Пространство угла зрения
Опубликовано в журнале Знамя, номер 8, 2000
Пространство угла зрения
Сергей Самойленко. Очарованный остров. — “Волга”, 1999, № 10; Дембельский альбом. — “Волга”, 2000, № 2–3.
Сергей Самойленко свою единственную книгу выпустил в 1994 году в Кемерово. Она называлась “Угол зрения”. В последние два года Самойленко активно печатается в саратовском журнале “Волга”. Каждая подборка поэта претендует на то, чтобы быть начатой и вполне законченной художественной мыслью. Именно в композиции этих метатекстов и проявляется умение автора мыслить пространственно. То есть оперировать бумажным пространством, но и — реальным, жизненным. Как раз в плоскости, где пересекаются эти планы, и работает данный автор, для которого, кажется, не существует проблемы “чистого — грязного” искусства. Отражающий может не любить отражаемое, но он его приемлет — даже не принимая. Угол зрения не есть нечто фиксированное, хотя и переменчивым его не назовешь. Тут просто нужны другие обозначения. Поле зрения? (Так, кстати, называлась книга Юрия Казарина, вышедшая в 1998 году в Екатеринбурге). Панорама? Все так, и все не так. Позиция наблюдателя перемещается вместе с наблюдателем, изменяя мир вокруг. Тут сложная иерархия точек, углов и полей зрения.
Посмотрим на пространственные построения в поэзии Сергея Самойленко.
Вновь я не посетил эту часть вулканической суши, очарованный остров в тумане по самые уши, окружённый водой. Я там был. Отпусти мою душу. Отвяжись, не дави мне на жалость. Молчи, грусть, молчи! Ироническая ссылка на классика, перевернутая частицей “не”, предваряет пейзаж, который — не здесь, а где-то там, далеко, в прошлом. Приморский ландшафт в сочетании с медитацией на этом фоне. Можно сказать — ностальгия по пейзажу:
Отчего же сердечная боль? Все болезни от нервов. Никогда я не видел такого огромного неба. Ввечеру от дыхания рыб, попадающих в невод, поднимается ветер, колеблется пламя свечи. Огромным небом и обозначается перспектива. Имею в виду и изобразительную особенность стихов, и точку, соединяющую сразу прошлое, настоящее и будущее. Где-то рядом с нею и помещается лирический герой — автор рисует на фоне пейзажа еще и портрет:
В сапогах вот посюда я вновь прохожу побережьем, в невозможно оранжевой робе с чужого плеча, развивая сюжет про любовь, типа милости просим, про очки на носу, а в душе не иначе как осень… Сочетание иронии с тоской придумано не этим автором. Но он, судя по всему, не сильно думает о сочетаниях. Банальные рифмы осень/просим, плеча/ печаль обретают здесь значение завитка в орнаменте: чем стандартнее, тем правильнее и даже мощнее. Насмешливый тон, которым говорится о невеселом, придает потертым рифмовкам новый блеск. Это — тон несколько циничного философа с открытой душой: счастье еще будет, но не у меня.
Скоро кончится лето, рыбацкие смотаны снасти, облака пролетают по небу, открытому настежь. Ты не умер от счастья? Состри по привычке: отчасти. Частой сеткой дождя заштрихован пустой горизонт Этот самый горизонт дальше будет срифмован с сезоном. Но дело не в этом, а в том, что важно не проглядеть глубокую смысловую рифмовку: открытое настежь небо и пустой горизонт. Этот странно созвучный диссонанс многое объясняет в стихах Самойленко. Небо всегда больше и шире горизонта и просто видимого пространства. Примерно так же жизнь больше, огромнее частного существования. Сетка дождя может заштриховать горизонт, но не может зачернить распахнутое настежь небо (в какую комнату ведет это окно, кто из него смотрит?).
Вот и лето прошло. Нам пора собирать чемоданы. По законам сюжетосложенья, герои романа возвратятся обратно. Мы тоже, как это ни странно. На дорожку присядем. Ну что же ты плачешь? Не плачь.
