарши с ногтями, ниишники, молодые усталые бизнесмены, продавщицы, перекачанные пиджаки с расплющенными носами, рты с трудом вникающих колхозников — и вдруг неожиданно, очень редко, слишком редко, не чаще раза в неделю — беззлобно и почти не глядя скажут: Иди на хер. Даже обиды не возникает, просто как бы выпадаешь из созданной тобой реальности, чувствуешь усталые ноги, и пропадает почти что непритворная улыбка.
Обиды никогда не было, удивление было, даже интерес — как это так? Зуб у него, что ли, болит, жена ушла или это попался какой-то удивительный человек, живущий не по законам своего общества? Антисоциальный тип, выходящий за рамки, опасный, я бы даже сказал, для общества. И после такого хотелось домой, спать, уехать куда-нибудь.
Входную дверь в свою квартиру я не запираю на ночь. Это началось после того, как ушла жена. Красть нечего, кроме костюма и пустых бутылок, но ночью может прийти Аська. Может ускользнуть из дома и ткнуться в соседнюю (мою) квартиру. Ускользнуть условно, поскольку ее свекр и свекровь бдительны в силу преклонного возраста. Они все равно будят спящего Витьку, и он уже решает — прийти и увести за руку свою жену или спать дальше, потому что трудно делать какое-либо усилие в нашем спальном, усталом районе в середине ночи. Мы с ним ровесники, и мне тоже трудно делать усилие, но я разлепляю глаза от ее шепота и прикосновений. Аська перекрашивает волосы несколько раз в неделю. Она ходит дома на шпильках и никогда не жалуется на жизнь. Она, Аська, может прийти в своей обычной одежде, а может и в белом платье, сшитом накануне, — целыми днями сидит дома. Зачем она так старалась над этим платьем? Она безжалостно мнет его и пачкает в моей грязной квартире. Это платье навевает тоску.
Она сказала, что сегодня не получится, и я запер дверь. И в три ночи пошел ее открывать. Стоит под лампочкой в ночной рубашке и трясется.
Витька запер дверь нашей комнаты, входную тоже запер, ключи положил в карман рубахи и уснул в ней, лежа на животе. Я сбежала через окно. (У нас первый этаж.) Он и одежду мою спрятал. Она редко говорит таким голосом, обычно делает голос нарочито грубоватым и лихо курит. Она еще и подшучивает всегда надо мной, над Витькой и даже над собой. Сегодня я не могла там оставаться, что-то тяжело очень стало. Я уеду, наверное, обратно, больше не могу в Москве, — и вдруг взглядывает на меня и смеется — я стою в нерасстегнутом спальном мешке и качаюсь. — Как же ты до двери дошел? — Я припрыгал.
Она опять курит, говорит своим обычным голосом и подшучивает. Нашла к кому сбегать через окошко. Мы с ней лежим рядом, стряхиваем пепел в бутылку и разговариваем — сегодня я буду для нее хотя бы подружкой, с которой можно поболтать, на большее не способен. Через два часа проснулся Витя и звонит в дверь. Нет, видно, будет звонить до упора, значит, разозлился. Открываю, он берет Аську за руку и ведет домой.
У выхода Ася вырывается, и мы втроем стоим на пороге и смотрим друг на друга. Витька ловит ее руку медленными движениями и промахивается, а я жду, когда можно будет закрыть дверь. Аська глядит то на меня, то на него, а потом начинает плакать. Первый раз вижу ее в слезах. Потом Витька наконец ее уводит.
У меня на письменном столе под разбитым стеклом лежит отцовская фотография, которую я положил туда еще в школе, — четверо веселых молодых мужиков с ружьями, без рубах, держат за ноги небольшого убитого оленя. Среди них и отец. Яркое солнце, сильные руки держат оленя за ноги, высокие сапоги завернуты и улыбки. Такие фото можно оставлять сыновьям, такие фото могут сделать их судьбу.
Я уехал. Стал инструктором и неожиданно все бросил. Купил билеты и — в поезд. Выехал в дождь, — говорят, путь легкий будет. До Тюмени, правда, ехать было трудновато, но я держался, не покупал даже пива. В Тюмени сели сменившиеся с вахты буровики, и я получил в руки прямо на мою верхнюю боковую полкружки водки. Спросили только, как зовут. Буду ли пить, не спрашивали, дали кружку ласковым, товарищеским движением.
