Опубликовано в журнале Знамя, номер 10, 2001
Необычная структура сборника, где художественные тексты перемежаются протоколами допросов и приговорами, навеяна самой уникальностью человека, единого в двух лицах — автора и героя. Личности, выступающей в накаленной атмосфере единоборства с Системой, с каждым, кто склонен ее принять, найти ей оправдание. Чего-чего, а врагов этому человеку хватало, сама же атмосфера не просто накалена, но и пронизана духом величайшей нетерпимости.
Дипломную работу, роман “Черновик чувств”, выпускнику Литинститута пришлось защищать в кабинете следователя. Оценку дало Особое совещание при НКВД: восемь лет лагерей. Было это в 1944 году. Стилизованный под документ рассказ “Побег” написан в Спринг Велли, штат Миннесота. Пьеса “Роль труда (в процессе превращения человека в обезьяну)”, рассказ “Человечье мясо”, первая книга “России и Чёрта” тайно создавались под сенью лагерных вышек. Когда автору стало совсем худо (сердечный недуг с детских лет), он передал свои сокровенные бумаги другому зэку, они попали в руки охраны. Гулаговский срок сочинителя подскочил до 25 лет. Эта цифра проставлена в лагерном формуляре рядом со словами “Склонен к побегу”.
После освобождения (1956 г.) Аркадий Белинков, оставив прозу, подался в литературоведение. Автограф на подаренном мне экземпляре “Юрия Тынянова” кончается пожеланием “книг, не вытоптанных издательским копытом”.
“Тынянов” сравнительно мало пострадал от “копыт”, был переиздан. Написанный отнюдь не диссертационным сленгом, не на предмет соискания ученой степени, своей глубиной и живостью он увлекал даже читателей, обычно игнорирующих подобные монографии.
Но на этом мирная пауза закончилась. Книга “Сдача и гибель советского интеллигента. Юрий Олеша” бытовала лишь в самиздате. Публикация отрывка из нее в журнале “Байкал” завершилась бурей, выметшей редактора из его кабинета.
А. Белинков умер до срока на чужбине (1970 г.) автором одной книги, уверенный: “Советскую власть уничтожить нельзя. Но помешать ей вытоптать все живое — можно. Только это мы в состоянии сделать. И это стоит того, чтобы бороться и умереть”.
Минует примерно четверть века после смерти А. Белинкова, и его лагерные сочинения, считавшиеся безнадежно утерянными, появятся на страницах эмигрантской прессы. Теперь они вошли в рецензируемый сборник, составленный Натальей Белинковой-Яблоковой. Даже тот, кому не довелось когда-либо встречаться с автором, может получить достаточно определенное представление о его душевном складе, творческом потенциале и поступках.
Начиная со студенческого еще “Черновика чувств”, А. Белинков находится в эпицентре свершающегося и повествует о нем в первом лице, сохраняет свое имя и имя возлюбленной.
В лагерной прозе останутся эти и добавятся новые собственные имена. Они всплывут и в протоколах допросов. Первые протоколы (дело о “Черновике чувств”) на свой лад раскрывают творческие особенности начинающего прозаика и — о чем не подозревал следователь — предваряют рукописи, над которыми ему трудиться за колючей проволокой, подтверждая неслучайность своего дебюта и дальнейших шагов в литературе.
“Черновик чувств” принадлежит перу несоветского писателя, открыто объявляющего себя таковым. Как о чем-то само собой разумеющемся, он заявляет:
“В книгах интересны только слова и самые разнообразные положения их.
Герои, коллизии, перипетии — хороши только в письмах.
В книгах достаточно одних метафор”.
Разумеется, одних метафор недостаточно. Но в “Черновике чувств” Белинков не желал видеть и признавать факты, педалируя такое нежелание. Однако запальчивая категоричность способна подвести.
Ему едва стукнуло двадцать, он писал свой первый роман, был влюблен в Марианну, пытавшуюся разделить его взгляды, но ей — и это для Аркадия тревожный знак — не удается отмахнуться от происходящего, от начавшейся войны. Ему удается. Война его не касается, он рассуждает о световых нюансах и рефлексах цвета.
Их лишенный чувственности роман движется к свадьбе, но не исключен и разрыв. Встречи переполнены рассуждениями и спорами о литературе, живописи. Марианна спрашивает, скажем, почему соцреализм должен был родиться именно в России. Аркадий бросает: “Варвары, ну и метод такой”.