Несмотря на обилие реминисценций, стих Самойленко не назовешь центонным. При том, что встречаются пародийно
* -банальные (местами) рифмы, это музыка иная, музыка успокоения, которое приходит после… То есть после волнений у моря, в жизни, в любви. Но и успокоение — тоже у моря, в жизни, в любви. И тут совершенно неважно, насколько часто он прибегает к цитированию или, скажем так, передразниванию — это лишь способы кройки-сшивки бытия.Время года не скажу какое. Вечно юный двигатель прибоя выключен. Полнейший штиль, антракт. Звезды от Хоккайдо до Камчатки рушатся сквозь решето сетчатки. Кто тебе сказал, что это счастье? Это рак мозгов, кромешный мрак. И дальше:
Это ад, где все одно и то же, ад, в котором не сдирают кожу, ад, где мы становимся моложе, длим любовь, не утоляя боль. Беганье по мостикам — от пейзажа к портрету и опять к пейзажу и к другому портрету (иногда просто подразумеваемому — как же все-таки выглядит слушатель, тот, точнее, та, с кем ведут монолог ** ?) — неожиданно выводит наблюдателя в другой мир. Скажем точнее: другой, но во многом такой же. Аналогичный, но не тождественный.
Мы начали с рассуждений о пространственных построениях в поэзии Самойленко. И, кажется, пришло время их продолжить. Как понимать: то же место, но по-другому воспринятое? Значит ли это — по-другому построенное-простроенное? Где-то в этих стихах мелькнуло: орда и брага (вспомним романтиков гражданской войны — например, Николая Тихонова). И применительно к нашей задаче это двуединство выглядит попыткой объяснить, описать российское пространство в терминах стихийности. Орда — это поток, что катится по неоглядной шири и, может быть, самое эта ширь.
Противопоставление (или, скорее, связывание в своеобразные узлы) рая и ада, своего и чужого (к примеру, японского), моря и суши — возможно, именно на нем и держится пространство этого цикла.
Возможно, из этой раздвоенности возникает ощущение усталости чувств, но и возможности их обновления. Перемена места — всегда перемена ощущений.
Веснушки на нежной коже смешались с песком и солью. Россия лежит в изножье, Япония — в изголовье. На небе — телец и дева, а на море — рыба с раком. Рыбак выбирает невод. Моряк поднимает якорь. Пространство дробится на подробности, дополняющие друг друга. Знаки Зодиака — на небе и в море. Каждый астролог имеет свои взгляды на приморскую ширь и на судьбу. Каждый астролог мечтает не быть предсказателем, а просто констатировать перемены в течении вод, в профессиональных занятиях любителей. И откуда же здесь берется ад, откуда же открывается вид на него?
Где взять объяснение? И надо ли его выискивать? Только поднимешь якорь (даже если ты не моряк) — и тебя понесет. И будет заносить — то в темное будущее, то в светлое прошлое. И поток возьмется за эпитеты, осветляя темное и затемняя светлое…
Может, персонаж Самойленко — просто человек, наблюдающий воду. Персонаж, постоянно отстраняющийся от актера, его играющего? Хвост, вертящий собакой?
Пожалуй, мы заходим тут слишком далеко. Но в этих стихах предусмотрена такая возможность. Возможность раздвигать горизонты, выбираться за окоем. Если умеешь — превозмоги свои ощущения, выключи чувства и оцени неполноту жизни в этом зябком состоянии.
Не всякому можно простить описание разлегшихся валетом стран-соседок. Не всякому читатель позволит превращать нечто административно-географическое в символы из таблицы под названием Ewiges Weibliches. Вечно бабьи сущности, превращаясь в геополитические символы, что-то заслоняют из предыдущего и будущего изображения. Но автору, кажется, здесь именно и нужна тень, затушевка, чтобы подчеркнуть объем. И, кроме того, кто сказал, что это — лирика, а не эпика? Нравится критику лирическая струя — на здоровье. Но культура больших пространств требует организации эмблем в ряды, которые можно разглядеть хотя бы с вертолета. Или из того самого окна, распахнутого в небо.