Они сели за стол, сняли шапки, выпили. Поговорили про тех, кто их ждет дома, и вскоре сошли. А я уже не мог остановиться. Я тысячу лет не ездил в поезде, не выезжал из города, поэтому мне было весело и страшно. Я покупал водку, пил сам и угощал других. Двое армян на нижних полках, на верхней — таджик. Я подношу им пластмассовые стаканчики тем же самым ласковым движением руки, говорю, что мы все братья. Мне становится спокойнее, не так уже страшно. Они улыбаются и пьют, закуску берут на себя. Я выпиваю и болтаю с мужиками, вместо того чтобы лежать на трясучей полке и перебирать в памяти последние месяцы московской жизни.
Иногда я выхожу в тамбур покурить. Для этого надо пройти почти весь наш плацкартный вагон. Прохожу куриный запах, плачущего младенца, старичков, отвожу лицо от торчащих с верхней полки ног. В следующем купе на боковушке должна спать девушка, нет, она уже не спит, а курит в тамбуре.
Восемь шагов заключения правильной сделки. Первый — улыбка, взгляд в глаза и приветствие.
Мы идем с ней из вагона-ресторана. Я несу шампанское и коробку конфет. В рабочем тамбуре чужого вагона я обнимаю девушку и плюю на оставшиеся два шага из восьми. Но она хочет, чтобы ее еще самую малость поуговаривали, она почти что нехотя ломается, отклоняя лицо и прижимаясь телом. Вручил ей вино с конфетами и ушел к своим. Пусть стоит и злится.
К вечеру мне кажется, что я их давно уже знаю, — люди, они все одинаковые, будь они армяне, или таджики, или русские. Они все из одного теста, в Москве я продавал свой товар и англичанам, и грузинам, и каким-то индусам. Брали все одинаково, только надо уметь их заставить, надо им закомпостировать мозги, сказать то, что они хотят слышать. Все из одного теста сделаны, все повторяются, как столбы на дороге. Я сильно пьян.
Я вот, например, знаю прекрасно вот этого таджика с верхней полки, армянина Мишу, которому я в приступе дружбы подарил часы, его друга, который сидит рядом со мной. Я с ними знаком уже тысячу лет. С этим вторым армянином я даже еду вместе уже который раз. Каждый раз, как еду в Новосибирск, — он тут как тут. Занимает у меня деньги и не отдает, занимает и не отдает. Хоть теперь у него обратно потребовать, что ли. Совесть-то должна же быть у людей. Я их водкой пою, а они даже не признаются, что брали в долг. Мне не жалко, и часы не жалко, но хоть пусть признается, что, мол, — да, брал я у тебя, каждый раз, как ехали в Новосибирск, то сразу брал в долг огромные суммы и не отдавал.
Нет, не признается в этом, гад. Все отрицает. Тогда придется принять меры, чтоб знали. Придется ему выкладывать должок. Правда, не помню уже, сколько он брал у меня. Помню только, что ужасно много. Заладил тоже — когда, сколько? Я еще и помнить должен за него. Отдавай, короче, и дело с концом. Сколько брал, столько и отдай. Считаю до трех, и пусть деньги на столе лежат. Не положишь, — буду бить.
Вот он смотрит на меня, как считаю до трех, и такая во мне злость поднимается от его взгляда. Я сам еле дождался, пока досчитаю, потом в рожу ударил. Этот Миша подниматься стал, но я готов был к тому и упредил. Потом встал так, чтоб им выйти нельзя было, и стал потихоньку учить их. Ботинки тяжелые, твердые — учить одно удовольствие. А они сидят, забились по углам, даже стыдно — я их пинаю, а они только: Братишка, за что? братишка, за что?
Я говорю: Что же вы за мужики? Не стыдно? Хоть бы ответили мне. Тут таджик вскочил, честь ему и хвала за это. Но я его с ходу с двух раз уложил. А потом мне сзади руки вывернули. Какие-то парни из других купе сзади подошли и выкрутили руки, держат на весу, как оленя какого-то. А сами шепчут: Мы тебя понимаем, эти чурки всем надоели, но в поезде нельзя — ссадят. Так что, братишка, спокойнее. Придурки, я бы их еще с большим удовольствием ботинками по рожам, если бы вырвался. Всех вообще бы прибил.
Я только перед Новосибом очухался. У проводниц на кровати лежал, они меня будили и чаю сразу дали горячего. И тоже туда же, — мол, мы тебя понимаем. Я тогда пошел к моим попутчикам извиняться, а они на меня и не смотрят.
