Опубликовано в журнале Знамя, номер 11, 2001
Чтение мемуаров в последнее время иной раз просто озадачивает.
Открываешь книгу и в разделе, озаглавленном “На правах личного знакомства”, узнаешь, что Александр Яшин, “будучи членом редколлегии альманаха “Москва”… напечатал рассказ “Рычаги”. — Однако этот знаменитый рассказ увидел свет в сборнике “Литературная Москва”, да и не был там автор членом редколлегии!
Мелочь, — скажете, — описка, равно как и то, например, что упоминаемый в том же разделе банкет по случаю юбилея Александра Твардовского был не в 1958 году, а в 1960-м, когда поэту исполнилось пятьдесят лет, и ушел Александр Трифонович из журнала “Новый мир” не в 1971-м, а годом раньше.
Но ведь дальше — пуще! Описывается “проработка” критика Юзовского во время смрадной кампании по “борьбе с космополитизмом”:
“На него все время наскакивал Ю. Суровцев. Придерживая ворот пиджака, по-видимому, под ним не было рубашки, он вопил истошным голосом: “Где, когда и с кем вы встречались? Назовите явки”. Он явно работал на зрителя. Его не интересовали ответы Юзовского. Всем, наверное, было ясно, что Юзовский не участвовал в подпольной организации, но одернуть распоясавшегося Суровцева никто не посмел”.
Выразительная зарисовка, не правда ли? Беда лишь в том, что Юрий Суровцев в ту пору еще разве что в университет поступил. Мемуаристка спутала его с действительно распоясавшимся тогда погромщиком Анатолием Суровым!
Что поделать, Наталия Павловна Бианки писала свои воспоминания уже тяжело больной и в очень преклонном возрасте. Память ей явно изменяла, да, по правде говоря, и собственная роль в литературе, связанная с тем, что Бианки долгие годы была заведующей редакцией “Нового мира” (должность скорее техническая), представлялась ей много значительнее, нежели то было в действительности.
Однако тем ответственнее должны были подойти к работе над ее книгой “Не поле перейти…” выпускавшее ее издательство “Виоланта” и в первую очередь редактор Г. Светличный, которому надлежало взыскательнее отнестись к ее “богатой фактологической палитре”, как затейливо сказано в предваряющей книгу аннотации.
Мало утешения в том, что случались “палитры” и позабористее: когда-то в “Книжном обозрении” были опубликованы воспоминания одного издательского деятеля, который сентиментально повествовал, как в годы войны носил в солдатском рюкзаке однотомник Николая Заболоцкого и даже распевал вместе с товарищами песню на слова поэта “Не позволяй душе лениться…”. Редакцию газеты не смутило ни то, что у Николая Алексеевича, человека трагической судьбы, не только до войны, но и вообще при жизни однотомников не выходило, ни то, что упомянутые стихи были написаны только в 1958 году.
Бывает, что человеку невтерпеж дожидаться, пока жизнь расставит все по своим местам и воздаст ему должное, и он решает справиться с этой задачей лично и в более краткие сроки. Замышляется труд, который, видимо, автору ужасно хотелось бы окрестить “Моя жизнь в искусстве”, если бы это название, увы, уже не было использовано.
Впрочем, вполне отвечает подобному замыслу и такое заглавие, как “Счастье быть самим собой”, под которым вышла в свет в издательстве “Голос” книга критика и литературоведа Виктора Петелина.
Помня автора совсем еще молодым человеком, принесшим в редакцию интересную и самостоятельную статью о Шолохове, я с любопытством принялся за это, как сказано в подзаголовке, “Жизнеописание в воспоминаниях, письмах, интервью и фотографиях”. Однако первоначальный интерес довольно быстро угас, сменившись чувством, объяснить которое помогают слова из одного, в целом весьма лестного, отзыва о другой петелинской книге, в которой, как дипломатически выразился автор цитируемого письма, “ненавязчиво, но убедительно звучит… похвала самому себе”.
Эта же нотка “ненавязчиво” возникает с первых же страниц мемуаров, когда отбираются самые подкупающие для автопортрета черты: “Встречаясь с друзьями, товарищами, коллегами по аспирантуре, я по своему темпераменту и душевной неиспорченности щедро делился своими мыслями и соображениями… я никогда не был игрушкой в чьих-то руках… с симпатией относился ко всему талантливому, интересному… я усвоил с давних пор — СЧАСТЬЕ БЫТЬ САМИМ СОБОЙ”. “Перечитал рукопись, — делится Петелин мнением о сборнике собственных статей, — …смелая, бескомпромиссная”.
