Повесть
Опубликовано в журнале Знамя, номер 11, 2001
1
За окном всю ночь гремело, сверкало, а под утро пошел совсем безнадежный, прямо осенний дождь.
Я раздернул шторы.
“Первый раз в жизни я ночую не дома…” — сказала она…
Нет, все-таки следует начать чуть раньше…
Она позвонила вечером, я только пришел домой, угодил под ливень, надо было переодеться…
Я не сразу вспомнил — кто и зачем. Очевидно, мы говорили долго, во всяком случае, я успел высохнуть.
А что, собственно, мне было вспоминать? Вечер, выставка, вернисаж, друзья-приятели, много водки, мало закуски… Да, как же! Глаза — как внезапно открывшаяся дверь… Куда?
— Хотите, я сейчас приеду? — спросила она.
Я посмотрел в окно: было темно, лил дождь.
— А вы далеко?
— Неважно. Где вы живете?
Я объяснил.
— Хорошо, — сказала она, — через час возле вашего метро.
Честно сказать, я ничего не понял, но через час стоял возле своего метро.
Дождь лил стеной, еще летний, веселый, но рванул ветер, и полетели желтые листья…
Все это мне совершенно ненужно, думал я. Но больше всего боялся ее не узнать. Прошлый раз сверкали люстры, происходящее ни к чему не обязывало, а тут темень, мокрая уставшая толпа и…
— Какой звонкий дождь!.. — услышал я. — Но я не опоздала, верно?
Вроде, даже ничего, подумал я, могло быть хуже…
Мы забежали в магазин и пришли ко мне, вымокшие до нитки, грязные и продрогшие.
— Выбирайте, — сказал я, — во всяком случае, эти рубашки сухие.
Очень странная была ночь. И неожиданная. Такой у меня никогда не было.
Да, за окном сверкало, гремело, а под утро полил безнадежный осенний дождь.
Мне никогда не вспомнить, о чем мы говорили, но говорили всю ночь, перебивая друг друга, и наши истории — удивительное дело! — были чем-то похожи, хотя мои начались на тридцать пять лет раньше.
Я раздернул шторы: что-то рано начиналась осень.
— Первый раз в жизни я ночую не дома, — сказала она.
Это я запомнил. И еще то, что она добавила:
— Я понимаю, ты мне не веришь. Но это чистая правда.
Я ей поверил.
С тех пор мы не расставались… То есть что значит — не расставались? Она приходила чуть свет, ежедневно, кроме субботы-воскресенья — пустые дни! Я только успевал продрать глаза и побриться. Редко удавалось выпить заварочки.
Нет, не приходила — врывалась. Дверь я заранее открывал, а то не услышу звонка за утренними хлопотами. Она появлялась, и дом наполнялся утренней свежестью, морозным воздухом, солнцем, тонким запахом духов… Да, именно так: она роняла со стуком сумку, вытаскивала бутылку “лимонной”, что-то говорила, присаживалась к столу, закуривала…
— Сколько у тебя сегодня времени? — спрашивал я.
— Сорок четыре минуты, — говорила она, — сегодня перед работой мне надо успеть туда-то, а если не успею — будет ужас, а потом… Понимаешь? — Я понимал, тоже закуривал и открывал бутылку.
Есть она не хотела, барышни редко едят утром — они вообще не едят. Ну, не ест и не надо — ее дело, тем более часы отстукивали минуту за минутой. Я не настаивал. Но однажды совершил оплошность, и она имела для меня катастрофические последствия. Накануне пришли друзья, засиделись допоздна, пили-ели, и осталось множество всякой еды. Так на столе и стояла.
Она присела и, пока мы курили и обсуждали случившееся накануне, опустошала тарелку за тарелкой. “Ой, прости, я не заметила и, кажется, все съела…”
Кто ж это сказал, что барышни не едят по утрам? Не помню, но, пожалуй, он поторопился с обобщением…
В тот раз мне стало даже жарко — стыдно, когда уличают в откровенном эгоизме, а я за собой его не знал. Человек пришел рано — явно торопился ко мне, не успел выпить чаю-кофе, — а я думаю только о себе и о том, что сорок четыре минуты — не срок. Не срок, конечно. Но ведь кроме моих соображений есть, как говорится, и другая сторона? А другая сторона хочет есть. Я все перепутал, на самом деле, это я не ем по утрам, давно перестал, впрочем, с какого-то времени забывал и обедать, все равно вечером чем-то закусишь, так день и пройдет — надоело, скучно. Но ведь это мне надоело и скучно, речь-то о ней, а она, наверно, еще растет…
Я стал готовить. Кулинария моя была примитивной: яичница с помидорами, жареная картошка, мог предложить изыск — чечевицу с салом. Но ведь даже если и еще упростить: возьмешь, скажем, кусок мяса… Нет, те же самые сорок четыре минуты! Его отбить надо, мясо, да и не подашь просто так — не пильщику, надо и эстетику соблюдать: порезать огурец, хорошо бы травки — а как иначе? Отбить, жарить, подать… Да и прожевать следует, не проглотит же она разом… “Ой, как вкусно!..” — обычно говорила она и закуривала.
Я стал вставать в семь утра. Тоже непросто, если ляжешь неизвестно когда и как. Вставал — и к плите. К тому моменту, когда она появлялась и наполняла комнату утренней свежестью, она, эта свежесть, уже не могла перебить запах лука и горящего масла.
“Ура! — говорила она. — Сегодня, я вижу, у нас…”
Полчаса я отвоевывал, немного, конечно, а больше никак не выжмешь. Вот тогда и родилась мысль о необходимости радикальной победы над временем. Тоже, кстати, битва, обреченная на поражение. Как его победить — время? Но оно должно было принадлежать мне — все время должно было быть моим. И прежде всего — ночь. Я никак не мог забыть той первой ночи…
Я придумывал один вариант за другим, пытался осуществить то и это. Не получалось. Вмешивались некие посторонние силы, неожиданные обстоятельства — и все срывалось. Помнится, был один замечательный и совершенно реальный вариант, над ним я работал серьезно, но и он неожиданно и странно накрылся.
Тогда-то и влетела мне в голову мысль о неслучайности всех этих неудач. То есть, на самом деле, понимание возникло значительно позже, уже после того, как все произошло, раньше я был настолько захвачен идеей о необходимости победы над временем, что ни о чем постороннем и думать не мог. Я хотел, как уже было сказано — одолеть время, мне грезилась ночь, время должно было быть моим. Должно?.. Нет, я не думал о том — а есть ли у меня право?..
Вот где была зарыта та самая кошмарная собака: в том, что я не хотел, был не в состоянии осознать предупреждение.
И только потом, после случившегося, возвращаясь к странности моего тогдашнего помрачения, я вспомнил Библию. Историю с валаамовой ослицей. Вот где была разгадка.
Я вспомнил, как и по какому поводу обратил на эту историю особо пристальное внимание. То есть я давно ее знал, она, как мне всегда казалось, совершенно ясна, а потому всматриваться в ее глубину мне в голову не приходило. Но однажды я получил письмо от давней моей приятельницы, она в ту пору была неофиткой и вгрызалась в Библию с особым рвением. Я отбывал ссылку, времени достаточно, стал подробно с этим письмом разбираться.
Корреспондентка моя, благочестиво начав изучение священного текста, сразу же, как она писала, обратила внимание на многочисленные противоречия, тем не менее, мужественно продолжала продвигаться, но, добравшись до четвертой Книги Моисея — Числа, остановилась на истории с Валаамом — и Книгу закрыла. Понимаешь, писала она, несомненно, все дело в погрешностях перевода, мне и в голову не приходит усомниться в самом тексте — ты не подумай! Откуда эти темные, неграмотные монахи — или кто когда-то все это переводил, могли знать арамейский? Конечно, они переводили с греческого, но и его толком не знали — не было тогда хорошего образования, в университетах они не учились и переводили как Бог на душу положит, исходя из собственных понятий. Во всяком случае, я решила подождать, пока за это дело возьмется наша современная школа перевода, ты же знаешь, какие у нас сегодня переводчики?.. Дальше шли имена ее приятелей-переводчиков, прославившихся переводами современных американских и французских романов. Пусть они, эти переводчики, сегодня не знают арамейского-греческого, писала она, им ничего не стоит подучиться, главное — современная методика и школа. А то, что я вижу в синодальном переводе, противоречит даже элементарной логике. Тут она и привела пример с этой самой ослицей. Пример вопиющего, с ее точки зрения, противоречия.
Я напомню эту историю, она того стоит, а для меня — ну, когда я начал разбираться со случившимся, имела особое значение.
История такая. Было это в пору, когда евреи уже вышли из Египта, шли по Месопотамии, прокладывая себе дорогу мечом и чем придется. Всех побеждали и продвигались к Земле обетованной. Никто противостоять им, разумеется, не мог, потому как Бог всегда был рядом: Он их вывел, Он их вел, и они были Ему любезны. Как с ними справиться? Так дошли они до земли моавитян, остановились на равнинах Моава, при Иордане, против Иерихона. И натурально, моавитяне и царь их Валак весьма устрашились: что делать с народом, который поядает все вокруг, как вол траву полевую? Валак отправил послов к Валааму, который проживал где-то на реке Евфрате, был человек знаменитый своими связями с Господом и волхвованием. Приди, сказали послы Валааму, прокляни народ сей, иначе нам с ними не справиться, а мы знаем, что кого ты благословишь, тот благословен, а кого проклянешь — проклят. Послы пришли, разумеется, не с пустыми руками: и в те древние времена бесплатно ничего не делалось. Что ж, сказал Валаам, подождите ночь, я спрошу Господа, и как Он мне скажет, так и будет, без Него не могу. Господь сказал Валааму очень четко: не ходи с ними и не проклинай народа сего, ибо он благословен.
Валаам наутро послам отрапортовал: идите обратно, Господь мне идти с вами не позволил.
Послы вернулись, сообщили о неудаче своего посольства — а что было делать Валаку, он-то понимал, что без Божьей помощи никак не справиться с этим кошмарным народом. Валак отправил новых послов, на сей раз более знаменитых и, несомненно, с более дорогими приношениями.
Известно, за бутылку ты, скажем, делать ничего не станешь и легко откажешься, хотя, быть может, что-то у тебя и дрогнет. А за сто долларов, а за тысячу — а если за миллион? Страшно подумать. Да отмолю я свой грех мздоимства, добрыми делами расплачусь! Или как-то еще: трудно сказать, чем взяткополучатель себя уговаривает, мне не приходилось — какому дураку могло прийти в голову предложить мне хоть когда взятку — пусть и бутылку? Так что легко говорить и высказывать осуждение.
Итак, второе, более представительное посольство прибыло к Валааму и снова предложило ему отправиться с ними, пообещав все, чего он ни попросит. Валаам ответил очень мудро — думаю, чем крупней мздоимец, тем он умней и искусней. Хотя бы Валак дал мне полный дом серебра и золота, сказал Валаам — видите, на что намекнул! — я и тогда не смогу переступить Божье повеление… “Впрочем…” — добавил он, — замечательное библейское “впрочем”! Впрочем, останьтесь у меня на ночь, я еще раз спрошу — поглядим, что Он мне на сей раз скажет.
Пока что, думаю я по своей немощи, это поразительный перевод — по тонкости понимания человеческого.
Итак, Валаам снова обратился к Богу, забыв или не желая помнить, что только что Его о том же самом спрашивал. И Господь ответил: “Встань, пойди с ними…”.
Ну а дальше известно: Валаам оседлал свою ослицу и отправился к Валаку — “и воспылал гнев Божий за то, что он пошел, и поставил Он Ангела на дороге, чтоб воспрепятствовать ему”. Ослица, увидев Ангела с мечом, свернула раз, другой, третий, Валаам стал бить ее, ослица в конце концов легла под ним, а Валаам продолжал бить ее палкой, Господь отверз ей уста, и она сказала: “Что я тебе сделала, что ты бьешь меня…”. И вот тогда Господь открыл глаза Валааму, он увидел Ангела с мечом и пал на лице свое. “Если бы ослица, увидев Меня, трижды не своротила, Я бы убил тебя, а ее оставил живою…” — сказал Господь.
Вот место, на котором моя корреспондентка рухнула окончательно и закрыла “так скверно переведенную Книгу”. Господь же сказал Валааму — иди, — писала она мне, — а когда он пошел, поставил на его дороге Ангела с обнаженным мечом — почему, за что? Явная ошибка и противоречие.
Но разве Господь не сказал Валааму: не ходи, ибо Я благословил народ сей? Зачем Валаам полез к Нему с тем же самым вопросом второй раз? Мало было предупреждения?.. Зачем? А что если Господь передумает и позволит, цена уж слишком высока и заманчива — целый дом серебра и золота! Как отказаться — а вдруг? Тогда Господь сказал: иди. Если несмотря на Мой запрет, все равно хочешь, что ж, ты свободен. Я дал тебе свободу, которая для тебя всего лишь соблазн и проклятие — иди, делай по-своему. Господь даже ослице отверз уста, чтоб еще раз дать Валааму последнюю возможность одуматься. И только тогда открыл ему Ангела с мечом.
Ну а дальше, как вы помните, Господь использовал Валаама для Своих целей. И тот проклял Валака и благословил избранный народ.
Вот история — и нет в синодальном переводе, разумеется, никаких противоречий.
Но Валаам был, скажем так, продвинутым волхвом, а я всего лишь простой и одержимый страстями человек. Где уж мне было понять смысл предлагаемых одного за другим предупреждений: я жаждал награды, она дразнила мое воображение еще с той первой ночи… Разве я мог хоть что-то понимать и копать так глубоко — я должен был победить время. Все время должно было быть моим. Разве я мог выбраться из такого помрачения, если и Валааму для того потребовалось услышать голос несчастной ослицы?..
2
На сей раз посольство было значительно более представительным, а дары и вовсе — оглушительны. Валак расщедрился. Хотя и не понять — чего ему от меня надо? Какой во мне прок? Но кто на самом деле знает — сколько стоит душа человеческая и как она оценивается сегодня на рынке…
Разбудил меня телефонный звонок. Голос был незнакомый, звонкий и деловой.
— Да, это я… — было рано, и я, пожалуй, еще спал.
— Вас беспокоит Санкт-Петербург, вы, быть может, в курсе, что в рамках международного писательского конгресса мы проводим его вторую часть у нас в Питере…
— Я не в курсе, — сказал я.
— Да?.. Ну так вот: вторая часть, в отличие от московской, где планируется только вселенская тусовка, выпивка и закуска, предполагает серьезную деловую встречу на тему…
— Вы ошибаетесь, — сказал я, почему-то решив обидеться за земляков, — выпивка и закуска не помешают и нам решать серьезные проблемы, да они и вообще, думается мне, не помеха, я имею в виду…
— Да мы тоже от этого как бы и не отказываемся, — в свою очередь стал оправдываться Санкт-Петербург, — но, тем не менее, у нас намечен вполне конкретный разговор с участием в том числе московских, а также заграничных коллег.
— О чем все-таки речь? — зачем-то счел нужным спросить я, скорей, впрочем, из вежливости, чем из интереса.
— Тема дискуссии — “Писатель и власть”.
— Очень оригинально, — сказал я, припоминая бесчисленные якобы дискуссии на эту вечную и никому не нужную тему.
— Нет, погодите, — заторопился Санкт-Петербург, — речь пойдет об участии или неучастии писателя во власти, в общественной жизни, в становлении демократии… Или вы сидите в башне и вам на все плевать, или принимаете на себя… Говоря более коротко: мы хотим вас пригласить, и если вы согласны, я перезвоню через неделю уточнить название вашего доклада. Нам нужно для программы и билета.
— Понимаете… — начал я тянуть и отмазываться, — у меня вполне срочная работа, а тут еще наш московский конгресс, к которому вы явно несправедливы, но как бы то ни было, хотя бы только выпивка и закуска, но время-то они в любом случае займут…
Да не люблю я ездить, всегда отказываюсь, даже не понять, как удалось столько передвигаться — от Риги и Калининграда до Владивостока. Были, бывали, чаще чрезвычайные и от меня не зависящие обстоятельства — не я ехал, а меня везли, но чтоб самому, по первому слову… Собираться, ломать привычный уклад, где-то там с кем-то о чем-то…
— Нет, вы все-таки подумайте, не отказывайтесь сразу, — зачем-то настаивал неведомый мне голос, — мы, разумеется, обеспечим вас гостиницей, всем необходимым для проживания и, само собой, билетами в оба конца…
— Гостиницей?.. — переспросил я: в глазах у меня что-то сверкнуло, и грянул гром. Именно так: сверкнуло и загрохотало.
Только тут я окончательно проснулся.
— Ну а как же? Я, правда, еще не знаю, — как бы все оправдывался Санкт-Петербург, — о каком конкретно отеле идет речь, но планируем что-нибудь в центре и вообще…
Да, конечно, это было то самое “посольство” и те самые “дары”. Но тогда я еще ничего не знал об этом, я уже говорил, что только спустя время раскрутил произошедшее и понял смысл случившегося…
— А большой доклад? — спросил я и услышал в собственном голосе явную и неожиданную мне самому заинтересованность, чуть ли не заискивание.
— Да нет, минут на пятнадцать—двадцать, и, разумеется, будет синхронный перевод.
— На каком же языке я должен говорить?.. — значит, никуда не еду, подумал я, и почему-то очень огорчился.