Хорошо, что не ссадили, добрался я все-таки досюда. Из Новосибирска еще пять дней езды получилось. Эрик меня встретил, отходил веником в бане, погонял с рюкзаком по горам. И теперь мне спокойно и хорошо, я чувствую, что мой исход вполне удался. Надо только найти оленя и добить.
Долину реки уже накрыла тень и начала забираться вверх по северному склону, а я топтался на границе кедрача, там, где пропали следы. Крови не было видно. Дневной ветерок, гнавший нагретый воздух вверх по травянистым полянам, утих. Раненый марал, не слыша за собой погони, должен был уже давно лечь. И я волновался, потому что его надо было найти до наступления ночи.
Далеко внизу виднелась полянка с привязанными нашими лошадьми, избушка, где ждали меня Эрик с Женькой. А здесь, наверху, я был один, и никто не смотрел за мной, не давал мне советов. Где-то в кедраче лежал олень, с которым я связал себя двумя выстрелами.
Я не знал тех восьми или десяти шагов правильной охоты. И, отойдя немного назад и став на след марала, я побежал наугад, топая сапогами, зажмуривая глаза и увертываясь от сучьев. Неожиданно мне стало страшно.
Хватаясь за стволы деревьев, я разодрал себе ладонь. Два раза падал и, поднявшись, со сбившимся дыханием и болтающимися руками бежал дальше. Бежал подыхать.
Я с трудом остановился и увидел марала. Колени дрожали. Раскрыв рот, дышал и смотрел, как он чуть поворачивает голову, разглядывая меня. Он даже не делал попытки подняться, только держал голову на чуть выгнутой шее. Потом я отдышался, проверил, не забиты ли стволы лесным мусором после моих падений, опять вложил патроны, подошел поближе и два раза выстрелил.
Олень лежал передо мной, я нашел его и убил. Он был гораздо больше того, которого держали на фотографии мой отец со своими друзьями. Его и вдвоем было не поднять.
Я вернулся на поляну и увидел, как снизу поднимается Эрик, ведя в поводу коня. Он слышал четыре выстрела с большим перерывом и все понял. Надо было разделать зверя и перевезти мясо к избушке.
Ночью мы ели сердце, язык и печенку, зажаренную на огне. А потом мы выходили из тайги еще десять дней, и большая часть мяса испортилась.
По дороге домой
Три алтайки сидят на скамейке в Юркиной кухне и смотрят, как я пью чай. Это соседки, которые пришли поболтать с Чечек. А Чечек ставит на плиту сковородку с лапшой, прикрывает поддувало у печки и объясняет мне:
— Сашка уехал, к вам туда уехал уже неделю как. Рыбачить. Пацанов всех своих взял, Катьку взял, и они поехали. Он на своем “трумэне” поехал, наверное, оставил его у Иваныча в Ташту-Бажи, а дальше на лошадях.
— А Паспак на своем мотоцикле не сможет меня довезти?
— Паспак в городе. Паспак в город уехал. Сейчас вот подожди, — Юрка придет, может, он отвезет тебя. Пока ешь вот, чай пей. А то одиннадцать часов на автобусе — легко ли.
— Автобус — тяжело, — пожилая алтайка качает головой.
И я ем под сосредоточенными взглядами женщин.
Еще ни разу так не приезжал, чтобы Сашка был дома и чтобы машина при этом у него была на ходу. Всегда так — или он свой “трумэн” раскрутил до винтика и чинит, или куда-то уже его унесло, легкого человека.
Чечек что-то говорит своим соседкам по-алтайски, они смеются.
— Серега, в Актале тебе не скучно жить? Я говорю, — такой молодой, как без бабы может один жить? Сашка рассказывал, как ты там себе хлеб пекешь, а сам весь белый от муки. Так смешно! Везде, говорит, муку насыпал, по всей кухне, и сам белый. Я не могу представить, как ты хлеб пекешь. — Чечек весело смеется.
— Один — тяжело. Совсем тяжело. — Пожилая соседка опять качает головой, на которую намотано несколько платков.
— Надо тебя сватать. Вот за ее дочку и будем сватать, — Чечек кивает на соседку, потом смотрит в окно. — Вон Юрка приехал, даже трезвый.
Юрка всегда сумрачный. Они как раз подходят друг другу с Чечек — одна трещит без умолку, другой все время думает что-то про себя.
Он пожимает мне руку:
— Здорово, здорово, — садится, не раздеваясь, к столу и закидывает ногу на ногу. — Рассказывай, как там, в Москве.
Улыбается. Я рассказываю.
— Тебя, значит, везти надо, наверное? Сашки-то нет, он бы, конечно, довез.