Лицом к лицу лица не увидать в упор. Мы не ослепли, лишь немного близоруки. Прощай, моя печаль! Куда мы бросим взор? За горизонт любви? За окоем разлуки? Я снова позабыл, что я хотел сказать. Пока на грузовик не закатили бочки, есть час на всё про всё. Не обещай писать, и я не стану ждать бутылочную почту. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Ни эсперанто птиц, ни рыбий волапюк, ни диалект осин, ни иероглиф сосен мне не перевести в членораздельный звук: ни слова про любовь*, тем более про осень.
Лицом к лицу — не только с человеком, но и с морем, по которому поплывет бутылочная почта, но и с птицами-эсперантистами. И ни слова о том, пятом, десятом — о том самом, о чем мы все время говорим, но не хотим сказать, не желаем высказаться до конца. Пространство гнется и скрипит, как та самая мачта, и перетекает в разнообразные формы и формочки, совершенно не поступаясь принципами — то есть, видимо, координатами.
Про то, как бьёт прибой, пес брешет в небесах, судачит вороньё, не вяжущее лыка. Шурши, песок, в часах. Звени, звени, оса. Катись, катись, слеза. Ползи, ползи, улита. Поэзия, возможно, есть искусство измерения времени на данном пятачке пространства.
Сергей Самойленко расставляет в стихах множество вешек, означающих время бытия.
Музыка — попытка запомнить время, описать его особыми знаками.
Шум прибоя — это музыка. И введение фени в знакомые всем строки, и выведение из знакомых строк новых — тоже музыка, пытающаяся преодолеть информационные шумы. Это — попытка оживить мертвой водой еще живое слово.
Пограничные (в прямом и переносном смысле) состояния, в которых оказываются по собственной невольной воле персонажи, имеют звуковую основу. Самое интересное, что Самойленко небезуспешно добивается ее символизации. Знак-припоминание (припомнить помогают цитаты или ссылка на БГ), встраиваясь в таблицу алхимических (зрительных и слуховых) элементов, превращается в образ-философему. Почти не делая прямых попыток философствовать, автор дает онтологический материал, расположенный вполне обдуманно. Magister (то есть мир, то есть жизнь) dixi, а мы, читатели, проинтерпретировав стихи, поймем сказанное учителем.
За чертой горизонта вчера превращается в завтра.
Поражает наплевательское отношение Сергея Самойленко к литературной моде. Нет, он не наденет косоворотку, отправляясь на приморский пляж, но, чувствуя в душе боль и за державу, и за себя, ее гражданина, обязательно укажет в анкете некоторые биографические подробности (см. тексты), подтверждающие его непременное российское гражданство. Впадая в эпическую романность (поэмность?), он постарается вставить личностное лыко в широкомасштабную строку.
Где ж мои ирония и нежность?
Как где? В этой самой книге, которую играет для нас талантливо многоликий автор, влюбленный пилигрим, задумчивый историк и лирический романист. Пространство за собой он не скручивает в рулон.
Пожалуйста, “Дембельский альбом” — тоже кусок пространства, частица души. Записки молодого — прилагательное субстантивируется жизнью. Лучший поэт армейского призыва — Демьян Бедный, потом — Есенин, следующий — Самойленко:
Круглая кокарда, краповый погон. По синему марту идёт спецвагон. Чугунные рельсы, белые снега. Над сопкою месяц замочил рога. Армейское прошлое, ты было! — написал бы персонаж Шкловского. А молодой поэт ищет себя, и об этих поисках мы узнаем спустя годы и годы. Самое интересное, что “Волга” печатает его стихи в порядке, обратном хронологическому.
Самойленко дарит пространство, свое персональное, и насильственно обобществленное (как в случае с армией), и персонально-общественное, всем желающим. Проблема только в том, чтобы желающие нашлись и дар приняли и восприняли.
Александр Касымов
*Кажется, единственный раз появляется в стихах это слово.