У меня однажды уже была такая история. Мне позвонил товарищ из Канады, наш недавний эмигрант, и предложил прочитать курс в каком-то ихнем университете: какой хочешь и о чем угодно. Я решил, что это Божий перст — тоже грянул гром и сверкнуло. В ту пору жить мне было негде, я скитался по мастерским знакомых художников безо всякой видимой перспективы — а тут Канада! Полгода буду кувыркаться в Великих озерах, в Ниагаре, а потом на заработанные большие доллары сниму комнатушку в московском центре — в любом районе!.. Приятель перезвонил через день, когда я уже успел изучить карту Северной Америки, и сообщил, что все отменяется, ибо читать курс следовало исключительно на их языке. А я никакого канадского языка не знаю — тем более там их, кажется, два.
— Ну что вы, это вас будут синхронно переводить, — успокоил меня любезный Санкт-Петербург. — Итак, я вам звоню через неделю, а вы тем временем…
— Видите ли в чем дело, — нагло сказал я, потому что терять мне было совершенно нечего, а просто ехать из-за какого-то синхронного доклада я, разумеется, не хотел, — у меня обстоятельства, боюсь, для вас непреодолимые…
— Что такое? — участливо спросил Санкт-Петербург.
— Я никуда не могу ездить без жены, — сказал я твердо, — хоть и на конференцию в Питер, у нас с ней…
— Так в чем проблема? — рассмеялся Санкт-Петербург с каким-то непонятным мне облегчением, — хорошо, вы сразу предупредили, двухместных номеров будет мало, я знаю это по предыдущему опыту, а сейчас я вам сразу такой двойной забронирую. Договорились?
— Пожалуй… — сказал я в некотором остолбенении и зачем-то посмотрел на часы: до конференции в Питере оставалось не так уж много времени — месяц, а дел невпроворот, надо было все очень четко продумать и решить, слишком хорошо помнил я свои предыдущие неудачи.
Нет, конечно, не думал я тогда о дарах — ни о чем постороннем я вообще не думал. Я представил себе город на Неве — сразу вообразил, бывал там два-три раза в жизни по каким-то случайностям. Но если честно, не город я себе тогда представил и вообразил, даже не отель в его центре. У меня в руке позванивал ключ от номера, я открываю… Нет — закрываю дверь, за окном белые ночи…
Погоди, остановил я себя, какой отель, дверь, раньше будет поезд… Конечно, поезд — “стрела”, “СВ”. Вот с чего надо было начинать.
Я отправился в Пен-клуб.
Скажем так: в те дни это было не самое удачное место для решения личных проблем. Пен-клуб готовился к международному конгрессу — впервые в России! У них, как и у меня, оставался месяц — паника и истерика… Кто это сказал, что человек — животное общественное? Не помню, но я, видимо, из других, хотя вполне сочувствовал моим коллегам, даже, быть может, сострадал, но где-то глубоко, скорей, на подсознательном уровне. Во всяком случае, озабочен я был совсем не тем.
Я поднялся по шаткой лестнице, открыл дверь и сразу увидел одного из самых ответственных за все это эпохальное мероприятие — человека горячего, открытого, порой непредсказуемого, чаще всего ироничного и самоотверженного. Поэт, бывший футболист, он резво бежал по коридору, а навстречу трещали звонки сразу нескольких аппаратов.
— Здорово, — сказал я и придержал его за рукав, что было, разумеется, нарушением футбольных правил и можно было б схлопотать желтую карточку, — с кем бы тут у вас поговорить насчет билетов в Питер?
— Ты с печки свалился?.. — с изумлением сказал он. — А совесть у тебя есть? Какие билеты, не видишь, что происходит?
— А что происходит?
— Товарищи, друзья, коллеги… — он был возмущен до крайности. — Тебе, видишь ли, нужны билеты, а у нас…
— Да что у вас стряслось?
— Ты можешь себе представить, сколько проблем, да каждые полчаса?!. Десять минут назад, — только что, мне звонят, и выясняется, что… Даже не знаю, как тебе объяснить, чтоб ты понял, ты ж ко всему равнодушен… Предположим, выясняется, что, скажем, Фолкнер не приедет — понимаешь? Не может, не хочет, дела у него, он, видишь ли, романы пишет, а мы рассчитывали, нам нужен хотя бы один нобелевский или чтоб…
— Пока все нормально, — сказал я, — что тут удивительного? У Фолкнера вполне уважительная причина, ты мог бы и сам догадаться, что он не приедет. Замените его, ну… хотя бы на Миллера.
— Какого Миллера?
— Генри, — сказал я, — Фолкнер старомоден, его никто уже давно не читает, а на Генри Миллера или Чарльза Буковски вся Москва сбежится. Это Витя Ерофеев думает — открыл тему, но мы-то с тобой знаем, кому здесь принадлежит первенство…
— Хорошо живешь, — сказал он, — время есть на шуточки, ты правда не понимаешь, в какой мы кошмарной ситуации?
— Не понимаю, это ведь ты сказал про Фолкнера?
— Я сказал для примера, чтоб не размазывать — ты же понял, о чем речь? Нам нужны звезды — понимаешь? А звездам мы не нужны — им нужны деньги, за так они нипочем не поедут. Вот, скажем, Эко…
— А ты читал Эко? — спросил я.
— Я его читать не буду, но это имя, а ему нужен не только бизнес-класс и не просто суперлюкс, но и тысячу долларов на карман — это, считай, самый минимум. А где их взять?
— Так он писатель или баней заведует в этом, как его, — в Неаполе? — сказал я. — А может, он семечками торгует на ихнем привозе в Тоскане?.. Он понимает, куда его приглашают — в нищую страну, мы только вчера с четверенек поднялись? У нас проблемы — для того и конгресс. Тысячу долларов! А где писательская солидарность? Я его тоже читать не могу.
— То-то у тебя солидарность — билетами для себя интересуешься, а не тем, как у нас и что. В Питер ему надо…
— Меня пригласили на продолжение нашего конгресса, я должен буду вытянуть ситуацию, если она тут провалится.
— Ах вон оно что? Они вытащат, как же! Да они в маразме — в Питере, они только о себе думают, как и ты, впрочем. А мы должны не только всех пригласить, поить-кормить и обустраивать, развлекать и решать высокие проблемы, они, видишь ли, еще хотят, чтоб мы их потом всех отправили в Питер? Мы… Ладно, кончаем базар — ты будешь помогать? Главное-то здесь, не где-то в Питере — триста человек, можешь себе представить?
— Ты же сказал, никто не хочет ехать?
— Это Фолкнер не хочет… То есть… Ну что он ко мне привязался, этот Фолкнер! Я имею в виду этого, как его?.. А эти триста с полным удовольствием. Они, знаешь, зачем едут — все триста человек? Затем, чтобы громко, на весь мир заклеймить нас, как коллаборантов, что нам плевать на права человека, что Кавказ превращен в кровавую баню, а мы тут…
Мне стало не по себе: получалось, что я тоже типа коллаборант, думаю только о своих, скажем, проблемах, и как бы за чужой счет хочу это самое…
— Что ты так уж переживаешь за других, — сказал я вразумляюще. — Мы-то с тобой не такие, и у нас у всех свобода — в нашем Пене. Свобода, а не партия? У нас с тобой есть свое отношение — к Кавказу и ко всему прочему? Есть. Вот мы его и выскажем — разве не так?
— Это уже кое-что, — сказал он и посмотрел на меня помягче. — Ты, стало быть, еще живой. В связи с этим даю тебе конкретное задание. Тут такая история: у нас неожиданно сорвалась главная развлекательная программа — посещение Большого театра, они такие деньги хотят слупить с наших иностранцев, у нас ни на что больше не останется. А зачем нам Большой? Нам он точно не нужен. Можешь его чем-нибудь заменить? Подумай — чтоб интересно, красиво, современно — настоящее гала-представление. Можешь?
— Подумаю, — сказал я, — у меня есть идея.
— Вот это другое дело, хорошо, мы вместе. Двое — уже кое-что. Пожалуй, ты прав — а не пошли бы они все!.. — он посмотрел на меня с симпатией. — Насчет билетов поговори с Клавой, только аккуратно, у нее крыша совсем поехала.
В комнате Клавы стоял сизый туман, она сидела за столом, уткнувшись носом в засыпанные пеплом бумаги, одна рука держала телефонную трубку.
— Здравия желаю, — игриво сказал я, — ты тоже страдаешь за общее дело?
— Зайди попозже, — она и головы не подняла, — или через месяц, у меня аврал, меня достали, я ни о чем постороннем не могу ни говорить, ни думать.
— А я не по постороннему, а по самому актуальному, хотя и пустяковому: мне только билеты в Питер — запиши, и я сразу исчезну.
— Обалдел?.. — она все-таки подняла голову, глаз у нее вовсе не было. — Я сейчас как раз этим занимаюсь, пытаюсь достать билеты из Сеула сюда — знаешь, где он находится? Неведомо где, на краю света. А потом надо доставать еще билеты из этого, как его… В Питер ты можешь купить на вокзале.
— Я не могу на вокзале, — сказал я, — я должен ехать вместе с теми, которых ты вывезешь из Сеула и из этого, как его. У меня особое задание. Считай, я руководитель делегации, которую мы отправим в Питер.
— Да?.. Тогда я закажу билеты под тебя — семьдесят человек берешь?
— В каком смысле — беру?
— Билет будет коллективный, на всех, но на твое имя, а потому тебе отвечать за посадку и за всякие там недоразумения. Много чего будет, не сомневайся. Я имею в виду всякие накладки и проколы: кто-то потеряется, а у кого-то уведут чемодан. Там будут корейцы, японцы, американцы, французы, англичане. Ну и другие, эти…
— Я никаких ихних языков не знаю, — сказал я.
— Тебе с проводниками разговаривать, а они только по-нашему умеют.
— А билеты будут в “СВ”? — спросил я.
— Почему в “СВ”? Только десять человек — самых-самых, для них “СВ”. Остальные поедут в купе.
— Мне нужно в “СВ”, — сказал я твердо.
— Не могу, — сказала она, — больше десяти мест мне не дадут, разве что кто не поедет.
— Эко не поедет, — сказал я, — и Фолкнер тоже. Эти два билета я беру.
— А зачем тебе два? — Клава впервые посмотрела на меня с каким-то человеческим выражением.
— Я еду с женой, это мое условие. Если нет, говори с ними со всеми сама — с корейцами, японцами и этими. И сама беседуй с проводниками.
— Когда ж это ты женился? — спросила Клава, глаза у нее стали осмысленными, живыми и откровенно бабьими.
— У нас типа свадебное путешествие, — сказал я, — но только три человека об этом знают: я, она, а теперь и ты. Прошу — никому, а то сглазишь.
— Я ее знаю? — спросила Клава, видимо, напрочь позабыв о евро-азиатах, американцах и этих.
Женщины все-таки удивительные создания.
— Нет, — сказал я, — познакомитесь у поезда. Ты когда отдашь мне билеты.
— Сложность в том, — сказала Клава, — что это очень большие деньги — понимаешь? Иностранцы платят вдвое, а как я тебя проведу — ты ж не иностранец, по какой строке?
— Проведи, как еврея, — сказал я, — а потом сочтемся. Значит, я могу быть спокойным?
— Сколько лет? — спросила Клава.
— Двадцать пять, — сказал я и, увидев мелькнувшую у нее в глазах тень, добавил: — Если точно — двадцать девять…
Потрясающий день! Только-только начался отсчет — с утра, когда меня разбудил волшебник из Санкт-Петербурга, а фарт идет и идет… У меня ведь на самом деле появилась блистательная идея — это когда он сказал, что Большой театр срывается и его необходимо заменить чем-то более замечательным. Идея простая, а потому гениальная.
Ну как она может поехать в Питер, разве дело в гостинице — то есть под каким соусом она туда поедет, зачем, какое у нее отношение к писательскому конгрессу? Явная липа. А тут?.. А тут она организует то самое мероприятие — перешибает Большой, писатели зайдутся, будет классная тусовка, а ей это ничего не стоит, ее только завести, я видел, как она работает, фонтанирует идеями: садится на стол, болтает ногами, закуривает, прищуривается… Пусть Большой плачет! А ей награда — поездка в Питер. Совершенно официально, по делу.
Мы встретились с ней в тот же день, вечером. Я понимал, что тянуть в любом случае нельзя. Каждый час дорог.
Реакция ее была, конечно же, предсказуемой, но как и всегда ошеломительна. Да меня все в ней ошеломляло — такое странное существо! И ведь никакого, скажем грубо, хотя бы милого, но кокетства, обычных прыжков и ужимок, всего набора — а как они порой, хочешь не хочешь, действуют на нашего брата… А здесь ничего: вполне естественная, подлинная заинтересованность. Да видел я, видел, как разговаривает она с людьми, с мужиками, так сказать, профессионалами в разной, в том числе и в этой, скажем, области: внимательно, с сочувствием, вежливо, четко — ни одного лишнего слова или движения. Но уже через пять—десять минут собеседник ее напрягался, собирался — не отлипал, а она… В глазах, что ли, было дело? Красивые глаза, ничего не скажешь, но на самом-то деле всего лишь, как уже было сказано, внимательные и заинтересованные… Чем?.. Вот в этом, пожалуй, и дело — чем они вдруг становились заинтересованными? Ну, каждый тут понимает в меру своей этой самой… Я еще тогда поразился, в первый раз — на том вернисаже…
Глаза, конечно, но тут, как бы и весь организм начинал участвовать в этом, порой совершенно необязательном ей разговоре, или скажем, действе — и собеседник остолбеневал.
Мы сидели в подвальчике, в Доме литераторов. Оставили нам единственное место изо всего прежнего советского роскошества — ни ресторана, ни бара. Впрочем, и на том спасибо.
А ведь, бывало, каждый день если не начинался там, то уж заканчивался в том доме непременно. Зачем-то было надо, хотя, если подумать… Помню, я написал Солженицыну в Вермонт, была у меня в ту пору переписка с классиком в связи с публикацией моего романа на Западе. Вы восемь лет оттянули в лагерях, написал я ему, а я восемнадцать просидел в ЦДЛе, удивительно, мол, что живым остался… Надеюсь, он понял мой нехитрый покаянный юмор и не обиделся. Поганое, конечно, было место, что говорить, но зачем-то нам важное, кто-то там сломался, а кто-то устоял — там ведь и дружба начиналась и многое еще, о чем до сих пор щемит сердце… Но то другая тема.
Да есть, существует и сегодня тот знаменитый ресторан — “Дубовый зал”. Тот, да не тот, не для нашего брата литератора. На стенах огромные — как полотна Сурикова и Верещагина, растянутые-распятые шкуры диких зверей: медведи, волки, кабаны, даже почему-то — зебры…
Забежал я туда как-то, еще не зная, за ста граммами. Он мне налил у стойки. Я посмотрел на стопку. “А сколько я тебе должен?” — на всякий случай спросил, пока еще не выпил. Он назвал цену. “Чего? — говорю. — Да я четыре бутылки могу купить за эти деньги…” Теперь он поглядел на меня: у меня вид был, надо думать, очень сокрушенный. Да пей так, говорит. Я выпил.
Итак, сидели мы в подвальчике, выпили по сто, и я рассказал о сегодняшнем посещении Пена.
— Что думаешь? — спрашиваю. — Три дня в Питере, две ночи, а кроме того поезд — день отъезда, день приезда. Еще две ночи.
— Потрясающе, — говорит, — я знала, тебе это сразу придет в голову, как только услышала про конгресс в Питере — ты ж рассказывал по телефону?..
— Сообразительная, а я думал, у тебя мимо ушей пролетело.
— Но при чем тут Большой, — говорит, — я, вроде, не по этому делу?
— Па-де-де — не сможешь?
— В каком смысле? — говорит. — Впрочем, можно кой-что придумать…
В глазах у нее что-то такое проехало, и она как бы меня и видеть перестала. Чудо какое-то, думаю, ее только включить или завести…
— Понимаешь, — говорит, — писатели, я имею в виду настоящих талантливых людей, они обязательно и еще в чем-то…
— Ты про что? — не понял я.
— Ну хотя бы, скажем — рисунок. Вообще изобразительный ряд. Им, понимаешь, мало чисто литературного способа самовыражения, они себя и в другом ищут… Я талантливых людей имею в виду.
— А я как же? — говорю. — Выходит, я как бы, что ли, — без таланта?
— Ты себя в другом находишь, и меня это вполне устраивает.
— Тогда ладно, а то я было…
— Хорошо, — говорит, — давай телефон твоего футболиста, мы с ним договоримся.
— Зачем телефон, я тебя отведу, представлю, познакомлю… А в чем твоя идея?
— Нет, — говорит, — я сама, ты будешь только мешать.
— Ты ж его не знаешь?
— Видела я его — с усами, славный мужик, открытый и контактный. Об остальном не беспокойся.
— Так о чем все-таки речь?
— “Писатели рисуют” — понимаешь?
— Не понимаю. Да и какие писатели — кто из них рисует?
— Не обязательно живопись, — говорит, — могут быть рисунки на полях, почеркушки… Пушкин рисовал? Представляешь, какая может быть выставка Пушкина?
— Представляю, — говорю, — уже была тысячу раз. И больше.
— Вот я об этом. А у нас будет сегодняшняя литература.
— Да о ком ты говоришь — где ты нашла Пушкина?
— Вознесенский рисует, Битов рисует, Войнович рисует… Да и этот твой футболист. Я и книжку его читала, последнюю.
— Правда? — удивился я. — Что скажешь?