Думает, курит.
— Давай деньги, я сейчас съезжу — заправлюсь и брата найду. А то один ехать обратно боюсь — вдруг машина сломается. Вечером поедем. Пятьдесят рублей давай, хватит.
У меня только сотка. Юрка заверяет меня, что вернет сдачу, и уезжает, а я остаюсь с женщинами.
Через час приходит еще какой-то сосед, тоже алтаец. Взглядывает на меня, кивает. Садится молча на то место, где Юрка сидел, и вытаскивает четвертинку. Чечек ставит на стол два стакана и опять уходит к своим подружкам.
— Сам с Москвы, да? — спрашивает сосед.
— Да, из Москвы. Из отпуска еду в Актал.
— Чучмецкий спирт знаешь? — разливает по стаканам.
— Нет, не знаю.
— Алтайский арачка знаешь?
— Арачку знаю.
— Как по-русски алтайский арачка называется? Чучмецкий спирт, да?
— Арачка — она арачка и есть. Что ты ко мне с этим спиртом пристал?
— Если бы ты сказал мне — чучмецкий спирт, я бы тебя сразу прибил.
— Поссориться, что ли, хочешь?
— Ссориться не хочу. Я тебя просто проверял: если скажешь — чучмецкий спирт, значит, ты нас, алтайцев, чурками считаешь, чучмеками. Понял?
Я выпил с хитрым соседом неполную четвертинку алтайской молочной водки, не дал ему взаймы десять рублей, а потом завалился на кровать и стал ждать Юрку. А сосед ушел.
Отсюда, из районного центра, до нашего кордона Актал семьдесят километров. Без груза можно добежать пешком за полтора дня, но у меня много груза — я еду из отпуска. Два тяжелых рюкзака, пять литров уксусной кислоты для выделки шкур, саженцы яблонь, два лимона в горшках (Колька, мой начальник, заказывал), да еще я маленький деревообрабатывающий станок себе купил. Он один килограммов десять—двенадцать весит. Так что только на машине нужно ехать. А в Ташту-Бажи просить у Иваныча коня, на коне еще двадцать километров.
А ждать Юрку можно недолго, а можно очень долго — несколько дней. А может случиться, что Юрка и вовсе не поедет. Может быть, поедет кто-то другой, и ему тогда тоже придется давать деньги на бензин. Это как карты лягут, как повезет. Городской человек, впервые попадая к нам, всегда утомляет окружающих странными вопросами: “Когда мы поедем?”, “Когда приедем?”, “Сколько осталось?” и прочими подобными. Что может ответить ему на это даже самый умный местный житель? Он ответит ему, что это зависит от того, как лягут карты или, иными словами, как повезет.
Здесь, вдали от городского шума, вдали от суеты, человек чутче вслушивается и вглядывается в окружающий мир. Человек может стоять, курить, болтать с мужиками, может даже зайти к кому-нибудь и посидеть — выпить немного. И вдруг что-то подсказывает ему, что пришло время, например, ехать в Ташту-Бажи. Тогда он едет на заправку, покупает бензин, если остались деньги, потом отыскивает своего брата, а потом едет с москвичом в Ташту-Бажи.
Ну а если ничто не подскажет ему, что пришло время ехать, то он не поедет. Или поедет, но не в Ташту-Бажи, а в Чибит, или в Паспарту, или в Балыктуюл.
Мы выехали вечером, в темноте. У Юрки был бортовой “УАЗ”, и мы покидали вещи в кузов, я с Юркой сел в кабину, а Юркин брат — тоже Юрка, и фамилии у них одинаковые, и даже с виду они похожи, — этот брат сел на мои вещи в кузове и поднял воротник куртки. Сумку с самыми хрупкими вещами, то есть с лимонами, саженцами и бутылками с уксусом, я поставил себе под ноги.
Юрка завел машину и сказал:
— Если бы на одном передке ехать, то я точно не поехал бы. Хорошо, мне Сашка весь автомобиль перебрал недавно. — От Юрки здорово несло водярой. Он подумал, выжал сцепление, взялся за рычаг переключения скоростей, потом добавил: — Я пятьдесят рублей тебе потом верну. Там, понимаешь, знакомый из заключения освободился, мы отмечали немного.
И мы поехали. Когда выехали из поселка, Юрка, который сидел в кузове, стал стучать по крыше, чтобы остановились. Мы остановились, в окно снаружи заглянула его физиономия:
— Министра-то где будем забирать?
— Вот министр сидит, — ткнул в меня пальцем Юрка и нажал на газ. Физиономия качнулась и скрылась.