В доказательство своих заслуг перед литературой на критическом и редакторском поприщах в “Жизнеописание…” вводится невероятное количество писем друзей, коллег, авторов, чьи рукописи проходили через петелинские руки, — даже если эти документы имеют чисто служебный или “ритуальный” характер. Ну как не поздравить своего редактора с каким-нибудь праздником! Одна женщина, хорошо знавшая литературный быт, говаривала, что в ее редакторском положении очень трудно не возомнить себя Венерой Милосской или, на худой конец, мадам Рекамье. Это же коварное обстоятельство не грех иметь в виду и мужчинам.
Автора книги не смущает и то, что среди расточаемых ему комплиментов попадаются довольно пахучие: “Статья твоя в “Огоньке”… Беспромашно бьет она по темно и плотно обложившей нас иноземщине (Орлинский, Эренбург, Пильняк)…” или: “Молодчина Вы!.. всю эту космополитически-рапповскую сионистскую шайку изобличили…”.
Однако даже нескончаемый проливень похвал все-таки не соответствует собственной авторской самооценке! Приводя чьи-то слова о плеяде писателей-“деревенщиков”, Виктор Петелин “подсказывает”:
“Если сформировалась плеяда, то, значит, нужно искать тех, кто эту плеяду формировал, и не только формировал, но и пробивал в планы издательств, писал об этих писателях, рекомендуя читателям обратить на них внимание, тем самым формируя общественное мнение, тем самым формируя мнение власть имущих и пр. и пр.”.
Недогадливому читателю напоминают, что именно автор книги “приложил… свое усердие” к тому, что “в планах издательства (“Советский писатель”. — А. Т.) больше стали появляться писатели из “глубинки” и тема русской деревни заняла полноправное место”, что в одной его статье “может, впервые говорилось о новом литературном направлении, которое рождалось на наших глазах”, что талант Евгения Носова критику “открылся… много раньше других его почитателей” и что “в сущности” именно с его рецензии в “Огоньке” “началась известность Василия Белова”. “Но ни один из критиков, писавших впоследствии о Белове, не сослался на эту первую рецензию о “Привычном деле”, — укоризненно замечает автор.
Да что — критики! А сами-то, кого он “заметил и… благословил”?! “Знаешь ли ты, что я в “Огоньке”, а потом и в других изданиях писал о тебе и способствовал утверждению тебя как художника, способствовал твоей популярности? Да нет, конечно! — выговаривает он Виктору Лихоносову даже в поздравлении с юбилеем. — Все вы неблагодарные люди.
Уж вот Белову помог издать “Привычные люди” (так! — А.Т.), издать в том виде, как они написаны. Ни в одном из своих интервью или статье я даже не упомянут”.
Однако ведь литературное направление, крестным отцом которого автору книги не терпится объявить себя, вызывало благожелательный интерес отнюдь не только у него одного! Почему “в сущности” известность Белова началась именно со статьи в “Огоньке”, а не с появившейся почти одновременно в “Новом мире” рецензии известного писателя Ефима Дороша или даже с еще более раннего, еще в июне 1964 года напечатанного там же, отзыва Инны Борисовой?
Но мало того, что Петелину невмочь признать чей-то “приоритет”. Он вообще — кстати, вполне в духе тех лет, а отнюдь не следуя правилу “быть самим собой” — на страницах все того же софроновского “Огонька” обвинил критический отдел “Нового мира” “в необъективности, субъективизме, пристрастности, групповщине”, да и уже в 1990 году уверял, будто в этом журнале “критика, большая часть публикаций были пропитаны тем, что сейчас принято называть русофобией”. То, что подобные утверждения принято называть клеветой, Петелина не смущает…
В заботе о всестороннем учете своих заслуг он даже бесстрашно приоткрывает любопытную страницу истории литературы (да и всей нашей истории!), связанную с публикацией все в том же “Огоньке” (1969, № 36) письма группы писателей “Против чего выступает “Новый мир”?”, сыгравшего определенную роль в последующем разгроме журнала и уходе (во всех смыслах этого слова — вплоть до горчайшего) Твардовского.