— Мне понравилась. Смелый человек, свободный, без комплексов. Пишет о сплошном блядстве, а такая чистота, даже наивность… Отличный малый, можно разговаривать. Короче, будет тебе выставка, почище Большого. А деньги этот футболист достанет? На помещение, оформление, развеску? Я и с галереей договорюсь — есть у меня мысль, и фуршет там может быть — хоть на сто—двести человек…
Самое поразительное, что наше “историческое сидение” в “Славянском базаре” мгновенно стало реализовываться: “футболист” дал отмашку — добро по всем пунктам, “галерея” оказалась очаровательным особнячком на Малой Дмитровке; ровно через месяц прекрасно оформленные картины наших гениев висели в двух залах и на лестнице, посетителей — толпа, не протолкнешься, фуршет по всем законам русского гостеприимства — высокая пьянка… А кроме того, тут же, для полноты действа была предложена презентация только что вышедшей двуязычной — и на английском — книжки: “Написано в тюрьме” — от Гумилева до наших дней…
Хозяйка особнячка — высокая, стройная, с оленьими глазами, выказывала полный прием, перед началом представления налила мне, как человеку, причастному к организации мероприятия, хрустальный бокал исконного нашего напитка, я был растроган и, как мне казалось, очень красноречиво принялся посвящать ее в глубины самой прочной традиции отечественной словесности.
— Русские писатели всегда сидели в тюрьме, — говорил я, глядя в оленьи глаза моей собеседницы, — полистайте хотя бы эту книжку… Кстати, давайте перейдем на “ты”, а то как бы не совсем прилично…
— Я попробую, — сказала она и удивилась.
— Хотя, понимаешь, — продолжал я, воодушевляясь, — был, был момент, когда все мы дрогнули, примстилось нам, что останется эта традиция только в документах, свидетельствах и мемуарах, будет всего лишь почтительно изучаться. Останется в музее, экспонатами для моей подружки — понимаешь, о ком я говорю?
Она кивнула.
— Но когда познакомились мы с Гришей Пасько, — не унимался я, — вон он, видишь, пьет водку с нашим футболистом и этой моей подружкой?.. Пока он еще среди нас — я Пасько имею в виду. Познакомились и поняли — нет, живая она, вечно живая традиция, никуда нам от нее не деться…
— Вот вам… то есть тебе, микрофон, — сказала хозяйка особнячка и сверкнула оленьими глазами, — объясни присутствующим, а то для иностранцев все это уж точно темный лес.
— Я не умею по-ихнему, — сказал я, — разве что ты переведешь?
— Why not, — сказала хозяйка особнячка.
— Господа коллеги! — сказал я в микрофон и звякнул хрусталем о бутылку. — С приходом к власти всенародно избранного нового президента ворота русской тюрьмы снова широко распахнулись для нашей словесности — заходите, дорогие коллеги, гостями будете!..
Нет, не Большой театр, куда ему — там всего лишь детский сад, кружок по фото…
Удивительное дело, никогда у меня такого не было: по рельсам, по рельсам — семафоры зеленые! Сами собой легко преодолевались все трудности и возникавшие осложнения — мне шел и шел фарт!
Наконец наступил день отъезда. Верней, его ночь. Или, чтоб совсем точно, — полночь. Я стоял на перроне Ленинградского вокзала. Мои коллеги прибывали группами: московские, питерские, евро-азиаты, американцы и эти. Все были в приподнятом настроении и более того — в последний день крепко расслабились. Конгресс прошел достойно, мы отстояли свою правду, хотя были, были доброжелатели, азартно ждавшие именно нашего позора. В шестидесятые годы это называлось “жаждой Иуды”: человек, не решившийся совершить поступок, требовавший, скажем, мужества, а последствия, как мы помним, бывали крутыми, ждал, что решившийся на этот поступок непременно скиснет, отступит, расколется — и тогда все станет на свои места — внутренний комфорт вернется, а сломавшегося можно и пожалеть…
Итак, полночь, Ленинградский вокзал… Нет, здесь требуется еще одна подробность, пояснение, а то весь сложный механизм интриги будет не совсем понятным. В действие вступает дама с оленьими глазами, хозяйка особнячка на Малой Дмитровке. Странное было у нее имя — Тина.
Дело в том, и на самом деле я сразу об этом подумал, что вымечтанный мной “СВ” был, конечно, ловушкой. Ну как мы туда войдем, в этот роскошный вагон, где для нас — героев конгресса, забронированы пять купе? Самые-самые из наших иностранных гостей и я с… Ее же несомненно будут провожать! Вот в чем была проблема, и на первый взгляд она казалась непреодолимой.
Впрочем, я тут же предложил ей вариант: я покупаю третий билет, но в купе ты затеряешься среди множества пассажиров, а когда поезд тронется, перейдешь в “СВ”. Очень просто. А если двери будут закрыты? — спросила она. Какие двери? Ну, между вагонами? Они не могут быть закрыты, сказал я, там ресторан и люди ходят туда-сюда, не говоря о том, что мало ли что может произойти, двери всегда должны быть открыты, хотя бы для безопасности. А ты давно ездил в поезде? — спросила она. Последний раз пятнадцать лет назад. Вот видишь, сказала она, а я и того больше, когда-то в детстве, сейчас могут быть совсем другие порядки. В том поезде, в котором я ехал пятнадцать лет назад, сказал я, двери были закрыты не только между вагонами, но и на двери “купе” два замка — один висячий, а другой английский, и их открывали два солдата, обязательно в присутствии начальника конвоя. Но то был не “СВ”, а “столыпин”, и не “стрела”, а… Ты все-таки узнай и проверь, сказала она. Каким образом? Пойдешь на вокзал и спросишь проводников, а то мало ли что, что ж, я целую ночь… Хорошо, пообещал я, хотя это была полная глупость, не говоря о том, что вместо третьего билета можно было бы купить десять бутылок “лимонной”. Это я сразу подсчитал.
Вот тут мне и вспомнилась дама с оленьими глазами — Тина.
Мы разговаривали втроем. Ты давно была в Питере? — спросил я Тину. Ой, давно, сказала она, и это моя мечта. О чем базар, сказал я, мы заказываем тебе третий билет — в купе, ты берешь на себя семьдесят иностранцев, по-ихнему ты можешь, но сначала мы садимся с тобой в “СВ” — понимаешь? А на твое место… Поезд тронется, и вы поменяетесь. За полчаса с иностранцами ничего не стрясется — справишься?.. — спросил я мою барышню. Во-первых, я не могу по-ихнему, сказала она, а во-вторых, что я буду делать, если между вагонами двери закрыты? Я узнавал, соврал я, двери всегда открыты, в крайнем случае, в Бологом поезд наверняка остановится и вы перейдете. А это где — Бологое? — спросила она. На полдороге. То есть полночи вы будете там вдвоем, а я среди семидесяти иностранцев? — глаза у нее стали не такими, как обычно, совсем другие были глаза. Разберемся, сказал я, но это хороший вариант, лучше пока нету.
Я отправился в Пен, к Клаве. На сей раз она встретила меня благожелательно и тут же бросила телефонную трубку.
Ну, что у тебя — рассказывай? — и глаза загорелись. Рутина, говорю, как и бывает в моей медовой ситуации, то одно, то другое. Но я пришел по делу: мне нужен третий билет. Ты с ума сошел? — спросила Клава. Может быть, сказал я, но иначе невозможно, все рухнет. Я пока не могу тебе всего объяснить — поверь и все. Давай договоримся: я беру на себя ответственность за самых-самых, которые в “СВ”, их я обустрою, на другие вагоны, где семьдесят второстепенных, меня просто не хватит, тем более у меня ситуация, ты в курсе. За них будет отвечать Тина — для нее и третий билет в купе. А это еще кто такая? — спросила Клава. Наша благодетельница, сказал я, это она устроила выставку и презентацию, перешибла Большой. А она справится с ними? — спросила Клава. Для нее это вообще семечки, сказал я, во-первых, она может по-ихнему, а во-вторых, она профи — понимаешь? Когда-то служила затейницей. Все будет в лучшем виде. Ручаюсь. Ну ты даешь… — задумчиво сказала Клава и загрустила.
3
Поезд мягко тронулся, я даже не сообразил, что мы уже едем.
— Что с тобой? — спросила она.
Я открыл глаза. Она сидела напротив, на диване, поджав под себя ноги, курила.
— Неужто получилось? — спросил я. — А что теперь?
Она засмеялась.
— Ура!.. — прошептал я.
— Мы же вдвоем, — смеялась она, — зачем шепчешь? Ни-ко-го…
— Не верю, слишком просто, — я говорил вполголоса. — Так не бывает…
Дверь двинулась, вошел проводник. Молодой и полуинтеллигентный.
— Ваш завтрак, — он положил на стол два пакета.
— А ужин? — спросил я.
— Спать пора, — он посмотрел мне в глаза, моргнул и вышел.
Дверь щелкнула.
Я глядел в ее зеркальную поверхность: под фонарями мелькали, метались, появлялись и исчезали знакомые, малознакомые и совсем чужие лица, мои коллеги прибывали и прибывали, заполняя перрон, у табло громоздилась гора заграничных чемоданов… Потом я увидел Клаву: зажав в высоко поднятой руке коллективный билет, она отбивалась от Тины, пытавшейся у нее этот билет забрать… Внезапно прямо передо мной возникла моя барышня, я шагнул было к ней, но увидел рядом ковбоя с сумкой, он осматривался с брезгливым любопытством, поставил сумку и буркнул: “Я, вроде, лишний на этом празднике жизни…”. Что-то еще сказал, я не расслышал. Потом он повернулся и исчез в темноте.
Я смотрел ему вслед с уважением и безо всякого сочувствия.
“Тина, — сказал я, пробившись сквозь толпу, — диспозиция меняется: ты ведешь всех в купе, а мы…” “Учти, — крикнула мне Клава, — ты отвечаешь за всех, понял — за всех! А кроме “СВ” еще три купированных, ты всех должен…”
Дальше я не слышал, мне было совершенно не интересно, что и кому я должен…
Она разворачивала пакеты.
— Ой, гляди…
На столе появилась колбаса, сыр, булочки, печенье…
— Я тоже типа, как бы, не фраер, — сказал я.
Пятнадцать лет назад перед этапом мне выдали на Пресне три буханки черного — из расчета полбуханки на день — и вонючий целлофан с хамсой. Но на гражданке, как я помнил, стоило поезду двинуться, все начинали стучать в лбы вареными яйцами, разворачивали жареных куриц… Десяток яиц я сварил, а курицу заменил банкой красной икры. Помидоры и огурцы из ее сумки завалили наш столик. Было очень красиво. Я вытащил бутылку.
— А как же Тина? — спросила моя барышня.
— Я дал ей полчаса на всё про всё, — сказал я, — она их раскидает и…
Мы смотрели друг на друга.
— Полчаса, полчаса, — промурлыкала она, — это мало или много?
— Мало, если впереди четыре ночи и три дня, и много, если…
— У тебя плохо с арифметикой, — сказала она, — это в любом случае мало.
Рюмок не было, мы выпили по стакану и закусили огурчиком. Яйца есть я не мог, а икру было жалко: стол накрыт — мы ждали гостя!
О чем мы говорили?.. Нет, опять не вспомнить. Но закусывали только огурцами.
— Второй час, — сказала она. — Может, двери все-таки закрыты, ты же соврал, что узнавал у проводников?.. Или она не знает номер нашего вагона. Или…
— Она очень деликатная, — сказал я, — но если ты хочешь, я ее притащу…
В какой-то момент я подумал, что в суматохе мы сели не в тот поезд: я проходил вагон за вагоном, в пустых коридорах гулял ветерок, двери плотно задвинуты — где же толпа, только что буйствовавшая на перроне?
В пустом ресторане, наклонившись друг к другу лбами, сидели два мужика. Когда я проходил мимо, один поднял голову и спросил:
— Вы случайно время не знаете?
— Знаю, — сказал я, — полвторого.
— Вот видишь, — сказал он, упершись лбом в своего собеседника, — за час мы уговорили одну бутылку. Осталось семь часов. Сколько мы их уговорим?..
Ответа я не расслышал, открывая дверь в тамбур, легко умножил оставшиеся часы на бутылки. Следующий вагон был так же пуст, я прошел еще один такой же, но тут дверь из тамбура заклинило — открыть ее мне не удавалось: “Все-таки заперли…” — успел подумать я, нажал посильнее, кто-то взвизгнул, и я вломился…
Здесь стояла толпа — как два часа назад на перроне, громоздились заграничные чемоданы, слышалась разноязычная речь… “Спокойно, спокойно!.. — услышал я Тину. — Прошу всех замолчать и слушать меня, только меня…” Дальше она залепила что-то по-английски…
Я протиснулся в вагон, Тина меня увидела.
— Все дело в коллективном билете, — быстро говорила она, глаза сверкали, и я понял, что, назначив ее руководителем делегации, сделал правильный выбор, — если бы у каждого был свой билет, все было бы нормально, а тут все набились в один вагон, у одного корейца уже увели чемодан, они вшестером — корейцы — забрались в одно купе, я не могу их растащить… Я говорила Клаве, она меня не слушала…
— Я имел ее маму… — услышал я.
На поставленном торчком чемодане сидел знаменитый бородатый питерский писатель, он был совершенно пьян и, видимо, пытался осмыслить ситуацию.
— Я имел ее бабушку… — продолжал он безо всякого выражения.
— У него сексуальные фантазии, — шепнула Тина, — он не может слышать имя Клавы…
Через толпу протиснулся начальник поезда — в форме он походил на генерала.
— Граждане, господа… — вразумляюще говорил он, — у нас еще два пустых вагона, прошу не волноваться, мы всех вас сейчас…
— Уходи, — шепнула Тина, — еще полчаса, и я их раскидаю…
— Водка стынет, закуска…
— Полчаса, — шептала Тина, — и я у вас…
Когда я проходил рестораном, мужики продолжали тему:
— Через год, — услышал я, — пойдет скоростной — два часа — и ты в Питере. Сколько мы успеем усидеть за два часа?
— Какой ты быстрый… — сказал второй.
Я открыл дверь в вымечтанное нами купе. Она курила и глядела в темное окно.
— Давай еще по стакану, — сказал я, — у нас снова полчаса.
Мы выпили и закусили огурцами.
Ситуация была дикая, во всяком случае, странная. Время уходило…
— Уже четвертый час, — сказала она вдруг, — там могло что-то случиться. Вообще, с нашей стороны свинство, мы ее втравили, а она тут и вовсе ни при чем. Тоже мне — друзья. А если ее там…
— Хорошо, — сказал я, — я их сейчас всех…
Что с ними делать, я, разумеется, не знал.
Пустые вагоны, пустой ресторан, те же мужики…
— А если колесо отвалится? — сказал один, когда я подошел к их столику.
— Какое колесо? — спросил второй: кто из них кто, я уже не понимал.
— Сколько, по-твоему, колес в каждом вагоне?
— Четыре. Два и два.
— Это у телеги четыре, и у лошади — ноги’<. А тут вагон — представляешь? Да еще скоростной! На каждой оси по четыре. А вагоны бывают трех- и четырехосные. Шестнадцать. Помножь двадцать вагонов на шестнадцать. А вагонов бывает и двадцать пять...
Пробегая следующие пустые вагоны, я пытался сосчитать: на шестнадцать умножить не получалось… В третьем вагоне я удачно умножил на десять и — остановился: “Но ведь это тот самый!..”. Конечно, я хорошо помнил, что третий вагон после ресторана был набит битком, я еще не мог сразу открыть дверь из тамбура…
Вагон был пуст, двери плотно задвинуты, гулял ветерок…
Тина тогда стояла у первого купе, и у меня было ощущение, что она именно там угнездилась… Нет, она сказала, что туда влезли пятеро… Нет, шестеро корейцев… Господи, неожиданно и странно подумал я, а если они ее… съели? Я помнил — конечно, помнил! Я работал на Сахалине в газете пятьдесят лет назад, там было много корейцев, они ели… собак. Я хорошо помнил, как у моего приятеля сожрали пуделька. Собака, разумеется, не человек, но мало ли что и как могло измениться за полвека?.. Что-то у меня с головой, водка, беготня по вагонам — при чем тут собаки? Здесь наши коллеги, замечательные писатели, правозащитники, интеллектуалы…
Я постучал еще раз. Ответом — мертвая тишина. Я перешел ко второму купе, потом к третьему…
Выглянул проводник.
— Вам чего?
— Я писатель, — сказал я, — руковожу всей делегацией, где тут у вас…
Он плюнул, махнул рукой и скрылся в своем купе.
Положение было безвыходное — что делать? Скорей, по инерции я стукнул снова, посильней…
Внезапно дверь щелкнула, двинулась, и на пороге возникла — Тина. Она была завернута в простыню, один ее конец держала зубами, другим пыталась запахнуться. Под простыней явно ничего не было.
— Живая? — спросил я.
— Не знаю, — шепотом сказала она, — может, и живая. Но я не могу уйти, здесь французы…
— Слава Богу, — сказал я, — они европейцы и живут в культуре.
— Да?.. — удивилась Тина. — Может быть. Но они сказали, что если я уйду, они мне не откроют. Они никому не откроют, смертельно напуганы, у кого-то что-то еще уволокли.
— Пошли к нам, — сказал я, правда, не очень уверенно, — как-нибудь перекантуемся.
— У меня нет сил, — сказала Тина. — Мы только что растащили их по вагонам, я валюсь с ног, давайте до завтра? Не сердись…
Край простыни она отпустила. Я угадал.