— Я его по поселку искал, кое-как нашел. Сидит — и вокруг него четыре девки. И водка у них была. Я говорю — ехать надо в Ташту-Бажи, а он отказывается, ему и там хорошо. Я тогда сказал, что министра надо везти, тогда только он согласился. Его девки любят, они его балуют.
Когда съехали с трассы на восьмом километре, машина вдруг стала подкидывать задок, как брыкающаяся корова. Нас снесло с дороги, еще два раза подбросило, и мы остановились. Юрка держался за руль, а я за ручку впереди. Юрка выключил двигатель, немного подумал, а потом вылез. Я проверил, не разбились ли бутылки и горшки, не поломались ли саженцы, и тоже вылез на улицу.
Оказалось, что на кардане срезало болты, он отвалился спереди, уперся в землю, и поэтому машина “лягалась”. Бампером мы уперлись в печальную каменную бабу, которая, скрестив руки на животе, стояла здесь вкопанная уже бог знает сколько времени. От бампера она еще немного покосилась.
Я не знаю, о чем говорили между собой братья, я по-алтайски не понимаю, наверное, обсуждали происшедшее. Они сначала сидели на корточках около бабы, потом около машины, курили и думали. Потом младший Юрка — брат, который не хотел ехать, залез под машину и отвинтил кардан сзади. Его тоже забросили в кузов к моим вещам. Было страшно холодно, наверное, заморозок. Так-то заморозкам уже пора, сентябрь месяц все-таки. Как Юрка в кузове без шапки едет — я не знаю.
— Так это ты “министр”, — спросил меня этот самый Юркин брат. — А то я гляжу, вроде это не министр, а из поселка уже выезжаем. Я подумал, что министра забыли, и стал стучать. Да, если бы Юрка меня не обманул, то я ни за что не поехал бы.
Мы опять расселись по своим местам. Фары освещали край каменной бабы.
— Не получилось у нас, Серега, довезти тебя. Но ты сам видишь, на одном передке нам не доехать, там, помнишь, какой подъемчик после ручья? Опрокинемся, как нечего делать. Так что не обижайся. — Юрка обнял руль и положил на него голову, потом выключил фары, поставил машину на ручной тормоз и, снова устраиваясь на руле, сказал: — Я чуть вздремну пять минут, а потом домой поедем.
Минут пятнадцать стояла тишина. Я думал, на ком бы мне все-таки уехать до Ташту-Бажи. Потом прикинул и решил, что лучше всего пойти пешком, а вещи оставить у Юрки. Дойду до дома, а потом на коне съезжу за вещами и вернусь. Даже лучше двух коней взять.
По крыше снова стал стучать младший Юрка, но на этот раз, наверное, чтобы ехать. Юрка оторвал голову от руля, включил зажигание и сдал чуть назад, чтобы не опрокинуть каменную бабу. Потом вывернул на дорогу.
Юрка очень плохой водитель, Сашка все время на него ругается.
— Ты с ручного тормоза забыл снять, — сказал я.
Он притормозил, опустил ручку и поехал дальше.
— Да, Сашка меня опять материть будет, ему же машину чинить. Я ведь не умею.
Мы ехали вперед, по направлению к Ташту-Бажи. Вокруг в темноте лежали волнистые пастбища.
Около заброшенной пастушьей стоянки мы остановились. Тот Юрка, который сидел в кузове, зарядил винтовку, достал из-под брезента фару, подключил ее к автомобильному аккумулятору, тоже спрятанному под брезентом, и стал светить на пологий склон, оказавшийся с левой стороны дороги. Поехали.
Через некоторое время он стукнул по крыше, машина затормозила, и бухнул выстрел. Юрка из кузова пошарил лучом по склону, заглянул опять в окошко и сказал:
— Промахнулся, наверное.
Больше косули нам не встречались, а вскоре мы и вовсе въехали в лес. В этом месте пересекал дорогу тот самый ручеек, за которым был крутой и опасный подъем. Юрка газанул на спуске, пролетел ручей, и “УАЗик” начал натужно тащиться вверх. Кое-как вылезли.
А раз вылезли, то я, считай, уже в Ташту-Бажи. Дальше дорога более или менее простая. Там переночую у Иваныча, а с утра поеду до дома.
Юрка снова нажал на тормоз. Как-то он резко так всегда это делает, что лбом наклоняешься почти до самого стекла.
— Видишь, Серега, это место?