Аркадий, по его же словам, остается довоенным “эллином”, ощущает себя “эмигрантом”. И не только будучи героем “Черновика чувств”. Но и в повседневном поведении, но и обликом своим. Отпустил бородку, ходил в бобровой шапке с тростью, дома щеголял во фригийском колпаке.
Общаясь с однокашниками, да и в романе, не скрывал презрительного взгляда на советскую литературу, ее корифеев. Исключение делалось для В. Маяковского, И. Сельвинского, отчасти В. Шкловского, консультировавшего дипломника.
Оставаясь “эмигрантом” и “эллином”, А. Белинков не слишком обманывался касательно возможных осложнений. Хотя вряд ли представлял их себе в полной степени. Но, так или иначе, познакомил с рукописью институтское начальство, читал ее студентам, приглашая вместе с заведомыми сторонниками вероятных оппонентов, комсомольских активистов.
Взирая на все это сегодня, в чем-то соглашаясь или не соглашаясь с молодым романистом, обращаешь внимание прежде всего на художнический его дар, раскрепощенность, эрудицию, оригинальность подхода. На несомненную смелость — физическую и умственную. Способность заглядывать в будущее.
Соцреализм прикажет долго жить, сталинский режим, рухнув, будет умилять лишь выживших из ума.
Однако А. Белинкову предстояло отказаться от тезиса о достаточности одних лишь метафор. Лагерная его проза — это обращение к фактам. Да и “Юрий Тынянов” строится на фактах, подкрепленных продуманной интерпретацией.
В лагерной прозе жизненные явления рассматриваются с позиций, по тогдашней терминологии, антисоветских. В этом одно из отличий прозы, создававшейся за колючей проволокой, и от “Черновика чувств”, и от “Юрия Тынянова”, когда автор старается не переступать грань дозволенного, как тогда выражались, “проходимого”. (Словечко это, похоже, сейчас забыто.)
Обретаемый опыт вынуждал Аркадия отходить от иных принципов, воинственно провозглашенных в “Черновике чувств”. Можно принять формулу Н. Белинковой-Яблоковой: “Правда вымысла прокладывает дорогу правде факта”, уточняя: дорога не отличается прямотой.
Уже на допросах, начавшихся после ареста дипломника, “Черновик чувств” словно бы получает сюжетное продолжение. Следователь шьет А. Белинкову криминал. Подследственный маневрирует, отбивается, признавая лишь антисоветские взгляды на литературу, не отказываясь от утверждения: в Советском Союзе отсутствует свобода слова и печати. Всячески выгораживает свое студенческое окружение.
Судя по протоколам, следствие велось относительно корректно. Но в первой декаде апреля 1944 года возникает настораживающая реплика: “Допрос прерван”.
Судя по воспоминаниям Аркадия, допросы, особенно ночные, не отличались куртуазностью.
Однако мемуарные претензии рецензента ограниченны. Тем паче, что в протоколах и на иных страницах лагерной прозы мелькает имя моего ифлийского приятеля, однодельца Белинкова, несмотря на их различия в воззрениях и линии поведения. От функции судьи (она неизбежна, коль вникать в перипетии следствия) увольняюсь.
Замечу лишь. Встретив своего приятеля, получившего за дипломную работу в Литинституте “Одиннадцать сомнений” тоже восемь лет, я удостоверился: из ворот с надписью “На свободу с чистой совестью” выходит не совсем тот человек, какой входил.
Долагерного Белинкова я не знал и лишь сейчас понимаю неполноту своих представлений о нем без ранних его стихов, без гулаговской прозы. Прежде всего без фантастического рассказа “Человечье мясо”, воспринимаемого как финал “Черновика чувств”. Что до книги “Россия и Чёрт”, то она дорогого стоит. И здесь фантастика. Но низведенная до уровня бытовой повседневности. В ней главенствует потаскушка, промышляющая на Тверском бульваре, то есть в непосредственной близости от Литинститута и дома, где жил Белинков. Однако Чёрта преследуют неудачи, и даже проститутка отказывается продать ему душу.
Лагерь не согнул хворого вчерашнего студента. Фрондерство переросло в систему принципов и взглядов. Творческие представления углубились. Отсутствие в “России и Чёрте” самого Аркадия, Марианны и других собственных имен, связанных с конкретными временами и событиями, помогло сосредоточиться на недавнем сравнительно прошлом, на днях, отмеченных торжеством лысенковщины.