В пустом ресторане дискуссия набирала силу.
— Ты знаешь, что такое вибрация?.. — настаивал один.
Я никак не мог сосчитать, сколько они должны были уже выпить — четыре часа!
— Какая виб…рация? При чем тут…
— А при том, что при такой сумасшедшей скорости — как самолет! — вибрация становится критической — понимаешь? И хотя бы одно колесо из этих, пусть двухсот пятидесяти… Ну не довернули гайку, ну выпил пивка или еще чего? Ты можешь представить, сколько болтов и гаек в колесах во всем составе из двадцати пяти вагонов? Попробуй сосчитать, если в каждом колесе…
Это была, конечно, уже не арифметика и даже не алгебра!
— Колесо отвалится, — услышал я, покидая ресторан, — знаешь, куда мы улетим на такой ско…
А что если они и сейчас что-то не довернули? — думал я, открывая дверь в наше купе.
— Немедленно по стакану, — сказал я.
— Через два с половиной часа вставать, — сказала она. — Ты знаешь, что такое воробьиная ночь?..
— Это другое, — сказал я, — и она у нас уже была.
Утром мы покидали в сумку наши продукты. Сумка была тяжелой. На перроне разноязычная речь, гора заграничных чемоданов — мне показалось, их стало больше, не жалко, если и еще уведут. Погрузились в автобусы. Мои девушки увлеченно чирикали.
Пустые улицы, чужой удивительный город — заграница!
Автобусы остановились у огромного стеклянного здания — что-то вроде “России”.
— Пускай сначала их всех раскидают, — сказал я, — мы не станем суетиться, хватит вчерашнего — давайте по пивку…
Свобода, чужие берега, пальмы и лиловый негр… Но главное — все впереди.
Пролетел час, полтора, мы пили пиво, курили и обсуждали невероятные события минувшей ночи. “А куда, собственно, денется Тина…” — подумал я и напрягся. У нас двухместный, и она нам как бы не обязательна…
Наверное, глаза у меня стали очень выразительными, потому что моя барышня шепнула:
— Она сейчас к своей подруге — где-то на Петроградской или еще на какой-то ихней стороне. Вроде наших Черемушек… Но пока она с нами — верно? Мы же должны прогулять с ней прошлую ночь?
— Само собой, — сказал я, — мы интеллигентные люди… Ладно, пора забрать наши ключи.
У стойки все еще толпились иностранцы, очередь была, как в наше время за водкой. Я почему-то стал нервничать: всегда боишься — как раз тебе и не хватит.
Наконец добрался, отдал паспорта. Девушка была очень красивая — как стюардесса. Мой паспорт она взяла, а второй куда-то закинула.
— Двенадцатый этаж, за ключами подойдите к третьей стойке.
— Погодите, — сказал я, — но это же одноместный номер?
— Конечно, — глаза у нее были томные и одновременно наглые, — двухместных у нас нет…
“Тогда я уезжаю обратно, в Москву…” — услышал я.
Я повернулся на голос. Рядом со мной у соседней стойки стоял мой московский коллега, я видел его в ночь отъезда на перроне, он тоже садился в “СВ”, но в моем списке не значился, это я хорошо помнил, и был он словно бы не один, я еще подумал пригласить его на нашу ночную пьянку, но не знал, в каком он купе, и о нем позабыл.
— Я должен работать, а потому приехал с помощником, — он говорил спокойно и безо всякого нажима. — Это было моим условием. Если нет номера, я немедленно возвращаюсь в Москву…
Я не расслышал, что ему ответили.
— Отдавайте второй паспорт, — сказал я, — я еду в Париж, там у меня конференция, я предпочел вашу, но коли так, мы немедленно отправляемся в аэропорт… Из вашей провинции можно улететь в Париж?..
— Подождите полчаса, — сказала красавица за стойкой и очень обозлилась. — Сейчас начнется разъезд, мы что-нибудь придумаем…
— Спасибо, коллега, — сказал я с чувством, повернувшись к нему, — я бы ни за что не додумался.
— Да пошли они все, — сказал он, — дурака валяют.
— Давай по пиву, — сказал я.
— Нет, — сказал он, — у нас коньяк, лучше вечером, если не возражаешь…
Я не возражал. Еще полчаса мы проболтались у стойки, я уже не отходил ни на шаг. Сначала мне предложили два одноместных, от которых я гордо отказался, напомнил о Париже, и наконец выдали ключи от двухместного.
Десятый этаж. Мы шли по длинному коридору, приглядываясь к номерам.
— Вон твой приятель, — шепнула моя барышня, — мне кажется, его помощник другого пола.
— Естественно, — сказал я, — у него нормальная ориентация…
Номер как номер: две кровати, между ними тумбочка, ванна, сортир, огромное окно, производственный пейзаж…
— Старый Петроград, — сказал я, высунувшись в окно, — пахнет революцией и, отчасти, гражданской войной.
Мои девушки разлеглись на кроватях.
— Вас двое, — сказал я, — накрывайте на стол — это будет справедливо, — и вытащил из сумки бутылку.
Еще одна была запланирована на следующий день, и еще одну я оставил на дорогу обратно.
— А где продукты? — спросила моя барышня.
— В сумке, — сказал я, — вместе складывали.
— А куда ты дел сумку?
— Я… ее?
Сумки не было. Мы ползали под кроватями и заглядывали в ванну.
— Я видела, как ты вышел из вагона с двумя сумками, — сказала Тина, — одна — вот эта, висела у тебя на плече, а другая, хозяйственная…
— Потом мы сели в автобус, — продолжила моя барышня. — Почему ты ее не взял, когда мы выходили?
— А почему я должен был ее брать? Хозяйственная сумка — женское дело. Ты сама всегда говорила, что…
— Спокойно, спокойно, — сказала Тина и развела нас по углам, как на ринге. — Давайте вспомним, как… И не забудьте, что кабы не я, мы все бы еще вчера съели.
— Может, автобус еще стоит, — сказал я, — прошло всего три часа, как мы… Они же должны везти нас на открытие конгресса и зафрахтованы на все дни…
Раздался телефонный звонок.
— Не берите трубку — я сам! Наверно, нашли…
Это был мой младший брат.
— Как ты меня обнаружил?
— Ты же сообщил, что приезжаешь, а тут у меня все схвачено. Но почему такой голос — тебя у нас обижают?
— Ты где?
— Недалеко.
— Приходи. Номер ты знаешь…
— Ты правда подумал, что звонят насчет сумки? — спросила моя барышня. — Ну ты даешь…
— Питер интеллигентный город… — я уже бежал по коридору.
Автобусов не было. То есть стояли какие-то, но другие. Или — те же?
Я обратился к одному из водителей. Он отнесся сочувственно. Скорей, безразлично.
— Подойдите через час-другой, они вернутся.
Стюардессы за стойкой тоже делали вид, что очень сочувствуют.
— Крутые яйца, — говорил я, — и много другой закуски…
— Буфет на двенадцатом этаже, — сказала красавица с наглыми глазами.
В буфете на двенадцатом были только жареные пирожки. Такими торгуют у нас на Курском вокзале. Вернее, торговали всю мою сознательную жизнь.
Когда я вошел в номер, их было уже трое, и они оживленно разговаривали.
— Познакомились? — спросил я. — Учтите, он большой ученый и, как положено в Питере, — ихний суперинтеллигент.
— Москвичи всегда приезжают втроем? — спросил суперинтеллигент — мешковатый, в очках, носатый и, в отличие от меня, сильно кудрявый.
— Я должен заботиться о младшем брате, — сказал я.
— Можно выбирать? — спросил младший брат.
— Если хватит смелости, — сказал я. — Или — наглости.
— У меня свидетели, — сказал брат, — я угадал сразу. Хотя, честно сказать, удивился. Мне казалось, я тебя знаю.
— Удивился моему выбору? — спросил я.
— Скорей, твоей смелости. Или наглости.
— Пять-ноль, — сказала Тина, — в пользу младшего брата.
— Тебе уже рассказали о нашей трагедии? — спросил я. — Будем закусывать пирожками от Курского вокзала.
— Мне как блокаднику слышать это было невыносимо, — сказал брат.
— Еще бы! А еще говорят, Питер — интеллигентный город. Я лучше о вас думал. Обокрасть путешественников! Такое случается только на Гаити.
— Он по растяпству забыл сумку с продуктами, а предъявляет претензии целому городу! Хорош гусь московский, — сказал брат.
— В интеллигентном городе пропажу тут же бы вернули.
— Конечно, — сказал брат, — если бы на яйцах была выгравирована твоя фамилия и желательно, чтоб адрес.
— Тихо, братья, — сказала Тина, — переходим к культурной программе.
Она действительно профи, подумал я.
Вы выпили по стакану и закусили пирожками с Курского вокзала.
— Дорогие москвички, — сказал младший брат, — простите за назидание, но у нас в Ленинграде утром не пьют. Пускай он идет открывать свой конгресс и делает, что хочет, а я покажу вам город.
— Ты очень шустрый, — сказал я, — девушек я тебе не доверю, я за них в ответе. И открывать конгресс не стану. Веди нас…
Было, было в Питере местечко! Мы сидели тогда у широкого окна, на нас глядела Петропавловская крепость, а под нами…
— Помнишь, мы пили с тобой коньяк, — сказал я, — а над Невой летали чайки… Больше ничего в этом городе я не видел — и не надо.
— Припоминаю, — сказал брат. — Дом ученых. Я там давно не был, не знаю, как и что…
— Веди, — сказал я, — добьем бутылку и — вперед.
— Ты не пойдешь на открытие конгресса? — спросила моя барышня.
— Нет, — сказал я, — у меня завтра доклад, и я должен к нему готовиться.
— Можно я позвоню подруге, у которой остановлюсь? — спросила Тина. — Ничего, если она подойдет к этому Дому ученых? Его найти легко?
— В Ленинграде все знают Дом ученых, — строго сказал брат. — Или она москвичка?
Мы долго торговались: они хотели идти пешком, а я утверждал, что у нас мало времени и надо немедленно добраться до… Сторговались взять такси до Аничкова моста — там якобы рядом.
Фонтанка оказалась местом очень знаменитым, что ни дом — история и литература, причем по обе стороны. Я бежал впереди, а они охали, курили и восхищались. Все это происходило чрезвычайно медленно. В каком-то месте, обернувшись, я увидел, что они заглядывают за парапет, потом брат поочередно держит их за ноги… “Уронит, интеллигент…” — я вспомнил, как однажды он уже утопил в Мойке коляску, слава Богу, без внука…
— Но сейчас я тебя заставлю посмотреть, — сказал брат, когда я подбежал. — Больше не отходи от нас и не беги…
— Ты и меня станешь держать за ноги? — спросил я.
— Я не о том, что здесь, — сказал брат, — у тебя нет никакой любознательности на редкие вещи, но вот это ты должен увидеть…
Двор Мраморного дворца, конный Александр III…
— Пожалуй, ты прав… — удивился я, — тут, верно, можно и… задержаться, — это было, на самом деле, грандиозно. — Какой, все-таки, пошлостью кормили нас двести лет… Именно так — красивой пошлостью.
— Ты имеешь в виду Медного всадника? — спросил брат.
— Насаждали его, как картошку, — продолжал я, — какой-то Шиллер, прости, Господи, а тут…
Мощь и… Может быть, красота в… безобразии, в такой грубой и безжалостной силе? Гениальная лошадь да и сам…
— Да, тут лучше помолчать, — сказал я.
Брат торжествовал.
— Ладно, побежали дальше, — сказал я, — я помню, нам еще чуть-чуть…
Нева, ветер, на другой стороне Петропавловская крепость. Я свернул за угол…
— Я бы и без тебя нашел!
Ободранная дверь, темно…
— Но ведь я не ошибся?
— Не ошибся, но что-то тут не то…
Мы поднялись по замусоренной лестнице: пустые залы. Попался мужик.
— У нас ремонт.
— Но выпить-то можно?
— Внизу, — сказал мужик, — в подвале.
Подвал оказался комнатушкой: стойка, три столика, мутные окна под потолком — никакого вида.
— Простите, — сказал брат, — я не виноват, это он, но я знаю, куда вас надо…
— Ни за что, — сказал я, — больше ни шагу, немедленно…
Нам дали теплую водку и холодные пельмени.
— А сейчас на открытии конгресса подают… — веселилась моя барышня.
— Вот мы его и откроем, — сказал я.
Мы выпили за открытие конгресса. Потом за встречу. Потом… Было очень хорошо.
— Тиночка! — услышал я за спиной. — Я все-таки нашла вас!..
Я обернулся: девушка была интеллигентной и провинциальной. Звали ее Изольдой. Брат был растроган — ленинградка на высоте, и отправился требовать подогрева пельменей.
Мы выпили за ленинградских девушек. Потом за московских. Водка была все такой же теплой, а пельмени разогрели только снаружи.
Изольда раскраснелась, даже глаза под очками поблескивали — водку она пила явно первый раз в жизни. Впрочем, может быть, я и ошибался, я плохо знаю ленинградок.
— Хотите, я сделаю вам замечательный подарок? — неожиданно сказала Изольда. — Я могу открыть для вас запасники Эрмитажа…
— Невероятно, — сказал брат, — я тебя недооценивал. Я-то, разумеется, бывал, но тебя, только что тут появившегося…
— Изольда — главный хранитель, — сказала Тина.
— Что ты, совсем не главный… — Изольда даже похорошела от смущения, — но для вас…
— Отсюда ни шагу, — жестко сказал я, — и я вам сейчас объясню почему. Объясню очень доходчиво. Но сначала выпьем за то, что происходит за этими стенами — за Неву, за чаек и за корабли. За нечто настоящее и высокое.
— Ты понимаешь, от чего отказываешься? — брат был возмущен до крайности. — Тебе предлагают…
— Понимаю, — сказал я. — Я никогда не был в Эрмитаже. То есть был, был сто лет назад, но не двинулся дальше вестибюля, меня заставили надеть войлочные тапки, я заскучал и ушел.
— Ну и что? — сказал брат. — Всего лишь свидетельство о тебе.
— Конечно, — сказал я. — Зачем запасник, если я не знаю музея? Это первое соображение. Второе более серьезное и имеет отношение уже не только ко мне.
— Может, все-таки пойдем?.. — посмотрела на меня моя барышня, — я даже и не мечтала…
— Итак, второе соображение, — сказал я безжалостно. — Но сначала — за настоящий музей, о котором я сейчас вам расскажу. Верней, о тех, для которых музей и его идея…
В голове у меня звенело: утром я пил пиво, в гостиничном номере водку, потом мы бежали вдоль Фонтанки, меня сильно взболтало, потом выпивали и закусывали неведомо чем… Уходить из этого подвала, за стенами которого шумела река… Ни за что!
Я старался не смотреть на главного хранителя Эрмитажа.
— Что такое Эрмитаж? — меня уже несло. — То есть в чем есть идея сего знаменитого собрания? Нет никакой идеи, просто роскошная антикварная лавка, пусть одна из самых роскошных в мире. А что еще?.. Когда-то, в XVIII веке нищие европейские художники, у которых не было денег даже на бормотуху, узнали, что есть дикая северная страна, в которой золота больше, чем снега и грязи. Они потащили туда свои шедевры — а что еще? Я не стал бы тревожить ваше гордое воображение, кабы в Москве, которую вы традиционно не любите, не было настоящего национального музея. Музея, а не лавки. Но я даже не об этом…
— Ну знаешь, брат, — сказал мой младший брат, — я всего мог от тебя ожидать в связи с твоей темнотой, но такого… Изольда, уходим отсюда!
— Сначала выслушай, — сказал я, — и еще по стакану…
Мои собутыльники молчали — я всех оскорбил.
— Понимаешь, — говорил я, — мы приехали сюда решить некую неразрешимую проблему — философическую, но, отчасти, и в историческом аспекте. Я должен победить время — понимаешь? Впрочем, не важно, почему и зачем, но — приехали. Пока решить не удавалось, но когда ты показал нам ту лошадь, а на ней императора, что-то стало проясняться… Здесь очень сложная ассоциация. Я о величии России, начало которому не у вас — а в Москве. Так вот, речь моя о настоящей русской женщине, очень традиционно — о той самой, которая и с конем, и с избой.
— Не понять только, зачем ты оскорбил Эрмитаж и его замечательную сотрудницу… Пить, брат, надо меньше, — мой брат порывался уйти.
— Нет, ты меня выслушай, — продолжал я, мне казалось, я на конференции и участвую в дискуссии. — А что до очаровательной Изольды, то напротив: не место красит человека, а человек… Это из нашего фольклора, — уточнил я, окончательно забыв, что я все-таки не на конгрессе и они не иностранцы.
— Понимаете, — говорил я, — постичь нечто высокое и значительное проще всего в мелочи, в пылинке, а еще лучше — в человеке, пусть его судьба на первый взгляд как бы не связана… Я бы выпил за хранителя Эрмитажа — не обижайтесь, Изольда, сейчас вы все поймете.
— Может, хватит, — сказала моя барышня, — ты наливаешь и наливаешь…
Меня никто не поддержал, но я выпил.
— У меня есть подруга, — говорил я, — близкий товарищ, женщина во всех отношениях замечательная. Я знаю ее четверть века, а она все лучше и лучше. Когда-то была скромная, больше помалкивала, а теперь… Что-то с ней произошло: куколка раскрылась, вспорхнула — такая бабочка, махаон! А родом она… Есть такая область — Тверская, мы всю ночь по ней ехали в скором поезде. Она больше Франции, а может, и всей Европы.