Фары высвечивают две колеи в желтой траве, и больше ничего не видно, по сторонам — хоть глаз выколи, такая темень. Зато даже из кабины видны сумасшедшие осенние звезды. В кузове тихо сидит Юрка, которого увезли от четырех девушек и от выпивки. Как он может ехать без шапки на таком ветру? Мне и в кабине холодновато.
— Вот на этом месте я встретил врага рода человеческого. — Опять сцепление, рычаг переключения скоростей и резко на газ.
— Ехали тогда с Барбосом на мотоцикле. Я вижу — человек лежит, в белой такой материи закутанный. На обочине лежит и рукой мне машет, чтобы я остановился. Я — раз, спокойно так проезжаю, не останавливаюсь. Барбос в коляске сидел, я ему говорю — видел, мол, мужика в простыне? Нет. Проезжаем сто метров, — мотоцикл глохнет. Барбос давай копошиться в нем, а я-то знаю, в чем дело. А он уже рядом стоит — огромный такой стал, до неба почти, и видом как козел. Громко говорю, мол, пойду пешком. Громко говорю со спецом, чтобы тот, кому надо, услышал. И, главное, твердо про себя решил, что пойду, но не дамся. И он пропал. Сели на мотоцикл и поехали.
Юрка рассказывает дальше:
— Знаешь, я же всю эту дрянь вижу. Никто не видит из мужиков, вот как Барбос на этом месте, где я показывал, а я вижу. Года три назад вешаться хотел от этого. В коровьей стайке уже веревку привязал к потолку. А потом зло такое взяло, думаю, задавить меня хотят. Не стал вешаться.
Ветки лиственниц скребут по крыше кабины, потом лес заканчивается, дорога огибает склон и выходит опять на открытый простор. Теперь недалеко уже до Иваныча.
— У тебя что в сумке? Запах какой-то идет.
Щупаю горлышки бутылок. Кислота разлилась. Пролилась прямо в один из горшков с Колькиными лимонами. Он их решил на окошке разводить, чтобы зимой в тайге чай с лимоном пить.
— И вот, слушай, что самое интересное. Раньше меня во сне все время душили. И пацана моего душили, — проснусь и вижу, у него на горле черное такое сидит. Так донимали, что, я говорю, вешаться хотел. А потом я Библию взял, начал читать и понял, что человек сильнее всех этих духов. Человеку помогает Христос.
Да, Юрке, с его умением ездить, кто-то точно помогает.
— Все равно, конечно, и сейчас их всех вижу, но теперь не боюсь — они живут, я тоже живу. Но меня они не трогают, потому что я сильнее. Я знаю, что Христос меня любит. И как-то спокойнее жить становится.
Я еду и думаю, что сегодня все получилось самым что ни на есть удачным образом — сошел с автобуса и тут же уехал до Ташту-Бажи. Завтра днем уже буду дома. А дня через два можно будет махнуть с Колькой в тайгу — за месяц отпуска успел соскучиться по лесу.
Юрка поворачивается ко мне и смотрит изучающе:
— Ты же в Актале в том доме сейчас живешь, где раньше Колька Двоеруков жил, да?
— Да.
— Колька тебе рассказывал, как оттуда сбежал, как его там душили?
— Рассказывал.
— Я у него вообще не мог ночевать, пока он жил в том доме, уходил ночевать в летнюю кухню. А ты там как спишь, спокойно?
— Еще ни разу ничего такого там не видел.
Юрка качает головой.
— Вообще-то правильно. Если одному жить, то только бабы и снятся. А как женишься, то и задумываться начинаешь.
Вот и доехали. Сначала в свете фар появились корова и Сашкин “трумэн”, потом тракторная телега, а затем и дом, где жил Иваныч. Около двери стояла белая собака и лаяла. Ее голос стал слышен, когда Юрка выключил мотор. Отпустил руль, посидел, задумавшись, и сказал: “Уф!”.
Я сгрузил свои вещи и отнес их под навес, захватив с собой в дом только бутылку коньяка. Иваныч проснулся и ставил на стол пиалки.
— Министра привезли тебе, Иваныч. Сейчас коньяк пить будем.
Мы выпили коньяк и пожевали холодной козлятины.
— Что в Москве не остался? — спрашивает меня Иваныч. — Я уже думал, не приедет наш москвич. Нашел, наверное, там себе богатую женщину и остался.
— Ему на Алтае больше нравится, — говорит Юрка. — Нравится тебе, Серега, у нас на Алтае?
— Нравится, — отвечаю я.