Оказывается, первоначальный текст этого письма составил Петелин вместе с несколькими другими критиками. Однако (очередная несправедливость судьбы!), как пишет мемуарист, “мы остались в тени, а все подписавшие это “Письмо” впоследствии получили лауреатские звания Героев соц. труда”. (Правда, не все, но автору не до таких мелких подробностей…)
К слову сказать, эта тема — кого наградили, а кого все обходят да обходят — не раз возникает в петелинской переписке с друзьями. Вот закадычный приятель сообщает, что, по слухам, “по Москве ожидается пять Гертруд (ироническое именование все тех же Героев социалистического труда. — А. Т.): Исаев, Сартаков, Озеров и… Суровцев с Шестинским”. “Наверное, — злословит он, — нарочно взяли русских самых глупых, да и весь список глубоко сер и бездарен”.
В свою очередь делится новостями и Петелин: “…Евтуху (сиречь Евгению Евтушенко. — А. Т.) хотели дать Дружбу народов (орден. — А. Т.), изменили и хотят дать Трудовика (орден Трудового Красного Знамени. — А. Т.), кажется, такой же хотят дать и Андрюшанчику (Андрею Вознесенскому. — А. Т.)… Вот такие дела, вот кто, оказывается, внес крупный вклад в развитие. Кто давал всяческие телеграммы, кто участвовал в Метрополе. Ну, как говорится, нетелефонный разговор. Но все-таки противно”.
Конечно, следовало бы сказать: обидно! Нет правды на земле, но нет ее и выше! “Создается впечатление, — говорится в петелинском письме “по начальству”, в ЦК, М.В. Зимянину, — что к так называемым диссидентам, которые все еще нет-нет дают о себе знать, в некоторых партийных и литературных руководящих кругах отношение складывается куда лучше, чем к тем, кто верой и правдой служит своему народу, внося свой посильный вклад в строительство нового общества”.
И защищаясь от критики (отнюдь не безосновательной) коллегами его книги об Алексее Толстом*, и обращаясь ни мало ни много как к “дорогому Константину Устиновичу” Черненко (поскольку, говорится в этом письме, “в писательской среде утвердилось о Вас мнение, как о человеке, который вникает во все вопросы нашей жизни, в том числе и литературные”), автор попутно характеризует себя как “писателя-патриота”, а отрицательные рецензии на свою книгу — соответственно как “очередной тур акций против патриотического, истинно-партийного направления в нашей отечественной литературе”.
Возвращаясь же к печально известному огоньковскому письму, хочу привести простодушно включенное Петелиным в прочий эпистолярный массив мнение, высказанное неблагодарным, как мы уже знаем, Василием Беловым:
“Я бы это письмо не подписал… потому что, объективно, письмо против Твардовского.
…Я не берусь судить за всех, но, как мне кажется, Витя Астафьев и Саша Романов (вологодский поэт. — А. Т.) тоже не поставили бы свои подписи против Твардовского, да еще теперь, когда его гонят из журнала”.
Тут в очередной раз убеждаешься, что автор книги явно недооценил все “коварство” облюбованного им метода “жизнеописания”, все “побочные” значения, возникающие в результате нагромождения крайне разнородных, а зачастую долженствовавших оставаться сугубо “домашним”, семейным делом документов. Ну, хотя бы послания, извещающего супругу: мол, ты “никогда… не вникала в мою духовную жизнь, в мои литературные интересы и замыслы”, и увенчанного подписью: “Виктор Петелин, член СП СССР. Это я напоминаю тебе, кто я…”. (А ведь вначале сам справедливо увещевал: “Нельзя такие важные вещи, как писание писем мужу, делать под впечатлением сиюминутного несогласия…”)
“У всех у нас был общий порок — мы были катастрофически больны собою”, — эти слова из “романа-воспоминания” Петра Вегина, непосредственно относящиеся к друзьям, “эстрадным” поэтам шестидесятых годов, как видим, бывают вполне справедливы и для характеристики представителей совсем иного лагеря.
Приглядимся теперь и к этому мемуаристу, чья книга “Опрокинутый Олимп” вышла в Красноярском издательстве.
Когда на похоронах Твардовского чей-то фотообъектив запечатлел его “черноволосую морду” (по кокетливому выражению самого Вегина) рядом с опальным Солженицыным, один из руководителей московской писательской организации, в прошлом генерал КГБ, “строго сказал: “Не советую соваться в кадр”.