— Вместе с Африкой, — сказал брат.
— Пожалуй, без Африки, но — большая. Там у них есть город — Конаково, а вокруг конаковские деревни. Моя подружка оттуда. Думаю, в России это самое-самое место. Девушки там корпулентные, круглолицые и курносые. Училась она в Ленинградском университете, но это единственный ее прокол. Или нет, не знаю. Во всяком случае, учили ее там, как ни странно, хорошо.
— Слава Богу, совесть у тебя есть, — сказал брат.
— Всего пять лет она тут у вас проторчала, а всю жизнь в Конакове и в Москве. Короче, испортить у вас не успели. Служит она в нашей национальной галерее, называется — Третьяковка. Она там самая главная.
— Хранитель, что ли? — спросил брат.
— Директор… Ну, может, не директор, но она и есть самая главная — все хорошее от нее, а все… Да я бы столько вам про нее рассказал, кабы вы меня не прерывали, хотя бы о том, как она спасла наши святыни — Владимирскую Божью Матерь и Троицу, потому как Бородин с Ельциным хотели украсить ими новый Большой Кремлевский дворец…
— У нас бы тоже не отдали, — буркнул брат.
— А чего вам отдавать — откуда у вас Владимирская Божья Матерь? У вас только голландские шедевры и что-то по случаю — из Италии и Франции… А здесь год за годом собирали — да с самого начала! — поддерживали молодых, одаренных, выстраивались школы, направления, крепли и рвались внутрихудожественные связи — “котел”, в котором варилось и вырастало национальное русское искусство… Учтите, нить я не теряю… Может, еще по одной?
— Не дам, — сказала моя барышня, — дотяни свою нить, тогда мы тебе…
— Хорошо, а закурить можно?
Все дружно закурили. Кроме Изольды.
— Итак, я продолжаю. Живет моя конаковская барышня со мной по соседству, квартира маленькая, завалена книгами, а кухонька — не повернешься. Женщина она сердобольная и, снисходя к моей сиротской жизни, приглашает то на обед, то на ужин. Муж ее, мой старый товарищ, сокровенный писатель, человек выпивающий, и мы с ним…
— А несокровенные трезвенники у вас есть — в Москве? — не удержался брат.
— Есть, но я их не знаю, думаю, они все питерские — Растиньяки.
Брат только крякнул.
— Ты меня не трогай, — предупредил я его, — не собьешь… Обычно мы ее долго ждем — хозяйку, она на работе. Разговариваем и естественно… Разрешите мне и сейчас чуть-чуть, а то пересохло.
Я выпил.
— У него, понимаете, какая система. Сначала аперитив: мадам привозит из заграничных путешествий экзотические напитки — а ее куда хочешь приглашают с выставками, всем, кроме вас, нужна наша национальная идея. Но они — те заморские напитки — хороши только для аперитивов. Затем он достает нашу, привычную, а уж потом из разных углов — у него удивительная память! — вытаскивает пузырьки и графинчики…
— Ужас, — сказал младший брат, — и он еще этим хвастается…
— Я всего лишь констатирую и хочу, чтоб вы представили себе обстановку.
— Мы представили, — сказал брат.
— И вот однажды, — продолжил я, — мы выпивали, она пришла, стали закусывать, и я почему-то очень загрустил. Понимаете? У всех жизнь, как жизнь: жена приходит с работы, жарит картошку, муж радуется и закусывает… Так мне стало себя жалко — до слез. “Слушай, — сказал я ей, — давай куда-нибудь уедем?” — “Кто с кем?” — спросила она. “Мы с тобой”. — “А как же мой благоверный?” — спросила она. “Вы уже тридцать лет вместе, — сказал я, — неужто он тебе не надоел за столько лет?” “Надоел-надоел, — сказал мой товарищ, сокровенный писатель, и тоже загрустил, — всем я надоел…” Когда много выпьешь, становишься или очень веселым, или наоборот…
— Глубокая мысль, — сказал мой брат, — но ты хорош гусь: тебя привечают, поят-кормят, а ты у живой жены… То есть у живого мужа уводишь жену?
— Я не увожу, — сказал я, — я только предложил, к тому же при нем.
— Давай дальше, а то никогда не кончишь. Не понять только, какое это имеет отношение к Эрмитажу или хотя бы к Третьяковке?
— Сейчас поймешь, — сказал я, — главное, не потерять нить. Итак, в тот раз я высказал свое предложение. Причем, заметьте — от всего сердца.
— Да уж от сердца, — сказал брат.
— Конечно. Или от души. Я плох насчет анатомии… “Куда ж мы с тобой уедем?” — спрашивает моя конаковская красавица. “Давай в Австралию”, — говорю я, и только потом понял, почему именно туда: она что-то такое рассказывала про свое путешествие в Австралию — там очень интересуются нашей национальной художественной идеей, и во мне, видимо, это географическое название засело — иначе откуда бы?.. Но это я потом сообразил, когда пытался осмыслить произошедшее. “Почему в Австралию?” — натурально удивилась она. “Потому что далеко, — говорю, — и никто нас там не сыщет. Хотя бы и твой благоверный”.
Понимаете? Она в тот момент жарила картошку, кухонька маленькая, я уже говорил, а дама конаковская… Знаете, как жарят картошку конаковские девушки? Одной рукой они упираются в бок, широкий нож в другой… Заглядишься!
Тут она повернулась и спросила меня уже — заметьте, с живым любопытством, на щеках ямочки заиграли: “А на какие шиши ты меня, мой миленький, повезешь? Ты знаешь, сколько стоит билет до Австралии?” — “Очень просто, — говорю, — ты берешь ножик — не такой, как этот, лучше маленький, я его тебе наточу, а можно и бритву — опасную. И вырезаешь картинку. Большую не обязательно. Представляешь, какая возня будет с Верещагиным или Суриковым? Можно маленькую, лучше из ХХ века, у вас там чего хочешь — от Малевича до Зверева. Ты ее аккуратненько вырезаешь…”
И тут — я это очень помню! — как гром грянул…
Одной рукой она подперлась, в другой блестел нож, глаза у нее засверкали… “Никогда! — крикнула она. — Никогда и ни за что! Слышишь?!.”
Мы с моим товарищем встали, открыли рот, а что сказать, не знаем… “Ты что, девочка?..” — опомнился я. А сокровенный писатель полез под стол и вытащил новый графинчик…
Они молчали, как тогда мы, с товарищем. Потом моя барышня засмеялась — весело и звонко.
— Не может быть — я знаю, о ком ты рассказываешь! Так и сказала?..
Изольда плакала: сняла очки и вытащила платочек.
— Я тоже, — шептала она, всхлипывая, — ни за что, ни для кого, ни при каких обстоятельствах…
По Неве гулял ветер — как в море, голова моя покатилась… Помню только, что мы оказались в Летнем саду, играла тихая музыка, я танцевал, обнимая то одну, то другую из обнаженных скульптур. Брат куда-то исчез. Изольда тоже. Потом мы долго шли вдоль Фонтанки, и моя барышня непременно хотела, чтоб я увидел что-то под парапетом у Инженерного замка, они вдвоем с Тиной обещали крепко держать меня за ноги, я кое-как отбился. Мы взяли машину, долетели до гостиницы, поднялись на десятый…
Все. Больше ничего не было.
Я проснулся от звонка. Нашарил на тумбочке аппарат.
— Ты куда пропал? Я тебе звонил, звонил…
— Вроде на месте.
Я огляделся: в номере я был один.
— Что-то я тебя не видел на открытии?
— К докладу готовился, — сказал я, — у меня завтра. Утром.
— Давали талоны на обед-ужин. Через пять минут… — тут я узнал голос: мой московский приятель, сосед по гостинице. — Так ты пойдешь на ужин — у меня коньяк, мы ж договаривались?
— Я целый день пил…
— Что ты пил?
— Водку.
— Коньяк смягчает и снижает — сразу придешь в себя.
— Ты думаешь?
— Убежден.
— Но у меня нет талона и я не один.
— Я тоже не один. Не валяй дурака.
— Хорошо. Минут через десять.
— Я зайду…
Куда ж она подевалась? — подумал я, и она тут же появилась: завернутая в полотенце, с мокрыми волосами.
— Ты вырубился, как только вошел, — сказала она, — Тина даже испугалась.
— Где она?
— Уехала к Изольде.
— Очень тактичная, — сказал я. — Учти, нас пригласили на ужин, в ресторан. Официально.
— Это тебя пригласили, а я тут как бы…
— Если хоть кто-то поморщится, я уеду в Париж, — сказал я.
Странно, но я был жив и в полном порядке.
В ресторане полутемно, сновали официанты, похожие на морских офицеров, на нашем столике, накрытом на четыре персоны, стояли цветы, горели свечи. Контраст с подвальчиком на Неве оглушителен. Или никакого подвальчика не было?
Принесли закуску: рыба, ветчина, салаты. Горячее на выбор — осетрина на вертеле или шашлык.
Приятель поставил на стол бутылку “Камю”.
— Расскажи про открытие, — сказал я.
— Ты с ума сошел — нас там не было.
— Ты же сказал?
— Шутка.
— За первый день!
Мы выпили.
— Пожалуй, ты прав, — сказал я, — снижает, смягчает и окончательно приводит в чувство.
— Опыт, — сказал приятель.
Моя барышня рассказывала, как я танцевал с обнаженными скульптурами в Летнем саду. Помощник приятеля сначала робел, стеснялся, потом начал оттаивать. Очень славный был помощник.
Принесли горячее.
— Мне тут нравится, — сказал я, — жалко, осталось два дня. Но понимаешь, в чем беда — мой доклад…
— А что такое?
— Не могу нащупать идею.
— Тебе было сегодня хорошо?
— Более чем.
— Вот тебе и идея. Ты был свободен и делал, что хотел. Тебя привезли, устроили, накормили — но ты все равно свободен.
— Ну и что? — спросил я.
— У тебя доклад на тему — “Писатель и власть”?
— Очень свежая тема, — сказал я, — если и осетрина такой же свежести…
— Тебя можно купить за жареную осетрину?
— Понял, — сказал я, — будем считать, доклад мы написали. Я твой должник.
4
— Все-таки слишком похоже на гостиницу, — сказала она.
— А ты думала, будет особняк или бунгало?
Она сидела на кровати, болтала ногами и курила.
— Ты можешь сдвинуть кровати, — попросила она вдруг. — Меня бесит идиотская тумбочка.
Кровати казались каменными. Я попробовал… Потом поднапрягся — не шелохнулись. Я взялся за тумбочку, подлез сбоку, ощупал…
— Да тут болты!.. Надо гаечный ключ или пилу. А где взять?.. Погоди, московский сосед сказал, что они все время работают — если у него?
— Они на компьютере работают — при чем тут пила?
Коньяк, конечно, смягчает, снижает и… Но, быть может, если коньяк после водки — совсем другая реакция?
— Что-то у меня голова покатилась, — неожиданно сказала она, — можно я чуть вздремну?..
— И у меня съехала. Не надо пить чего нам не положено.
Я лег на соседнюю койку, между нами торчала тумбочка: получалось, что у нас как бы не двухместный номер, а две комнаты, разделенные…
Загрохотало, загремело, захрипело, зазвенели стекла — трамвай вломился в распахнутое окно, я свалился с кровати. В комнате плавал, клубился серый туман. Я подполз к окну на четвереньках, осторожно поднялся и выглянул…
Далеко внизу, посреди классического петроградского пейзажа, разворачивался трамвай — звенел, грохотал, дребезжал, навстречу ему заезжал другой, а за ним… И все это в сером плывущем дыму… Это у них называется белые ночи, вспомнил я.
Я прикрыл окно. Стало потише, откуда-то ползли хрипы.
Она лежала на боку, обнаженная рука свесилась, пальцы касались пола. Это она хрипела. “Уж не трамвай ли ее задавил?” — странно подумал я. Подошел и поднял руку — рука была влажная. Я пощупал лоб — мокрый, горячий. Провел по волосам — и волосы мокрые. И подушка была мокрая. “Слава Богу, вода, а не…”
— Что с тобой? — спросил я.
Она не просыпалась.
Я сел рядом — как на скамейку после дождя. Тут я испугался и принялся ее тормошить.
— Может, “скорую” вызвать?
— Ты что — увезут неизвестно куда…
— Так с тобой бывает?
— Первый раз…
Я обтер ее полотенцем и переложил на свою кровать. “Хорошо, не съединил…” Накрыл двумя одеялами. Она тут же уснула. “Что русскому здорово, то…” А кто из нас русский?..
Походил по номеру, снова выглянул в окно: трамваи один за другим разворачивались — круг был под нашими окнами. Жуткий город.
Простыней больше не было, я завернулся в полотенца — их много, как в заграничном отеле.
…Трамвай грохотал, дребезжал, звенел, хрипел — надвигался… Она лежала, положив голову на рельс, волосы закрывали лицо, я кинулся к ней… И проснулся…
За окном все тот же серый туман, грохот трамвая, она тихонько поскрипывала на соседней койке. Тоже мне Анна Каренина, подумал я.
Волосы у нее высохли, подушка была влажной, а простыни сухие. Я поднял ей голову и перевернул подушку. Она не проснулась.
“Зачем бедному еврею такой дворец?” — вспомнил я. И опять заснул.
На сей раз я оказался в лесу: зимний сумеречный лес по обе стороны дороги, деревья в белых шапках. Дребезжащий трамвай тащили… лошади. Я видел впереди два хвоста, нет, еще один, третий… Я сидел рядом с кучером… Нет, рядом с вагоновожатым. “Гляди!” — крикнул он и нажал на звонок. Перед нами, через колею прыгнул заяц — серый, взмахнул длинными ушами и скрылся в лесу. “Стой! — крикнул я, — плохая примета, предупреждение— не доедем…” — “Ладно тебе, — сказал вагоновожатый, — бабьи сказки…” И тут через дорогу прыгнул еще один. Или тот же — серый и ушастый. Я схватился за рычаг: трамвай заскрипел, грохнул, дернулся, я ударился головой о…
Проклятая тумбочка! Это я об нее приложился. За окном клубился все тот же серый туман, грохотало, звенело…
Она спала глубоко и тихо. Посапывала.
Если водку мешать с коньяком, то тебе открывается… Что открывается?
Я вспомнил, откуда возник заяц. На открытии выставки писателей, которые рисуют, кроме презентации книги о литераторах, сидевших в русской тюрьме, была еще одна презентация. Наш коллега Битов предложил проект: “О перебегании зайцем дороги Пушкину”. Мне тогда было не до того, я думал о билетах на поезд, менял “СВ” на купе и разрабатывал механизм интриги. Но что-то, видать, засело, а тут после перемешивания коньяка с… Да, все выстроилось, об этом я им сегодня и доложу.
Что же произошло 175 лет назад на зимней дороге из Михайловского в Петербург? — скажу я им. А они будут меня переводить на разные языки… Ну, чтоб не слишком углубляться в эту историю?.. — продолжу я. И дело даже не в том, что ежели бы не заяц, у нас не было бы последующего десятилетия, сделавшего русскую литературу действительно великой. В то время никто ничего об этом не мог знать и даже думать. И Пушкин, который “наше все”, в том числе. Но он не хотел скакать в Петербург, это очевидно. Не хотел, но у него не хватало мужества себе — не кому-то, а себе! — в этом признаться…
Я думал все быстрее, быстрее, и мне стало весело: я сидел на идиотской кровати, лицом к окну, за ним клубился серый туман, который они называют “белыми ночами”, далеко внизу гремел дурацкий трамвай, а я повторял про себя свою завтрашнюю — нет, сегодняшнюю! — речь…
Откуда же заяц, который спас русскую литературу? — риторически спросил я. И сам себе ответил: “Да не было никакого зайца. Или был, но это не имеет ни малейшего значения”.
Я приоткрыл окно, вдохнул серого тумана и закурил. Голова легонько поплыла…
Это высокая история, заторопился я, испугавшись, что утеряю нить и опозорюсь. В жизни человека непременно присутствует Бог, не важно — знает он о том или не знает. И человеку дано слышать Его или не слышать. Но Он всегда рядом и особенно явственно в минуты пограничные, когда человек стоит на перекрестке: направо пойдешь, налево пойдешь… Господь все знает о каждом из нас, предупреждает и протягивает руку. А дальше твой собственный выбор: или ты Его услышишь и поймешь, или нет, но тогда пеняй на себя. Господь знает все потаенные мысли человека и всегда готов ему помочь…
Я вспомнил нашу первую ночь: если она была предупреждением, почему я Его не слышал и не понял?.. Нет, об этом сейчас я не хотел думать, мне надо было разобраться с докладом.
Дело тут в том, быстро говорил я себе, что никто другой не мог бы дать Пушкину такого совета, он не услышал бы и не захотел бы никого слушать, да никто б и не решился давать такой совет.
И тогда Господь послал “зайца”, которого на самом деле, по всей вероятности, не было. У Бога сколько угодно таких “зайцев”, и Он может выпускать их в любую нужную Ему минуту.