Рахат
Эрик с седлом под мышкой стоял на носу подходящей “Береники”, поджимал губы и смотрел в небо. При этом еще качал головой, и я понял, что он будет разговаривать со мной очень холодно.
Я принял трап, — он слез, вручил мне мешок с продуктами, и мы молча пошли вверх по дороге. Ружья и седло он нес сам — обижался. Эти ружья я забыл на “Беренике”, когда мы с Антоном забрасывали на метеостанцию все наше снаряжение. Мое, Эрика и Антона. Все вещи сгрузил, а ружья стояли для лучшей сохранности в рубке у капитана, а не на палубе, я их и позабыл. И Антон не напомнил. Хорошо, что капитан, вернувшись в поселок, зашел к Эрику, хорошо, что Эрик был дома. Теперь вот Эрик приехал, а мне еще ему одно неприятное известие надо было сообщить.
— Знаешь, тут еще такая неудача произошла. Антон попросил коня съездить в Паспалык.
Эрик смотрел перед собой, все время перехватывал седло с потником, и стремена позванивали о стволы ружей.
— Уронили коня?
— Ну, в общем, Антон не на брод почему-то поехал, а по мостику стал коня проводить, и тот сорвался. Порвал о железяку пах.
— А как ты дал ему коня, если это не твой конь?
— Поэтому и дал, — как я могу запрещать или разрешать ездить на казенном коне. Я же не начальник. Кто-то все равно туда должен был ехать, я или он. Я заседлал, все проверил.
— Он его привел назад?
— Привел.
Не доходя до Димкиного дома, где я остановился, мы бросили вещи на дороге и пошли смотреть коня. Рахат был привязан около ручья, где была хорошая трава, тень, ну и вода. Его задняя нога была вспорота с внутренней стороны от скакательного сустава до паха. Это его, кажется, не беспокоило, — он уверенно наступал на больную ногу, когда я его провел несколько раз туда и сюда. Эрик смотрел и качал головой.
Потом мы сели в тени и наблюдали за конем, как он переходил на привязи, выбирая траву. Он был даже доволен, по-моему, — если бы не рана, его бы не стали привязывать на такое хорошее место.
— Это Женьки Вахотина конь, на него записан. Женька с нас голову снимет. Как же ты все-таки разрешил Антону ехать, если он ни черта не соображает? Сам бы съездил.
— Он просился очень. Я же не начальник, как я могу запретить? Если бы ты здесь был, ты бы и запрещал.
— Ну а теперь наш поход накрывается. Других коней же нет.
— Батыр еще есть, Бардак, Монгуш.
— Бардак не патрульный. Нам никто его не даст.
Рыжий конь ходил по яркой траве, его шерсть отблескивала на солнце. Иногда он мордой отгонял от подмышек слепней. Посередине морды, от лба до носа, проходила белая полоска. На лбу, где у лошадей волосы закручиваются, белое пятно расширялось. Это был лучший патрульный конь — он хорошо ходил и по камням, и по болоту, его тело было длинное, грудная клетка огромная.
Антону было труднее, чем мне. Он был напрямую виновен, а я — косвенно. Правда, потеря ружей добавляла мне вины, но все-таки… Антон улыбался, пожимал плечами и в который раз повторял:
— Я же не знал, я привык по мостику ходить.
Мы по очереди мочились на разорванную ногу Рахата, смазывали рану дегтем. Жевали какую-то траву и привязывали. Повязка слезала.
Приехал Женька Вахотин, делал вид, что относится ко всему спокойно. Трепал коня по шее и успокаивал то ли его, то ли себя. Ветеринар из Бирючи никак не появлялся, и мы проводили дни в ожидании.
Потом, на третий или четвертый день, приехала эта алтаечка — ветеринар, осмотрела начавшую желтеть рану и сказала забить коня на мясо.
— Давайте не сегодня, — попросил Женька, и мы прождали еще один день.
Димка Топляков, у которого мы жили, на самом деле только рад был, что лишний день у него на метеостанции пробудут гости. К вечеру он опять притащил свежей полевой клубники, сварил молодой, очень мелкой картошки и устроился на своем чурбачке послушать народ, а иногда и слово вставить. Женька ушел в темноте еще раз перевязать Рахата на свежую траву, и Димка со своим смешным казацким превосходством стал рассказывать про него:
— Он его ласкает, и зря. Скотина, которую жалеют при убое, и умирает-то тяжелее. Еслив хозяин сам режет, то жалеет — она и бьется дольше. — Димка чуть щурил один глаз и, опершись локтями в колени, глядел на свои сапоги. Получался очень опытный вид. — Он, Женька, тот год корову собрался колоть — вывел ее на берег, вставил ей в ухо ТТ свой и выстрелил. Она оглохла, конечно, и мычит так. Он — второй раз. Я шел мимо, говорю: Женя, говорю, дай я тебе покажу, как делается. Вынимаю нож из сапога, так раз, — и все. Говорю, что, мол, мучить ее пистолетом?
