От трав-соцветий
Опубликовано в журнале Знамя, номер 8, 2000
От трав-соцветий
к анальному лонуС. Сибирцев. Избранное. М.: Московский писатель, 1999. — Т. 1. — 616 с., Т. 2. — 720 с.
Двухтомник открывается фотографией автора в несколько странном ракурсе: кажется, писатель нагнул голову, приготовившись вас боднуть (это намерение подтверждает пристальный злобный взгляд исподлобья), а от затылка исходит неожиданное сияние. Впрочем, это не кощунственный символ, просто иначе черная голова автора не была бы видна на черном фоне. Кажется, что фото имитирует стилистику стенда “Их разыскивает милиция”. Или таким, по мысли автора, должен выглядеть садист-насильник в сладких девичьих снах?
Затем — как бы предисловие — “Три опыта авторского портрета”. Записки человека из похмелья (“После советского похмелья мучаясь”). Вообще некоторую достоевщинку Сибирцев пытается изобразить все время (“Являясь натурой глубоко просвещенной, нигилистической, я полагаю засвидетельствовать свое искреннее почтение нашей почтенной публике…”, пришептывания, подсюсюкивания, петляющая заячья побежка — но ни глубины, ни просветления). Присутствуют также “чеховский земского вида господин”, “милый чеховский обморок”, “чеховские усы”. Что поделать, чеховский стиль имитировать трудно, вот и приходится обходиться внешними аксессуарами.
Зачем вообще писателю Сибирцеву подделываться под скучных школьных классиков? Может быть, эти нежданые литературные вставки — также нечто вроде сияния эрудиции, без которого голова автора не выделялась бы на темном фоне текста (обыкновенной чернухи). Затем, что наше русское бульварное чтиво — это вам не западное палп-фикшн, за ним должна стоять богатая литературная традиция.
Центральная, самая объемистая и тягучая вещь — “Записки государственного палача”. Обычный набор современной глянцевообложечной продукции: небольшой инцест (подросток смачно заваливает мачеху на ковер), киношно-неубедительные драки — вполне кровожадные (“его стальная клацкающая изголодавшаяся пасть зарыскала в мою сторону, непременно ища мой нежный разом вспотевший кадык”). Героя вырубают ударом ноги, и минут 25 он лежит в куче мусора, предаваясь размышлениям о социально-политическом строе, русской литературе и о том, что “эх, Григорий, какой же ты нехороший мальчик! Только и научился без спросу старших расстреливать незнакомых тебе мальчиков… И придется мне тебя наказать, …придется тебе, милый мальчик, вслед за старшими товарищами переплыть античную речку в царство теней”. Ненависть к чужому, не желающая ни в чем разбираться (причем чужое принимает часто женский облик: “женская суть — это затаившаяся бешеная гадюка, готовая в любой момент выскочить из уютной щели и подло-ехидно ударить ядовитым своим зубом-складнем”). Акты гомосексуальные (“с проворностью ударницы-ветеринарши вставил свой семяизвержительный лакированный шприц прямиком в неуспевшее сомкнуться, скользкое анальное лоно”) и зоофилические (ладно уж, цитировать не буду), некий элитарный клуб, оживающие мертвецы, крупномасштабные оргии в загадочных подземельях, сатанинские знаки. Все это в аннотации книги названо издательством “Московский писатель” “глубоко органичной прозой, потребность в которой вытекает из самой сущности русской культуры”. Если русская культура, грешила морализаторством, лицемерно скрывая глубины разврата, то уж к концу двадцатого века эта недостача с лихвой покрыта. После Достоевского и Набокова — или Лимонова с Мамлеевым — нас вряд ли могут поразить сами по себе мужеложество, некрофилия и совращение малолетних. Авторы отзывов, помещенных в конце первого тома, пытаются выстроить за Сибирцева некоторую концепцию: “Сновидческая действительность и так называемая реальность трагическим образом пересекаются”, попытка “разбить экран галлюцинации, который мы называем современным миром”, вскрыть глубины человеческой психики и добраться до корней зла. Но если у Сибирцева и были такие замечательные намерения, то осуществить их не удалось. Текст топчется по кругу, нагромождая трупы и бесчисленные “жуткие” подробности, и нигде не видно входа — не только для героя, для писателя тоже. Точнее, для писателя нет выхода из своего героя, автор позволяет материалу завладеть им, автором, также “с проворностью ударницы-ветеринарши”.
Кончаются оба тома оглавлением. Это, наверное, лучшие страницы “Избранного”: “Завсегдатай (рассказ поверхностного человека)”, “Очарованный Москвою путник”. Они достойно продолжают традиции любимой Сибирцевым русской литературы, “Очарованного странника” или “Исповеди горячего сердца”. Сибирцев мог бы ограничиться одной фотографией и оглавлением. Это было бы стильно, но его подвела любовь к многословию. А чем длиннее текст, тем больше он выдает свои недостатки.
Пожалуй, остановлюсь и я.
Но каково же место Сибирцева в литературном потоке? В прошедшие годы он был бы советским писателем почвенной ориентации (“русская кровь моя — что истинный бальзам из крепких натуральных трав-соцветий”), радовал бы нас своими “травами-соцветиями”, “призывом-взглядом”, “головой-головушкой” со страниц “Нашего современника”. Теперь времена изменились, и к “призыву-взгляду” приходится добавлять “скользкое анальное лоно”, а сына отправлять учиться в Финансовую академию (как сообщает Сибирцев в “Опыте автобиографии”), признаваясь в ненависти к “воротилам мира сего” и приговаривая: “возвращаюсь вместе с сыном домой в деревню, к отцу, потому что ему нужна воля, чистый воздух”.
Юлия Старыгина