Те, кто видел, как зайцы перебегают дорогу, знают, как это происходит, — скажу я им, — это мгновенье, даже перед автомобилем с горящими фарами. Или перед трамваем, — добавлю я, и тут они уже совсем ничего не поймут. А там, на зимней дороге из Михайловского, он мелькнул — и Пушкин получил ответ, совет, сделал выбор, оперся на протянутую руку, — и развернул лошадей…
Конечно! Пусть они представят себе, что едут к девушке, а она ждет где-то за следующим поворотом — разве что-то или кто-то способны нас остановить, уговорить — отказаться? Да никогда! Но если вы понимаете, — скажу я им, и пусть меня переводят на все ихние языки, которые я никогда не буду знать! — что эта девушка на самом деле вам не нужна, что ваш порыв всего лишь минутная слабость, за которую потом платить годы и годы, сломать себе жизнь… Но вы обещали, она ждет и рассчитывает… Господи, хоть бы спустило колесо или заглох мотор, думаете вы, а девушка поплачет, слезы высохнут… Девушка плачет, шарик улетел! И если в первом случае, когда нет никакого сомнения, только любовь, азарт и легкость — да пусть сотни зайцев, не остановишь! — то в случае, когда нужен всего лишь повод… И тогда ты разворачиваешься…
Да, пусть этот пример не слишком корректен, скажу я им: в случае пушкинского зайца речь шла о чести и верности дружбе. Но разве любовь — не высокий выбор? Соблазн, его преодоление, или — поражение… А поражение может быть высоким или всего лишь чужим, тебе не нужным. Не твоим.
Меня уже несло. Да, писатель обречен на поражение, продолжал я свою речь. Он создает нечто из ничего, из мелькнувшего чувства, ощущения, мелькнувшей мысли. Он создает характер, — как Господь Бог человека из глины. Но он всего лишь человек, а потому созданное им, даже в самом удачном варианте, в самом гениальном воплощении его мысли, ощущения или чувства никогда не будет абсолютно созвучно задуманному. Только он сам знает о своем поражении, и только он один может о нем судить…
Вот что такое творчество, скажу я им, и вот чем на самом деле должен заниматься писатель. Как бы он ни страдал от того, что происходит вокруг — с ним и с тем, что ему дорого, как бы ни гремели в нем его гражданские чувства. Он может выразить эти чувства на бумаге и тем помочь людям, которые способны его понять. Но это его собственный выбор, и он волен, как любой его соотечественник, плотник или доярка, оставить свое дело и заниматься реальной политикой. В этом тоже его свобода. А власть всегда временна, и ее усилия имеют в виду, в лучшем случае, всего лишь сиюминутный успех… Выбирайте…
Очень напыщенно, подумал я, и мне стало неловко…
— Что с тобой? — услышал я за спиной. — Почему ты завернулся в полотенца, отдал мне все одеяла?.. Я спала, как мертвая, прости, пожалуйста… Больше такого не будет.
— Хорошо бы, — сказал я, — эта воробьиная ночь оказалась позатейливей первой.
— Правда, прости, я не понимаю, что со мной и почему.
— Пить надо меньше, — процитировал я младшего брата. — Ты помнишь битовского зайца?
— Какого зайца?
— Тогда, на твоей выставке, он со своим другом-скульптором предложил проект и демонстрировал золотого зайца. Они поставят его на верстовом столбе в Михайловском.
— Там была толпа, и все говорили хором. Я не разобрала.
— Надеюсь, не золотого, — продолжал я, — золотого унесут первой же ночью. Бронзового в ночь следующую. А медный простоит неделю, и его найдут в скупке. Если повезет. У нас охота на медь — ты не слышала? Провода срезают на десятки километров.
— Ну и что? — спросила она.
— Ничего. Просто заяц бывает нужен, когда не хочется делать то, что ты, быть может, делать должен. С точки зрения нравственного императива. Или не должен. В этом твоя свобода. И об этом — мой доклад.
— Я ничего не поняла, но, наверно, пора вставать.
— Пожалуй, тем более, я как бы и не ложился…
И тут зазвонил телефон.
— Вы собираетесь завтракать? — сосед, московский приятель. — Шведский стол в том самом ресторане, где вчера… Через пять минут.
— Через полчаса, — сказал я.
— Через полчаса я должен вернуться в номер, у нас срочная работа. Тогда увидимся вечером.
— Ты не будешь на моем докладе? — спросил я.
— Я же объяснил — я занят. Мой доклад, кстати, завтра, и мне надо еще и к нему…
Человек работает сутками, а я лезу к нему со всякими глупостями. Мне стало стыдно.
Зато я успею в душ и, быть может, даже побреюсь…
В ресторане — другой интерьер, светло, столики, столики, народу, как на вокзале…
Пива не было видно. Мои коллеги кушали йогурт и пили кофе.
Огромная стойка: салаты, сыр-колбаса, жареная картошка, жареная рыба, жареное мясо, макароны в соусе…
Я онемел. Всю жизнь я хочу есть: папу убили, маму посадили… Первый раз наелся, когда мама вернулась из лагеря, потом одна, вторая, третья жена — но они как бы не по этому делу, хотя порой, но крайне редко, и у них бывали гастрономические фантазии… Последние десять лет я воспринимал еду вообще только закуской. Но если случалось, меня, бывало, не удержать…
— Гуляем по всему буфету, — сказал я и взял глубокую тарелку.
Следовало, конечно, выработать систему, но я не успел, испугался, что все это великолепие мгновенно исчезнет. И принялся накладывать все подряд: салаты, жареную картошку, рыбу и мясо, макароны в соусе и что-то еще.
Когда я шел к занятому ею столику, похожие на морских офицеров официанты глядели на меня с уважением, а иностранные коллеги — с восхищением.
Моя девушка кушала кофе. Даже без йогурта.
— Покарауль миску, — сказал я, — и не торопись с кофе. Я сориентируюсь насчет пива.
Пиво продавали в баре. Я взял три бутылки — “Балтика”, третий номер.
— Ты справишься? — спросила моя Анна Каренина.
— Мне нужны силы для доклада. Боюсь спутать зайца с этим, как его… Александром III. Хотя они и не похожи. Помнишь, у Мраморного дворца?
— А может, скажем — ты заболел? Это я виновата, ты не спал всю ночь.
— Ты очень заботливая. И совестливая, — сказал я. — Но я должен отчитаться за билеты и всю эту роскошь.
Нас посадили в автобус. Может, тот самый?.. Я тщательно обшмонал салон, лазил под сиденья — крутых яиц не было. И красной икры тоже.
Я не успел усесться и отдышаться, мы уже остановились. Опять Фонтанка!
У дверей нас ждала Тина, мерцала глазами.
— Я спала как мертвая.
— Она тоже, — сказал я.
Тина посмотрела на меня с сочувствием.
— А Изольда всю ночь проплакала, — продолжала она, — с утра я ее утешала: убеждала, что ты хороший, но она…
— Я хороший, — согласился я, — мне просто не везет с бабами, у них идеи или обстоятельства. Одной я предложил поехать в Австралию, но она… Ты помнишь, я про это рассказывал. Другую привез в Санкт-Петербург, а…
Тут моя барышня подошла, и я заткнулся.
Дворец, мраморная лестница, большой зал, длинный стол, микрофоны, наши евро-азиаты и эти. Мы сели втроем.
— Ты правда ко мне хорошо относишься? — спросил я Тину, она сидела слева.
— Я тебя обожаю, — сказала она, — если б я не была ее подругой…
— Тогда принеси, — сказал я, — а то мне сейчас отсюда уже не выйти — вдруг позовут к микрофону?
Тина раскрыла сумочку. Я заглянул. Дамские сумочки очень вместительны.
— Я подумаю насчет твоего предложения, — сказал я.
— Изольда права — ты скотина, — она и впрямь была возмущена. И закрыла сумочку.
— Я пошутил, — сказал я, — от смущения.
На столе стояли бутылки с водой: я налил в один стакан воду, а она под столом — в другой.
— С утра можно и понижать, — сказал я, — иначе бывает трудно разобраться с тем, что ты должен сделать, чтоб отстоять свою собственную свободу. Выбрать. Или — или…
— О чем вы все время шепчетесь? — спросила справа моя Анна Каренина.
— Я пересказываю кое-что из тезисов…
Мне дали слово через час, и за это время мы с Тиной успели повторить.
Наверно, я был не слишком красноречив и едва ли точен. Когда я рассказывал о том, как на зимней дороге из Михайловского в Петербург трамвай чуть было не переехал зайца, переводчик открыл рот и замолчал.
Напротив меня, через стол сидел очень знаменитый московский писатель, мы были едва знакомы, и я не знал, что он тоже приехал. Он реагировал очень живо, смеялся, подмигивал и что-то такое изображал пальцами. Для оратора всегда очень важен конкретный слушатель. Я обращался только к нему и закончил с подъемом:
— Писатель имеет право на высокое поражение, — сказал я, — в этом его подлинное мужество и подлинная свобода. Они значительно более ценны, чем любые усилия власти, неважно — тоталитарной или демократической, улучшить человеческую жизнь путем увеличения производства нефти, презервативов или “стингеров”, — и все это якобы во имя рекламируемой властью Свободы, Демократии, Гуманности и прочей Белиберды. Впрочем, коль ему, писателю, охота, он волен сотрудничать с властью, даже властью становиться. И Бог ему судья, если он оставит письменный стол, поменяет перо на мундир чиновника или эполеты солдата. Это его выбор, его совесть, а он стоит перед своим Богом…
Мне вежливо похлопали, и я направился к своим девушкам.
Еще полчаса мы соблюдали приличия, а потом тихонько выбрались из зала.
Я был совершенно свободен!
За нами вышел один из устроителей:
— В три часа обед в ресторане на той стороне Фонтанки…
Кто это сказал, что в Петербурге нет ничего лучше Невского проспекта? Более того, — что в Петербурге он составляет все?.. Известно кто, но не забудьте — когда это было? Сегодня здесь, несомненно, только Фонтанка, и ее более чем достаточно.
Солнце освещало дворцы и особняки — от Аничкова моста до Летнего сада. Мы шли мимо дома княгини Лиговской, бывшего цирка Чинезелли, мимо… И вот уже…
— Обратите внимание, — сказал я голосом экскурсовода, — Инженерный, он же — Михайловский замок, в котором учились Достоевский, Петрашевский и другие, его всегда красят в цвет перчаток фрейлины Нелидовой. Уже двести лет красят. Вам известно — чья она была любовница?..
— Знаток, — сказала моя барышня, — а делал вид, что тебе наплевать на то, что рассказывает младший брат? Все время норовил от него убежать. Надо ж — все услышал и запомнил! Но теперь я заставлю тебя посмотреть самое-самое… Тина, держи его с другой стороны!
Они прижали меня к парапету и заставили заглянуть вниз. Фонтанка втекала тут в Мойку (или вытекала из нее), на той стороне здание Третьего отделения, подальше Шереметьевский дворец, флигель, в котором жили Ахматова и Пунины…
— Не упадешь, не бойся, — твердила моя барышня. — Тина, держи его за ноги!
Я отбивался, как мог — смертельно боюсь высоты… И тут увидел…
На вогнутой каменной стене, сопрягающей Фонтанку с Мойкой, у самой воды поблескивало что-то маленькое и блестящее… Птичка! Медная головка отсвечивала, вроде даже шевелилась — поворачивалась…
— Чижик? — спросил я, — тот самый, о котором…
— Разглядел, — сказала моя барышня, — а сколько раз я тебе о нем…
— Разве ты его уже видела?
— Твой брат обещал завтра утром показать нам город с воды, вот тогда, может, и разглядим получше…
Маленький, беззащитный, он стоял на какой-то полочке, весь в сверкающих брызгах, один, посреди всего этого великолепия…
— К Мраморному дворцу! — крикнул я. — Их надо смотреть вместе, рядом — то чудище и это чудо. В них все!.. — Не какой-то Всадник с Шиллером…
— Мы именно так вчера и смотрели, — сказала моя барышня, — это ты…
— Кабы я вчера его увидел, — сказал я, — я бы не говорил сегодня глупости про зайца, я бы им…
Я и не заметил, а мы уже оказались возле Дома ученых. По Неве все так же шел ветер. Мы снова ели холодные пельмени с теплой водкой. Потом… Потом, не понять как, но оказались в Летнем саду.
— Посиди тут, — сказала моя барышня, — вот тебе книжка с картинками, чтоб не заглядывался на скульптуры, а то тебя заберут.
— А вы куда?
— Нам надо на Невский, в один-другой магазин. Ты же не пойдешь с нами? Подарки в Москву.
— А он еще стоит — Невский? — спросил я с удивлением.
Они растолкали меня часа через два — в Летнем саду хорошо спится.
Потом был ресторан на той стороне Фонтанки. Я пришел с двумя дамами, хотя они стеснялись и упирались.
— Вы обе участвовали в дискуссии, — сказал я твердо, — и у вас все права на обед. А кроме того, вы, надеюсь, пришли не с пустыми руками?..
Дальнейшее стало совсем смутным. Я не уверен, но мне помнится, словно бы мы присутствовали на вечере поэзии в Пушкинском доме. Я запомнил знаменитого московского поэта. Он появился на эстраде в шортах, и, поглядев на его волосатые ноги, я заскучал и, кажется, отправился покурить. Питерские поэты были значительно скромнее и симпатичней.
Вообще город мне все больше и больше нравился…
Внезапно, не понять как, но мы оказались у входа в нашу гостиницу. Стояли и курили. Вдвоем. Наступал вечер, верней, еще одна белая ночь.
— А куда делась Тина? — спросил я.
— Ты ж только что с ней прощался? Она поехала утешать Изольду — она плачет, не переставая. Ты очень трогательно Тину напутствовал и был с ней нежен — неужто не помнишь?..
Телефон зазвонил как только мы вошли в номер.
— Пойдете ужинать? — мой московский приятель был, как всегда, точен и заботлив.
— Мы только вошли.
— Вот и хорошо. Как твой доклад?
— А как твоя работа?
— Норму мы выполнили. И более того.
— Что более?..
— Перевыполнили.
— Я вроде тоже…
— Итак, ждем, коньяк я уже поставил в сумку…
Мы снова сидели в полутемном ресторане. Горели свечи, но цветов не было.
Коньяк сначала смягчал, смягчал, потом начал снижать. Или наоборот.
— Как грустна наша Россия, сказал один гений другому, — напомнил я им. — Причем, здесь сказал. В этом самом городе.
— Ты к чему это? — спросил мой московский приятель.
— Я про чижика, — сказал я. — Мы пьем коньяк и закусываем шашлыком. А он там, на ихней Фонтанке, — один, мокрый и маленький.
— Да, пока нам неплохо, — сказал мой московский приятель. — Ты сделал доклад, а я успел двинуть работу. Причем далеко.
— Кому везет — везет, — сказал я.
Она стала кашлять, как только мы вчетвером вошли в лифт. Отчаянно и надрывно.
— Давай, пока не поздно, поищем врача, — сказал я.
— Не надо, это от коньяка — я не привыкла.
— Коньяк хороший, — мой московский приятель очень огорчился. — У меня с ним никогда никаких проблем…
— При чем тут коньяк, — сказал я, — она просто слишком впечатлительная, а мы живем как бы в контрасте — то холодные пельмени, то теневая экономика.
— У меня есть какие-то лекарства, — сказал помощник моего московского приятеля и тоже очень за нас огорчился: помощник был очарователен. — Я сейчас посмотрю, подождите минутку…
Нам выдали лекарства, и мы открыли свой номер.
Все те же каменные кровати. И мерзкая тумбочка.
Она кашляла, не переставая. Очень жалобно.
— У тебя коклюш, — сказал я, — у взрослых это бывает, хотя и редко. Но ты вообще редкое вещество. Хорошо бы покатать тебя на самолете, говорят, помогает.
— У меня был коклюш в пять лет, — сказала она. — Он дает иммунитет и не повторяется…
Она сидела на кровати, согнувшись, — маленькая и несчастная, похожая на птичку. Под лампой сверкали светлые волосы.
— А на коньяк у тебя иммунитет, видать, отсутствует, — сказал я, — очень жалко…
И подумал вслух:
— Может, у них не только лекарства, но и кипятильник? Он хозяйственный мужик, а поскольку они всю ночь работают, то, наверно, кипятят чай и варят кофе. Мы вскипятим молоко, и оно забьет в тебе коньяк.
— Они трудятся над книгой и докладом, — сказала она сквозь кашель и горько усмехнулась. — Всю ночь работают и работают, а мы с тобой… Я никогда не пью молоко, не говоря о том, что его у тебя все равно нет.
— Тогда ложись, — сказал я, — я укрою тебя двумя одеялами, а утром ты отряхнешься — и вспорхнешь…
Я притащил из ванны полотенца, завернулся в них и потушил свет.
Она кашляла и гремела…
Я бежал по зимнему лесу, на сей раз — безо всякой дороги, проваливался в глубоком снегу, падал, поднимался, натыкался на деревья, за мной что-то гремело, звенело, трещало…
От кого я убегаю? — думал я. Как тот самый заяц в белорусском лесу во время больших маневров: танки грохотали, крушили деревья, над их макушками рокотала одна эскадрилья за другой, меж деревьями батальон за батальоном бежала пехота в белых маскхалатах… А заяц метался и думал, что вся охота за ним и против него…
Но я не был зайцем. Или был?.. От кого я спасался?..
На усыпанной красными ягодами ветке сидел, качался… чижик. Маленький, взъерошенный, с медной головкой. Потом он спрыгнул в снег и скакнул ко мне, ближе, ближе… Я его разглядел: он был в мундирчике — училище правоведения! — криво, не в те петли застегнутом, в пуху и перьях. Из коротких рукавов торчали помороженные красные лапки, растопыренные и дрожавшие… Несло перегаром… Может, от меня? Нет, это он явно с большого бодуна.