— Вы коня испортили, вы и стреляйте его, — сказал Эрик нам с Антоном. — Я не буду.
Назавтра Эрик встал мрачный и стал чистить свой карабин. Мрачный оттого, что, дескать, навешивают на него работу, которая только ему и по силам, остальные все — нюни. А что ему стоило дать мне карабин? Если б дал, то пришлось бы мне стрелять. Просто мы все немного выделывались друг перед другом.
Попили чай, а потом пошли к берегу. Женька сунул мне повод Рахата.
— Значит, я ждать буду за мысом на лодке. Как застрелите, я подъеду разделывать.
Я повел коня за Эриком, который с карабином уже спускался по дороге к озеру, а за нами плелся Антон. Конь по-прежнему почти не хромал, но ветеринарша сказала, что пошло заражение. У маленького ручейка Рахат остановился и стал пить, а мы смотрели на его морду. Он всю дорогу останавливался схватить лишний раз траву, и я не мог дернуть его за повод. Тогда я сказал грубым голосом Антону: “Веди сам”, — и пошел впереди. А то все эти дни он как будто заискивал перед конем и перед нами.
Мы вышли на прибрежную гальку и пошли вдоль воды. Здесь коню было тяжелее идти, но все равно он шел красиво. Травы не было, поэтому он поднял голову и не отвлекался по дороге. Я поймал Эрикову собаку и, усевшись на камень, стал держать ее за шею, чтобы после выстрела она не стала рвать Рахата.
Они прошли мимо меня, и я глядел, как спокойно шагает конь. Я смотрел почти с удовольствием, как будто впервые увидел, как он идет. Никогда так не любовался лошадьми, я ведь даже почти не могу отличить плохую лошадь от хорошей. Я не специалист в этом, но Рахат, который шел туда, где его застрелят, был очень красив. Копыта стаканчиками, твердые, темные, идет, как девушка на носочках. Уходит. И ноги свои ставит четко так.
Озерная вода чуть плескалась в гальку, волн вроде не было, а так только вдруг немного всплескивало, и под копытами камешки скрипели и разъезжались. Антон понурый шел, Эрик уже ждал у большого выброшенного на берег дерева и курил.
Они привязали Рахата к бревну. Эрик чуть отвел его к воде, сам отошел. А Антон уже около меня оказался, сел поближе и туда же уставился. Собака крутилась в руках и, вывертывая морду, старалась облизать меня в щеки. Эрик загнал патрон в ствол, еще немного отошел. Потом прицелился тщательно и выстрелил.
Антон сразу отвернулся, а я смотрел, не отрываясь, и видел, как пуля выбила красную пыль из головы коня. Треск пробежал по всей воде, глухо взорвался еще раз на противоположных склонах и укатился куда-то. Сучка взлаяла и забилась у меня в руках, стараясь вырваться и принять участие в охоте.
Эрик сел на бревно, и мы все смотрели, как Рахат, отпрянув к воде, стоит и напрягает задние ноги, чтобы не упасть. Но все-таки оступился, завалился задком на бок и замер. Передние ноги еще упирались в землю, голова была поднята, и веревка туго натянута.
Что-то долго мы уже смотрели. Надо было или коню умирать, или Эрику выстрелить еще раз, а они как будто ждали друг друга. Потом конь уперся передними ногами и, подтянувшись на поводе, встал, чуть потряхивая головой. Эрик выстрелил еще раз и опять ждал, пока конь уронит голову в воду.
Из-за мыса вырулил Женька, увидел поднятую голову Рахата и развернулся обратно. Мотор умолк.
Почему я никогда не видел, какая красивая шея, рыжая лебединая, нет, оленья шея у этого коня. Или для этого необходимо, чтобы конь уходил, чтобы шея поддерживала простреленную голову, иначе не будешь смотреть так пристально, впитывая в себя каждое движение, каждый всплеск воды, каждый выстрел и паузы между ними. Паузы, разрывающие звуки и разделяющие движения.
Рахат опускал голову и немного передыхал, потом опускал еще чуть ниже и передыхал снова. Когда он уже коснулся подбородком воды, Эрик выстрелил третий раз.