После ареста рукописи автор втолковывал очередному следователю: “А в яме (под ней я подразумеваю Россию) беглые каторжники, проститутки, интеллигенция из университетов дружно встали у кормила власти (советской) и под ветром, дующим из глубин, повели свой корабль в бесклассовое общество, и пел им песни великий певец (Маяковский), плохо знающий, что поет он, но певший за своим учителем (Пушкин) лучше всех своих соотечественников, а когда он замешкался, став думать над тем, кому и что он поет, — его убили и впредь стали еще жестче убивать всякого, кто пел песню воле, а не яме-державе и ее каторжникам, проституткам и лихим ораторам…”.
Это истолкование совершенно аполитичным не назовешь. Но тут не злоба дня, не удаль, позволяющая, скажем, сбросить Маяковского с корабля современности.
В каком-то смысле первая книга “России и Чёрта” противостоит написанной спустя год в том же заточении пьесе “Роль труда (в процессе превращения человека в обезьяну)”. Под “трудом” понимается сталинская “История ВКП(б). Краткий курс”.
Памфлетность пьесы, ее несценичность очевидны. Но критиковать рукопись, изъятую при обыске еще до того, как удалось довести ее до кондиции, бестактно. Однако именно в ней обнажилось противоречие белинковского миросозерцания. Он ополчился на сращивание искусства с идеологией, высмеивал политизацию речей, действий и сам платил всему этому щедрую дань.
Вместе с близкими автору персонажами, выступающими под своими именами, вводится Писатель К. Симонов. Его реплики откровенно идиотские, монологи составлены из газетных блоков, обличение теряет убедительность, низводится до “крокодильского” уровня, до традиций Бор. Ефимова, который, пережив своих героев, ныне ходит в патриархах отечественной графики…
В сложные отношения вступают правда вымысла и правда факта в рассказе “Побег”, где Аркадий и Наташа действуют под своими именами, но вся история от начала до конца выдумана.
Природные свойства Белинкова прошли жестокую лагерную огранку. Искусством имитации он владел настолько совершенно, что и в общении не всегда удавалось отделить правду от вымысла.
Сидел, накинув на плечи живописный плед, просил поставить градусник. Сунув под мышку, не поднимался с добротного кресла (любил старинную мебель, однако умел собственноручно делать отличные полки). Ртутный столбик поднялся почти до сорока. Не меняя позы, Аркадий придвинул к себе рукопись, повел о ней речь.
В США он оставался самим собой, чем-то не устраивая и прогрессивную интеллигенцию, и эмигрантское сообщество. Да и диалог в университете налаживался туго. Студенты спрашивали о советской литературе, в ответ профессор обличал советскую власть.
Не от ожесточенности, вполне естественной после всего пережитого. От воззрений, коим, по его же утверждению, недоставало “положительной программы”.
На последних страницах “Человечьего мяса” (рассказ закончен весной пятьдесят первого, чуть раньше пьесы) программа наконец сформулирована: “Мы боремся для того, чтобы уничтожить коммунизм как формацию, лишившую свободы человеческий интеллект, и построить общество, в котором впервые за все века всемирной истории народов власть будет осуществлена не силой оружия, но силой интеллекта. Это будет государство умных людей. Вместо отжившего принципа избрания верховного органа власти будет утвержден принцип ответов на вопросы и отгадывания загадок. Таким образом, в управлении государством окажутся самые умные представители населения земного шара”.
Допускаю, в Америке он мог в чем-то пересмотреть свою “программу”. Продлись его жизнь, он здесь обрел бы себя. Но это — зона зыбких предположений. Слишком дорого Белинков оплачивал свои воззрения, чтобы отказываться от них. Американские коллеги могли этого не понять, обрекая автора “Побега” на одиночество.
Он пользовался любой возможностью сообщить об этом московским друзьям. В письме, присланном с оказией, тоскливо рассказывал о прекрасном виде на океан из своего кабинета и об отсутствии собеседников — не с кем чай пить, разговаривать по душам…
Белинков мог скрывать пристрастия, но не мог оставаться беспристрастным. Ни живя, как говаривал, в “большой зоне”, ни отбывая каторжный срок, ни профессорствуя в Штатах.
В сборнике, составленном вдовой, белинковская проза в сочетании со следовательскими протоколами открывает прежде всего самого автора.
Он не принадлежал ни к шестидесятникам, ни к диссидентам. С первой пробы пера до последнего вздоха оставался самим собой. Не только героем собственной прозы, но и героической личностью, достойной своего места в истории русской литературы и в людской памяти.
В. Кардин