“Ваше превосходительство, — произнес он пискляво и с хрипотцой, — оставьте меня, зачем вы меня обижаете?..”
Я проснулся в поту, полотенца валялись на полу, за окном гремел, звенел, скрипел трамвай, подбирался к десятому этажу — вот-вот въедет…
На соседней кровати она посапывала, вздыхала, уже не кашляла.
Мадам литература, с тоской думал я, одна только мадам литература… Но, быть может, не во мне все-таки причина — это город путает всех и каждого, кто сюда попадает, однажды он кому-то приснился, и тот, кому он приснился, попытался его воссоздать, построить… И построили, воссоздали —из ничего, из болотного тумана, из нелепых снов… С тех пор город и не оставляет никого из тех, кто сюда приезжает, морочит, закручивает, путает, делает с ними все, что хочет, захочет, и никто не может понять — как, почему, зачем?.. Никто не в состоянии добраться до смысла того, что с ними здесь происходит… Да уж писали об этом, все давно написано — но разве в том дело?..
Спать я уже боялся: приоткрыл окно, курил и глотал клубившийся серый туман…
5
Наверно, у окна я и задремал. Во всяком случае, очнувшись, понял, как правы те, кто говорит, что жизнь пестра и разнообразна.
В окно било солнце, трамвай внизу словно бы не грохотал, звенел весело — щебетал.
Я обернулся: она только что вышла из ванной, волосы сверкали золотом, глаза сияли.
— Какое утро!.. Видишь, как нам везет? И сегодня мы наконец все-все увидим.
— Ты о чем? — спросил я: все-таки она неожиданное существо.
— Забыл? Твой брат покажет нам…
О, Господи, думаю, а я собирался накрыться освободившимися одеялами и пусть все идет прахом…
Затрещал телефон. Тина.
“Позавтракали?.. Через полчаса я у вас…”
Бреясь, я услышал новый звонок: она болтала с соседом, моим московским приятелем, благодарила за лекарства…
Мы побежали завтракать. Город меня все-таки достал, или все в конце концов в прямом смысле — приедается? Я равнодушно прошел мимо жареной, вареной, разноцветной и благоухающей кулинарии, взял себе чашку чая и позабыл про пиво.
У номера на десятом этаже бродила Тина, стояли ее сумки.
— Я все притащила — не возражаете? Мы ведь прямо отсюда на банкет, а потом…
День приезда — день отъезда, вспомнил я, ну и ладно…
— Изольда начинает успокаиваться, — продолжала Тина, — только всхлипывает. Тебе ее жалко?
— Нет, — сказал я, — таких надо учить, и чем раньше, тем перспективней…
Мы спустились, прошли вестибюль, мимо стоек с сидящими за ними стюардессами, прошли сквозь стеклянные двери, взяли машину — и снова Аничков мост, Клодтовы кони, все та же вечная Фонтанка…
Брат ждал нас у маленькой пристани, в двух шагах от моста. Катерок-пароходик — никого.
— Что-то мало желающих, — сказал я.
— Москвичи нелюбознательны, — ответил брат, — а ленинградцы, в отличие от вас, работают.
— Пожалуй, следует сбегать за пивом, — сказал я, — а то очумею, глядя на твои достопримечательности…
Еще полчаса мы просидели на бортике, курили, пили пиво, жмурились на солнце, а наши девушки поворачивались то одним боком, то другим — как на пляже.
— Может, разденетесь, а то тоска смертная, — сказал я, — пусть дикие ленинградцы развлекутся.
Брат сердился. Подошли еще человек десять. Нас прогнали с борта — здесь не положено, загнали внутрь. Курить нельзя.
— Может, ты нас помилуешь, — попросил я, — пойдем лучше в Летний сад, а там рядом…
— Ни за что, — сказал брат, — мне уже хватило твоего московского безобразия и наглого красноречия. Сейчас вы увидите…
— А мимо чижика мы хоть раз проплывем? — спросил я.
Брат удивился, не успел ответить, катерок свистнул, и мы двинулись все по той же Фонтанке. Но теперь по воде.
Внутри было душно, окна закрыты, в уши бил резкий, хрипатый голос экскурсовода-профи, опохмелиться она явно не успела и порой принималась жеманничать, как снегурочка на детской новогодней елке.
— Справа от нас…
Я немедленно поворачивался налево и отхлебывал из бутылки. Как только снегурочка замолкала, брат что-то начинал объяснять моим девушкам, но тут же включалась очаровательная жеманница. Я снова прикладывался к бутылке. Хрипатая не унималась. Она наверняка сейчас курит, думал я, пачкает сигареты жирной помадой, глаза у нее накрашены неряшливо, текут, ей жарко — грудь вываливается из открытого платья… У меня была такая соседка в одной из моих московских коммуналок…
Сколько ж это будет продолжаться? — думал я и вдруг услышал брата: “Вот отсюда — поглядите налево, Обуховскую больницу мы уже прошли, а за тем зданием были казармы Московского полка, они и вышли тем утром… Не сразу, конечно, не так все было просто — саблями рубились…”.
Я посмотрел налево и — удивительное дело! — все вдруг увидел и…
Я увидел живой город, он существовал сегодня, как и сто, и двести, и триста лет назад, возникший из ничего — пусть из болотного сна! — по какому-то непостижимо стройному плану… Да нет и быть не может таких городов на свете! Как же это произошло — чьей силой, на чьи деньги… Нет, не понять, что б ни прочел и что бы ни узнал — не укладывается в сознание, в понимание… Но вот он перед нами — живой, разворачивается, поворачивается то одним берегом, то другим…
Значит, Московский полк просто—не просто, но вышел тогда именно отсюда — первыми вышли, с барабанным грохотом по Гороховой, а потом стояли целый день на площади, пока…
Катерок бежал дальше, дальше… На правом берегу Фонтанки вырастали, сменяя друг друга, доходные дома прошлого, конца позапрошлого века — и сегодня жилой район, здесь питерцы всегда жили, а чего-чего с ними не происходило, становилось легендой, высокой культурой, но здесь и сейчас живут, гуляют с детьми и просто так — входят-выходят из этих домов, во дворах и сегодня режутся в домино, пьют на двоих, на троих…
Мы миновали Новую Голландию, вошли в Екатерининский, затем в Крюков канал… Откуда-то отсюда выходили тогда флотские офицеры, матросы, вспоминал я, — Гвардейский морской экипаж, а на площади как раз начали стрелять, тогда моряки побежали — по Екатерингофской набережной, по набережной Крюкова канала к Галерной улице, выходившей на Сенатскую площадь… Слишком поздно! В то же самое время, с другой стороны — вспомнил, вспомнил я! — по невскому льду с полной боевой выкладкой бежала Первая рота лейб-гвардии Гренадерского полка… А Финляндский полк, он-то и мог все решить — тысячи штыков! — так и не вышел. А те, кого все-таки удалось вывести, так и шли, бежали с разных сторон, все ближе, ближе, мимо строящегося Исаакия, к Сенату…
Мы вышли в Мойку — где-то там и Исаакий, обогнули место, где до сих пор непонятно почему милая моему сердцу Софья Львовна вместе с этими… Как же их звали, нет, сразу не вспомнить — прикончили царя-освободителя… А дальше, мимо Марсова поля к Инженерному замку — и все это в цветущей, кипящей, благоухающей сирени… Да, именно тут в белые ночи бродят девушки с безумными глазами… Тот самый петербургский миф, или Ленинград, как форма существования — так, кажется, это сегодня формулируется?
— Ну, брат… — сказал я.
Мне показалось, он услышал, был удивлен, растроган, такого от меня не ожидал. И все простил.
Мы разворачивались, входили в Фонтанку.
— Гляди, гляди! — закричала моя барышня. — Наш чижик!..
Он все так же сидел на полочке — маленький и беззащитный, под солнцем сверкала, вздрагивала золотая головка, я подумал было бросить ему бутылку пива — конечно, он ждал его от меня! — но побоялся, зашибу — он мог бы и не успеть вспорхнуть… Да и окна закрыты.
Неужто мы, на самом деле, сегодня… уезжаем? — внезапно вспомнил я. А как же: на свете все кончается, у кошки есть конец… Или там как-то иначе?.. А если так — что автор имел в виду?.. Нет, быть не может, чтоб все уже закончилось! Конечно! Три дня, но ведь четыре… ночи?..
Когда-то в юности я писал пьесы, одна называлась — “Только день”, и мысль была в том, что совершенно не важно, сколько человек живет — три дня или долгие годы. Он успеет съесть три порции мороженого или триста, у него будет одна женщина или… С тех пор утекло много воды: я был знаком со множеством женщин, три из них стали моими женами, а мороженого я уже давно не пробовал. Но…
Оставалась последняя ночь! В скором поезде, и то, что здесь происходило, совершенно неважно, быть может, ради последнего “СВ” все и было задумано?
Кажется, мы еще раз обедали в том же ресторане на другой стороне Фонтанки. Втроем. Перед тем распрощались с братом. Очень нежно. Мои девушки были от него в восторге — “Настоящий интеллигент!”. Очевидно, по сравнению со мной.
Потом полетели уже не часы, а минуты. Мы побросали вещи в сумки и расстались с вымечтанным двухместным номером безо всякого сожаления. Но ведь и там что-то было, было, а уж грохот трамвая мне никогда не забыть…
В вестибюле опять разноязычная толпа и гора заграничных чемоданов. Тина металась между своими клиентами и, подбегая к нам, докладывала о происходящем.
— Они боятся поезда и уже заказывают билеты на самолет. Несчастного корейца, у которого сразу же, еще в Москве, увели чемодан, я вроде уговорила остаться в поезде…
— Зачем? — спросил я.
— У него завтра самолет на Стамбул, в двенадцать часов дня. Я ему объяснила, что самолеты у нас ненадежны, а поезда всегда точно по расписанию. В восемь утра он будет в Москве, а поскольку чемодана у него нет, он и пешком успеет до Шереметьева…
— А зачем ему Стамбул, если он кореец? — спросил я.
— Он там живет, — сказала Тина, — он знаменитый корейский писатель.
— Стамбул, конечно, ближе, — сказал я, — до Сеула он пешком, пожалуй, не дойдет, но в Стамбуле живут турки. Ты куда его собираешься отправить?
— Мне надо, чтоб он добрался до Москвы, а там пусть сам разбирается.
— Бедный доверчивый кореец, — сказал я, и выяснилось, как в воду глядел. Но это не сразу выяснилось.
— Господа участники конференции… — объявила в микрофон очень хорошенькая питерская девушка, я вспомнил, что в день заезда приставал к ней здесь в вестибюле в надежде найти крутые яйца и она мне очень сочувствовала. — Господа участники! Те, кто едут в “СВ” в десять вечера, садятся в автобус с красными полосами, а те, у кого билеты в поезде, отправляющемся в одиннадцать вечера, — в автобус с зелеными полосами. Можете там оставить свои вещи, их после банкета вместе с вами отвезут на вокзал, прямо к поезду. Милости просим принять участие в прощальном банкете…
Вот это культура, организация, думал я с завистью, не то, что наша коллективная каша, сочиненная Клавой — не к ночи будь помянута… И на всякий случай отдал очаровательной распорядительнице наш коллективный билет.
Мы забрались в краснополосатый автобус, нас было мало — только “СВ”. Все та же милая девушка представила меня руководителем делегации. Я бросил наши сумки на свободное место.
Автобус тронулся, я не успел ни о чем подумать — и вот уже осточертевшие за эти дни Клодтовы лошади, к счастью, мы отвернули от Фонтанки, чуть проехали по Невскому в сторону вокзала…
Старый питерский особнячок, широкая лестница — толпа… Откуда они набежали, едва ли на всех хватит… Все возбуждены, чему-то радуются и полны надежд. Наш московский приятель повел нас сквозь толпу к некой двери, на которую я бы и внимания не обратил.
— Стойте здесь, а как только откроют…
Он был действительно хозяйственный мужик, мы оказались первыми, а столиков мало, все толпились вокруг большого общего стола, а мы на захваченный нами плацдарм натаскали всего-всего. Было очень красиво и обильно.
Сидели мы впятером, потом к нам подсел очень знаменитый московский писатель, с которым у меня после доклада завязалось нечто вроде близкой дружбы — что-то меж нами пролетело, а Тина, как я заметил, положила на него глаз.
Нам было очень хорошо. И чем дальше, становилось все лучше.
Наш столик оказался рядом с эстрадой, у микрофона один оратор сменял другого — питерцы, москвичи, евро-азиаты, американцы и эти. Все говорили о том, как замечательно прошла конференция и что мы не отдали и ни за что не поступимся нашей Свободой и Демократией. Читали стихи и, кажется, пели.
К нам подошел знаменитый питерский писатель с бородой, тот самый, у которого в ночном поезде из Москвы возникали сексуальные фантазии. Тина ему о них напомнила: “Как, мол, сейчас — не возвращаются?”. Он решительно отрекся.
— Я два часа растаскивал чемоданы по всему составу, — сказал он, поглаживая бороду, — и со мной вообще такого не бывает.
Я не стал ему возражать, хотя хорошо помнил, как он сидел на чемодане и эти фантазии озвучивал.
— У меня возникла идея, — сказал я своим собутыльникам, — можно бы подойти к микрофону и ею поделиться, но я еще недоформулировал, а потому предложу только вам. Понимаете, в чем дело… Есть какая-то историческая несправедливость в том, что этот город фантастически прекрасен, а наш — столь же фантастическая помойка. Что если совершить обмен? Причем, не из столичного хамства, а для выявления духовной глубины всей нашей гигантской территории?
— Что на что будем менять? — спросил мой московский приятель.
— Помните, на месте конного императора у Мраморного дворца стоял когда-то броневичок и на нем было написано: “Смерть капиталу!”? Его увезли, там, где он сейчас, ему, очевидно, и место. Значит, в принципе такой обмен-передвижка возможен?
— И что вы предлагаете? — спросил знаменитый питерский писатель, он почему-то от нас не уходил.
— Я думаю, ему место у Кремлевской стены, там, где Мавзолей. Представьте — Красная площадь, а на ней гениальная лошадь и… Вот где ему место, и сразу будет понятно, что’< такое страна, в которой мы живем, и где нас в конце концов закопают. А то сейчас совсем ничего не понять.
— Императоры были только в Питере, — сказал питерский писатель, — они здесь рождались, здесь их убивали или просто хоронили. А ваш Мавзолей нам уж точно не нужен. Двигайте его на свою свалку. Если когда-нибудь дозреете.
— Выходит, мы обречены на современный скульптурный кошмар, который покроет нас, как саранча, — сказал я, — и ничего нам не светит?
— Надо жить по средствам, — сказал мой московский приятель, очень хозяйственный мужик.
— Давайте вырубим микрофон, — сказал я, — он бубнит в ухо, не дает сосредоточиться, а потому я, наверно, и говорю несообразности.
— Он только что обратился к тебе непосредственно, — сказала моя барышня, — послушай…
— Повторяю… Руководитель делегации десятичасового поезда, выходите вместе с вашими делегатами, чтобы проследовать к автобусу. И счастливого вам пути!..
— Обождут, — сказал я, — здесь близко, а без меня не уедут.
Мы еще выпили, а потом долго прощались.
— Как жалко, что мы расстаемся, — сказал мой московский приятель, — мы бы продолжили в поезде, и ты бы доформулировал. У меня коньяк, а у нас сложилась традиция.
— У тебя есть собутыльники, — сказал я, — твой очаровательный помощник, Тина и знаменитый московский писатель, а у нас, прости, всего лишь “СВ”. Но мы, — бестактно добавил я, — наконец-то останемся вдвоем.
— Прости и ты меня, — сказал мой московский приятель, очень хозяйственный мужик, — но мы едем не с ними, а через час после второго — третьим поездом. У нас тоже “СВ” и мы уж точно будем вдвоем. Я покупал билеты самостоятельно и не участвовал в вашем колхозе.
Таким людям, несомненно, принадлежит будущее, подумал я.
Потом мы пробивались сквозь веселую толпу. Оказалось очень много знакомых, полузнакомых и совсем незнакомых питерских коллег. Мы о чем-то говорили, сокрушались, что не успеем договорить, нам дарили книги с трогательными автографами, и когда мы наконец выбрались на лестницу, у нас в руках оказалась целая библиотечка.
Лестница была пуста, членов своей делегации я не увидел.
Мы спустились и открыли парадную дверь. Автобуса возле нее тоже не было.
Да, автобуса не было, и Невский — на сей раз Невский, а не Фонтанка, —был пуст. Не то чтобы совсем пуст, пустым он, как известно, никогда традиционно не бывает, но двигались совсем не те — чужие автобусы, шуршали троллейбусы и разных марок машины.
— Куда он делся? — задал я вполне риторический вопрос. — Может, тут есть какой-то двор? Наверняка — он не мог загораживать проспект, а потому…
Двора я не нашел и вернулся в особнячок. Мне объяснили, что автобус давно ушел.
— Без меня? — спросил я и не получил ответа.
— Осталось пятнадцать минут, — сказала моя барышня и уточнила: — до отхода поезда.
— Перейдем улицу и возьмем машину. Здесь и пешком пятнадцать минут.
Мы довольно быстро остановили машину.
— По-моему, это свинство, — сказал я, усевшись.
— Тебе говорили, предупреждали, но ты так разошелся с лошадью и Мавзолеем…
Мы выскочили на площади у вокзала. Автобуса не было. То есть были, были автобусы, но ни одного с красными полосами. Не могли же их успеть перекрасить?..