Боюсь, что покойный оказался сердцеведом. Уж больно настойчиво и энергично зачисляет себя автор книги в число “мастеров литературного слалома”, хотя и вынужденно “сожительствовавших с советской властью”, но в то же время исхитрявшихся ловко миновать цензурные и прочие препятствия.
Получив в свое время от вышеупомянутого генерала предложение поработать в аппарате Союза писателей, Вегин, по его уверению, упивался мыслью, что “они… совсем не подозревают, что за подпольную штучку они берут в свою команду”.
“Господи, чего мы только потом ни делали, — патетически повествует он о своей “подпольной” деятельности в качестве секретаря секции поэтов (хотя на сей раз “слаломные трюки” на поверку выглядят довольно невинно), — …от выдачи липовых писем за моей официальной подписью на официальном бланке… с просьбой включить в первую очередь в жилищный кооператив… до перестановки сроков рассмотрения приемного дела…”
Естественно, слух об этих подвигах прошел не только по Руси великой. “Иногда у меня бывают хорошие люди… Художники, писатели… Вот ты прорвался”, — говорил, оказывается, Вегину опальный Хрущев. “Югославию ты очаровал”, — сообщается в цитируемом письме поэта-собрата. И вот уже Бродский, узнав, что Вегин задумал эмигрировать, “сам позвонил в университет Айовы и спросил — кого они хотят пригласить из Союза?”.
“Ему ответили, что очень хотели меня, но уже трижды приглашали, “а его не выпускали”, и они сейчас раздумывают.
Настойчиво и спокойно Иосиф сказал: “Вегина, и больше никого. Только его!”.
А по сю сторону Атлантики некая “очаровательная женщина” из того же аппарата Союза писателей всеми правдами и неправдами устраивает отъезд поэта, объясняя: “Ты человек известный, и я много о тебе слышала. И ты мне сразу понравился, по-моему, как и я тебе”.
“Прости меня, что я не оправдал твоих женских надежд”, — кокетливо “кается” мемуарист, не утаивающий от читателей ни имени дамы, вряд ли ожидавшей огласки всего этого эпизода, ни других подробностей своего любвеобильного существования, когда, как он затейливо выражается, “ножницы женских ног, переходящие улицы, перекраивали жизнь… со скоростью, которой мог бы позавидовать лучший портной мира”.
Помимо самого нежного отношения к собственной особе у обоих наших мемуаристов (впрочем, как и у ранее упомянутой Н.П. Бианки) есть и другие сходные черты — в частности пренебрежение “презренной” точностью. Если Виктор Петелин, вполне почтительно относясь к влиятельной Е.Ф. Книпович, тем не менее именует ее Ивановной, то Вегин величает вдову Твардовского Марией Николаевной (а не Илларионовной); рассказывая же о неприятностях, постигших редактора “Литературной газеты” В.А. Косолапова, пишет: “Константин (прости, Господи, не помню отчества)”. Известный писатель, трудившийся в области научно-популярной литературы, О.Н. Писаржевский переквалифицирован в “талантливого критика”.
Сверх всякой меры щедры мемуаристы на самые лестные характеристики друзей или просто симпатичных им людей. Известный своим участием во всяких “проработках” и даже доносами Н.В. Лесючевский для Петелина — “великий издатель”, его правая рука, беспринципнейший Борис Соловьев — “замечательный критик”, сослуживец Владимир Туркин — “блистательный поэт”. В свою очередь для Вегина Виктор Ерофеев — “гордость русской литературы”.
Но уж коли наши авторы кого невзлюбят!.. Впрочем, тут пальму первенства следует отдать Вегину: вот он лихо переделывает имя-отчество работника популярного журнала в Леоподла Погромовича, беззастенчиво именует известного фельетониста Леонида Лиходеева “продавшимся властям” и столь же “основательно” утверждает, будто одна из сотрудниц писательского аппарата “стучала на всех”.
Но, пожалуй, еще не это самое ошеломительное сходство авторов обеих книг.
Долго повествуя о своих дружеских отношениях с целым рядом литераторов, Петелин затем, словно бы сам захлебнувшись в потоке документов, хлынувшем по его собственной воле из личного архива, невзначай вносит в портреты товарищей довольно неожиданные коррективы. Так, в одном из многочисленных и пространных посланий к жене он дивится поведению закадычного друга, взахлеб расхвалившего рукопись некоей дамы: “…А ведь только что, буквально за несколько часов до этого, говорил совсем другое, едко высмеивал бездарность ее как писательницы…”. — Однако не этому ли самому другу он же изливался на страницах их тоже изобильно представленной переписки: “…Часто думаю о тебе, единственном, с кем могу поговорить как равный с равным, с другими просто не о чем”?!