Я все-таки сунулся в один, другой — или было закрыто, или водители не могли понять, чего я от них хочу.
Оставалось десять минут. Даже меньше. Мы кинулись в вокзал.
— У меня там все документы… — говорила она на бегу.
— А у меня бутылка и ключи от московской квартиры. В дом я не попаду. Впрочем, можно сломать дверь…
На пустом перроне стоял наш поезд. Никто никого не провожал.
“СВ”, как известно, в середине состава, а составы у нас длинные. Мы добежали. Из окон торчали головы евро-азиатов, они махали нам руками и что-то лопотали на своих языках. Никаких вещей возле вагона не было.
Я кинулся к проводнику. Никто ему вещей не оставлял.
— Ты можешь хоть чуть по-ихнему? — спросил я.
— Попробую…
Они о чем-то разговаривали. Слишком долго.
— Все очень взволнованы и за нас страдают… — переводила она, — говорят, что водитель спрашивал про наши вещи, но все отказались…
— Что ж они, попугаи, вместо того, чтоб страдать, не могли взять сумки?
— А зачем им наши вещи?
— Ладно, — сказал я, — устраивайся, а я еще раз сбегаю на площадь.
— Я не могу без паспорта, — жалобно сказала она, — меня дома убьют, я уже дважды его теряла…
Я сунул ей книги и побежал. За мной кинулась, спрыгнув со ступенек вагона, иностранка. Ей было под восемьдесят, она сильно хромала и тащила тяжелую сумку.
— Я вас покажу… — говорила она на бегу, — я знаю автобус, он имеет место там…
Я попытался взять у нее сумку, чтоб ей было легче бежать, но она посмотрела на меня с таким ужасом, что я тут же руку отдернул. Она еле переставляла ноги и меня задерживала. Наверно, из “Красного креста” или из “Врачей без границ”, подумал я, может быть, шведка, во всяком случае, что-то по-ихнему залепила.
— Он не стоит, где место, — сказала она, когда мы наконец выбежали на площадь.
Оставалось три минуты. Обратно я ее уже тащил, но притронуться к сумке она не позволила.
Моя девушка стояла на ступеньках вагона рядом с проводником.
— Я надеялась, ты их найдешь.
— Я тоже. Что теперь?
— Вагон потрясающий. Наше прошлое “СВ” по сравнению с этим — товарняк. Бархатные диваны, и уже предлагали завтрак.
— Что ты решила?
— Знаешь что… — сказала она.
Таких глаз я у нее еще не видел. Они засверкали, порыв ветра рванул золотые волосы…
Господи, какая она красивая! — подумал я.
— Решай-ка ты сам эти проблемы, — договорила она.
Еще какое-то мгновенье я смотрел на нее, не мог оторваться.
— Остаемся, — сказал я, — оставь им книги, пусть просвещаются. Да пошли они со своими диванами и завтраком…
Она тут же спрыгнула со ступенек. Евро-азиаты торчали во всех окнах, что-то возбужденно говорили и почти плакали.
— Скажи им, что мы остаемся, что мы на своей земле и для нас это обычное дело.
Она им что-то говорила, они ей возражали, непонятно кричали хором и жестикулировали.
Поезд двинулся. Мы им помахали, они все еще тянули к нам руки из окон — демонстрировали солидарность. И тут я впервые по-настоящему обозлился.
— Профурсетки, — говорил я, скрежеща зубами, — да наша Клава в тысячу раз их лучше — этих красоток и стюардесс! Почему они сюда не приехали?
Она держала меня за руку и смеялась — весело, звонко, счастливо…
— Ты такой смешной, — говорила она, — ты так смешно злишься…
— А если б я не отдал тогда в автобусе наш коллективный билет? — вспомнил вдруг я, — где б они сейчас все были — эти страдающие за нас правозащитники?..
Мы взяли машину и через пять минут тормознули возле особнячка на Невском. Слава Богу, не доехали до Аничкова, а то бы опять Фонтанка.
У тротуара стояли автобусы, из дверей особнячка вываливались питерские коллеги, наши, евро-азиаты и эти. Пьяные, веселые и очень довольные жизнью.
— Господи! — крикнула Тина. — Вы решили остаться? Или не уезжали?..
И тут я увидел питерскую распорядительницу.
— Я всегда знал, что Петербург чудовищный город, — сказал я ей жестко, — но что его красотки бросают в беде несчастных путешественников…
Она заплакала. Настоящими, горькими, детскими слезами…
Делегаты уже лезли в автобус с зелеными полосами. Краснополосый одиноко стоял в сторонке. Двери открыты, наши сумки валялись у входа.
“И ни одна питерская сука не сообразила оттащить их к поезду…” — бормотал я.
Я распотрошил свою сумку, вытащил последнюю, на ночь припасенную бутылку, сорвал пробку…
Я пил из горла на тротуаре Невского и постепенно приходил в себя.
Рядом плакала питерская красотка. Я опомнился.
— Хочешь хлопнуть? — и протянул ей бутылку.
Она отчаянно замотала головой, размазывая по щекам слезы.
— Твой прокол ничего не значит, — я обнял ее за плечи, — он нормален для такой красивой женщины — вы все такие. Это вас украшает — понимаешь? К тому же, если б не так, мы бы больше не встретились — представляешь, какой ужас!..
Я встал на колени посреди Невского проспекта. Не успевшие забраться в автобус евро-азиаты и наши толпились вокруг.
— Приезжай в Москву, — говорил я, — это не такой уж плохой город, хотя там нет Фонтанки, Мойки и чижика. Но мы встретимся — и мало ли что?..
Она улыбнулась сквозь слезы. Мы поцеловались.
И тут я услышал шепот Тины:
— У меня два свободных купе, одно — ваше. Компенсация за твои переживания…
Дальше был битком набитый автобус с зелеными полосами, все тот же вокзал, перрон, другой поезд. Тина запихивала в вагоны евро-азиатов и этих, за ней неотступно следовал доверчивый кореец, которому предстояло попасть вместо Сеула в Стамбул…
— Я отправила знаменитого московского писателя караулить наше купе и никого туда не пускать, — сказала Тина.
— Ваше или наше? — спросил я, но она почему-то не ответила.
Я видел все не слишком четко. Помню только, что очень знаменитый московский писатель лежал в какой-то невероятной позе: голова к двери, длинные ноги перегораживали купе.
Поезд двинулся.
Вчетвером мы лихо допили мою последнюю бутылку, передавая ее друг другу. Из горла.
— В ресторан, — сказал я решительно, — немедленно. Я угощаю. У нас ведь остались деньги — верно?
Моя девушка нежно улыбалась, смеялась, и я подумал, что она, пожалуй, создана для поезда, а не для гостиницы. И не для “СВ”.
Мы шли длинным составом, проходили вагон за вагоном, тамбуры грохотали…
Поезд был, несомненно, другого класса: не ресторан — стоячка, высокие столики, а в буфет длинная очередь. Торговали водкой в розлив, горячей солянкой и всякой несерьезной закуской. Обзор загораживал толстый, чернявый с проседью, с висячими густыми усами, очень смуглый…
— Кубинский писатель, — шепнула мне Тина, — по-нашему ни слова…
— Скажи ему: он похож на пирата из Стивенсона.
Тина перевела.
Пират неожиданно побагровел, что-то быстро наговорил Тине и сжал кулаки. Тина испугалась.
— Он говорит, что твое место на кладбище, и готов помочь тебе туда отправиться… Что делать?
— Он для того сюда и приехал? — удивился я. — Тогда в нашей конференции был глубокий смысл.
Тина что-то принялась ему объяснять, он затих и взял две банки пива.
— Сейчас мы его научим свободу любить, — сказал я.
Мы взяли две бутылки водки, попросили пять порций солянки и что-то, не вспомнить уже, по мелочи.
Солянка на нас кончилась, а потому нам вылили остаток из кастрюли в одну большую миску и выдали четыре ложки.
— Зови своего Стивенсона, — сказал я Тине и взял пятую ложку.
Разговор был сумбурный, не вспомнить, водка и солянка на всех сработали. Стивенсона мы в конце концов расположили, братались с ним, хотя он буркнул Тине, что такое пойло — нашу солянку, из таких мисок у них едят только свиньи. Потом он совсем разошелся, облизывался на наших девушек, но, разобравшись в ситуации, признался, что мне очень завидует.
— Это тебе изысканный комплимент, — объяснил я своей барышне, — но мне он все равно не нравится.
Потом кубинец исчез, и мы про него забыли.
— Понимаешь, — говорил я очень знаменитому московскому писателю, — мне не удалось на банкете доформулировать свою мысль — микрофон мешал, но на ихней Фонтанке я что-то понял, нечто очень важное для себя и вообще.
— Главное — вообще, — поддержал он меня.
— Дошло! — обрадовался я. — Если мы живыми доберемся до нашего купе, я вам все объясню. Здесь все-таки неуютно…
Как ни странно, мы добрались, хотя это было очень долго, кто-то из нас застрял в тамбуре, скорей всего, застрял я: хорошо помню грохочущий карцер на колесах… В конце концов они обо мне, очевидно, вспомнили и спасли. Я вышел на свободу, моя барышня встречала меня у ворот тюрьмы, у нее были удивительно сияющие глаза, мы нежно целовались и оба были счастливы…
Вообще, как ни странно, эта ночь показалась мне очень счастливой, хотя про отдельное купе для нас Тина даже не обмолвилась. Наверно, там поселился доверчивый кореец из Стамбула. Или у нее что-то не сложилось со знаменитым московским писателем. Всякое бывает.
Но я держал нить и, как только мы угнездились в нашем общем купе, стал ее раскручивать. После нескольких бутылок бывают такие навязчивые идеи.
Водки, к моему счастью, больше не было, иначе едва ли мне суждено было проснуться.
Я обращался к очень знаменитому писателю, чем-то он меня зацепил еще на моем докладе.
— Я понял в этом городе удивительную вещь, — начал я, — но никак не могу ее до… доформулировать.
— Давай утром, — сказал он, — да и как уложить столь важное в одну строку?
— А если попробовать? Как ты думаешь, чем есть стоит и живет эта земля? Хотя бы тот город, в котором мы были, и тот, куда, надеюсь, доберемся?
— Трудно вогнать в одну строку, — повторил он, — тома написаны.
— А если — верой? — настаивал я. — Нет, я сейчас не о православии, едва ли после того, сколько мы выпили, следует… Да ты мне сразу бы об этом и напомнил. Я о другом… Тут, понимаешь, очень сложная ассоциация.
— Тогда о чем? В докладе ты придумал зайца, и хотя он едва ли имеет прямое отношение к теме — там было что-то, о чем можно подумать.
— Не я придумал, а Битов, — сказал я, — и имеет он отношение только к тому, что всегда хочется оправдать собственную несостоятельность. Я не про Битова, а про зайца. Надо было, кстати, заменить зайца чижиком, было бы глубже. Но я его тогда еще не видел. И я не о том.
— Может, будем укладываться, — взмолился мой собеседник, — и девушки наши приуныли…
— У нас впереди ночь, — сказал я, — когда мы еще все так…
Моя девушка держала меня за руку, ее рука была горячая и нежная.
— У меня есть товарищ, — начал я, — я знаю его больше тридцати лет. Славный мужик. Молодой, красивый, азартный — усы, как у этого кубинца, но… Но это совсем разные цивилизации — мы, скажем, населяем Вегу, а он с этой, как ее…
— Альфы-Центавры, — сказала моя барышня.
— Ты так легко ориентируешься в астрономии? — удивился я.
— Я люблю ночью смотреть на звезды, — сказала она.
— А что ты еще любишь делать ночью? — спросил я.
— Не скажу, — она крепко сжала мне руку.
— Хорошо, — сказал я, — пусть Центавра. Сколько надо жарить такую жирную заокеанскую говядину, чтоб получилось хоть что-то путное и съедобное?
— Я предпочитаю баранину, — сказал мой терпеливый собеседник, — такой кубинский писатель вообще едва ли хоть когда-то будет съедобен.
— Вот именно. Мой товарищ, о котором я хочу вам рассказать, тоже, кстати, писатель, — я не терял нить, — но дело в другом. Чего-чего только у него в жизни не было, как его ни жарили и чем только он ни занимался. А сейчас они с женой держат детский дом на Маросейке.
— Тут ты, может, и прав, — сказал знаменитый писатель, — тому кубинцу я бы детей не доверил.
— Я об этом. И вот мы как-то недавно отправились с ним за картошкой для их детского дома в город Калязин. В ту самую Тверскую область, мы сейчас по ней уже, наверно, едем — помните, я вам о ней рассказывал? — обратился я к моим девушкам.
— Ты нам рассказывал, какие там произрастают женщины, а не про картошку, — сказала Тина.
Выходит, она тоже слушала.
— А сейчас я про картошку. У него там, у моего товарища, под Калязином все схвачено, а картошка дешевая. Они туда летом вывозят своих детей…
— Деловой товарищ, — буркнул знаменитый писатель.
— Не то чтобы деловой, а тем более, не разворотливый, но азартный. Сердобольные иностранцы подарили их детскому дому джип-чароки. Мы поехали втроем, с водителем. Они рулили по очереди — день один, день другой. И пили по очереди. А я бессменно.
— Ну а картошка?
— Погодите, дело не в картошке. Приехали в Калязин, посмотрели церковь — знаете, каланча торчит посреди Волги?
— Известная картинка, — сказала моя барышня, — по телевизору сто раз показывали.
— Верно. Едем в деревню. И мой товарищ рассказывает. Тут, мол, новый священник, церковь только открылась, молодой, хозяйственный, ласковый, бабки не нарадуются — дождались. У него одна слабость — запойный. А как выпьет, залезет на березу и… лает.
Ладно врать, говорю я ему, это в тридцатые годы такие байки сочиняли безбожники. Он промолчал.
Приехали в деревню — и к тетке Тамаре. Встречает, как родных, ведет в избу, ставит на стол щи из квашеной капусты, жареную картошку, бутылку самогона.
Разговор душевный о том, о сем. О картошке. У меня, мол, целый подпол — забирайте.
Мы похлебали щи, выпили, самогон забористый.
“А как новый батюшка? — спрашивает Тамару мой товарищ, — служит?” — “Ой, — говорит, — такой батюшка хороший, жизненный, век бы с ним Богу молилась. Сегодня за воскресной обедней проповедь сказал — заслушаешься…”
Мы выпили еще по одной.
“Ну и как он, — не отстает мой товарищ, — больше не лает?”
Тамара посмотрела на меня. Чужой человек — как при чужом о сокровенном, о самом-самом… Помолчала.
“Знаешь, — говорит, — уже две недели, считай — не лает…”
— Задумайтесь, — закончил я свой рассказ, — может, тут-то нам и удастся хоть что-то понять? И о том городе, из которого мы только что уехали, и о том, куда, надеюсь, доберемся. И о самих себе, кстати. Да и о чем-то вообще.
— Мудрено, — сказал знаменитый московский писатель, — сейчас, правда, едва ли удастся понять, а вот утром — глядишь, и разберемся.
Не зря он такой знаменитый, подумал я, мне бы так ловко этим фольклором не закончить. А он — надо ж, сумел поставить точку.
Девушки расположились внизу. Мы забрались наверх. Сколько еще оставалось той последней ночи?
Я проснулся от того, что мы стояли. Как-то очень прочно, давно. Возле Москвы, что ли?..
В купе темно, шторы задвинуты. Все спали. Я щелкнул зажигалкой: восьмой час. Так мы же вот-вот приедем! Надо их подымать, а то в последний момент начнут метаться…
Будить не хотелось, жалко. Меня еще в тюрьме научили — никогда не буди. Но там понятно: спит, а срок идет.
Я тихонько спустился, нащупал ботинки, открыл-прикрыл дверь. В коридоре тоже тихо, все двери задвинуты.
Совсем светло!.. Возле вагона маячила проводница.
— Подъезжаем? — спросил я.
— Стоим, — сказала она, — уже пять часов стоим и еще неизвестно. Бологое.
— Как… Бологое? Полдороги?
— Подъехали ночью и встали. Там что-то случилось. Слыхали, какой ночью был ветер?.. Навряд слыхали, я видала, когда вы пришли — не до того. Хороши были…
— Только мы стоим? — с надеждой спросил я.
— Все поезда стоят. Один за другим.
— А тот, что перед нами отошел — за час?.. — вот что мне надо было знать!
— Сказано: все стоят. Там что-то с проводами. От ветру.
Подошел мужичонка с большой сумкой.
— Пива не желаете? Свежее.
— Сколько стоит?
— Пять рублей бутылка. “Балтика”, третий номер, свежее.
— Чего так дешево — украл, что ли?
— А ты прокурор?
— Сколько у тебя в сумке?
— Десять бутылок.
— Давай с сумкой, а то тебя заметут.
Я вернулся в темное купе, прикрыл дверь, поставил сумку. Она звякнула.
Присел у нее в ногах. Потом нашарил на столе открывалку. Бутылка пискнула. Я глотнул свежего-светлого.
— Я слышала, как ты выходил, — сказала она в темноте. — Где ты был?
— На Фонтанке, — сказал я, — видишь, пью… Это Бологое, опаздываем уже на пять часов. И наш поезд, тот, в котором у нас с тобой супер-вагон, тоже стоит. Представляешь, — могло быть еще пять лишних часов! Это сколько ж минут — если пять помножить на шестьдесят? И все были б наши…
— Бедный чижик, — сказала она.