В том же письме читаем: “Не с кем поговорить по душам. С Родичевым? Но он дудит в одну дуду: зажрались. Никто ничего не делает. А я думаю, прежде всего ты сам, Николай Иванович…”. — Но позвольте, “ведь только что” нам сообщалось, что это “славный человечина”, “друг и соратник”!
“Валя Сидоров шестерит вокруг Феликса (Кузнецова, тогдашнего руководителя столичной писательской организации. — А. Т.)”, — читаем далее. А “ведь только что” ему же (“с которым мы сблизились во время работы в журнале”) писалось: “От души поздравляю тебя с новой ступенькой твоей крутой и высокой лестницы (речь об избрании секретарем писательского Союза. — А. Т.), по которой ты добрался, пожалуй, только до середины”…
А кто же это, “когда пушки били по нашей крепости (журналу “Молодая гвардия”. — А. Т.), смог отсидеться, не высовываться” и “через год получил орден”? Ба, да это же Анатолий Иванов, о ком тоже еще недавно говорилось совсем в ином тоне (“И я почувствовал, что именно такие, как Анатолий Иванов, и являются выразителями моей литературной позиции”)!
Но если Петелин “ревизует” свои оценки как бы нечаянно, невзначай, то Вегин совершенно сознательно “опрокидывает” тот поэтический Олимп, к которому и сам еще недавно хотел принадлежать.
Злые языки не уставали называть его подражателем, даже “тенью” Андрея Вознесенского, который снисходительно принимал его поклонение и протежировал шедшему по его стопам. Теперь не то! Вознесенский? — “…слишком любит себя, чтобы кого-то полюбить так же сильно. Каждый серьезный поэт для него — соперник… Вознесенский способен на дружбу только до тех пор, пока он чувствует, что этот поэт ему не соперник”, — режет автор книги “правду-матку”.
Евтушенко? — “Человек и поэт, потерявший границы и понятия пристойности”! “…Когда я зеркально прочитал его фамилию, мне самому стало едва ли не дурно от близости к его истинному облику, особенно в последние годы — окнешутве — в окне шут. Шут в окне!”
И вообще: “Увы, не только Евтушенко, но и та же Белла (Ахмадулина. — А. Т.), и Андрей Вознесенский, и некоторые другие прозаики и поэты вели себя в жизни, как элита, никого не впускающая в свой круг… Они были как бы зеркальным отражением Политбюро — литературным Политбюро, куда вход не своим — заказан”.
Увы, и этот мемуарист горько уязвлен недостатком признания — хотя бы в кругу “наших”, “своих” — и срывает зло на собратьях, то объявляя Евтушенко и Бориса Слуцкого “советскими поэтами” (ну, есть ли ныне что-либо более “разящее”?!), то без всякого удержу колошматя Александра Межирова за — и в самом деле тяжкий — проступок. (Впрочем, лишний раз дать тумака оступившемуся и “лежачему” сотоварищу не у одного Вегина рука поднялась. В одной недавней статье Вознесенский, живописуя собственное горе в день похорон Пастернака, не преминул довести до общего сведения, что привезший его в тот день в Переделкино Межиров застопорил перед милицейским кордоном, побоявшись неприятностей “по партийной линии”. Но — “судьи кто”? Человек, чье “исчезновение” в трагические для Пастернака дни и недели 1958 года вызвало, по свидетельству Т.В. Ивановой в ее опубликованных мемуарах, грустно-ироническое замечание Бориса Леонидовича, что “Андрей, кажется, переселился на другую планету”?).
В рекламном объявлении на обложке одной из книг, о которых шла речь, говорится, что в ней создана “удивительная система зеркал, в которых отражается и высвечивается тот или иной эпизод непростой человеческой жизни”.
Только зеркала-то бывают разные: как сказано у Даля — уменьшительные, увеличительные и даже “горбатые”. Заглянешь в иное, а — “там чудеса”.
P ALIGN=»JUSTIFY»>* См. статью Т. Толстой “Клеем и ножницами…”, “Вопросы литературы”, 1983, № 9.