«Все — Димочкой хотели называть?”
Опубликовано в журнале Знамя, номер 4, 2000
“Все — Димочкой хотели
называть?”Дмитрий Воденников. “Holiday”. — СПб.: ИНАПРЕСС, 1999. — 500 экз.
Книга Дмитрия Воденникова “Holiday”, выпущенная издательством “ИНАПРЕСС” в Санкт-Петербурге, мне не нравится.
Мне не нравится ее рыжий цвет и карманный размер, которые никоим образом не соответствуют автору незабвенного изысканного “Репейника”.
Для меня остаются непонятными (а значит, неприятными) смысл и предназначение затейливой ориентальной фигурки с зонтиком и опахалом, которая настойчиво создает “дизайн”.
Но более всего мне не нравится редакторский текст, многозначительно размещенный на четвертой странице обложки и призванный, по-видимому, представить творчество поэта Дмитрия Воденникова гипотетическому читателю, а значит, и мне, коль скоро я им оказалась. Этот текст не просто безграмотен, бессмыслен и претенциозен — он написан человеком, который не любит Дмитрия Воденникова и не понимает его стихов. Возможно, стихов понимать и не нужно — нужно всего лишь иметь смелость впустить их в себя. А вот если ты счел для себя возможным их издавать, или, иными словами, если ты взял на себя право быть куратором, проводником и “добрым гением” этого автора, или, другими словами, ты не устыдился поставить на соседней странице свое имя и имена еще четырнадцати “посвященных”, то будь любезен — дай себе труд любить Дмитрия Воденникова — иначе ничего не получится.
Может, кому-то не нравится то, что я тут говорю, но это его трудности. Я не беру на себя право выступать в роли критика. Я беру на себя право любить. (В противном случае терпеть Воденникова практически невозможно, но это важно здесь только в том смысле, в каком “они не хотят ни терпеть, ни гибнуть”.) Собственно, не нравится — не читайте. Возможно, все это касается только меня. Если кого-то из вас тоже — я за вас рада.
Все стихи в этой книжке я знаю почти наизусть. И подозреваю почему-то, что не я одна такая. Мне кажется, здесь не без вируса. Стоит в это окунуться, не заботясь о собственном здоровье, как начнешь с этими стихами спать и просыпаться. Если у вас стойкий иммунитет — поздравляю. Опять же, дальше можете не читать. Я пишу исключительно для представителей группы риска, таких же, как и я.
Эти стихи я знаю почти что наизусть, я переспала с ними не раз, но это не мешает мне читать и открывать их снова, удивляясь тому, как они, тесно уложенные в карманный формат (тут я почему-то с улыбкой вспоминаю Гулливера в стране лилипутов), мгновенно разворачиваются и забирают тебя в свой внутренний космос, в котором, как в сказке — чем дальше, тем страшнее. И уже не видно ни экономичной упаковки, ни скудных полей, ни предельно измельченной гарнитуры Лазурского. Ты уже там, куда имел неосторожность забраться, а там можно заблудиться, как в себе самом. (К чести издателей следовало бы отнести тот факт, что книжечка надежно прошита — они догадались, что надо посильнее закупорить сосуд, в который стихи втиснуты под таким давлением, а то — попробуй их потом обратно запихни…)
Я не собираюсь заниматься филологическим анализом стихов Дмитрия Воденникова. Во-первых, я в этом несильна, а во-вторых, не считаю это уместным. Кто силен — пожалуйста: флаг тебе в руки и электричку навстречу… Смею утверждать, что феномен этих стихов — не филологический, а психологический. С точки зрения науки о соединении слов не объяснить, почему тебя так забирает в плен и почему ты пытаешься это осознать только тогда, когда выбраться уже невозможно; почему пытаешься возмутиться, когда это уже поздно делать — ты сам напросился… С точки зрения филологии ты не сможешь объяснить, почему он, поэт, так умеет “воздухом дышать, как уж никто из них дышать не может”, и почему он решил, что он лучше всех
, и почему тебе крыть это нечем. А потому, что тебя никто в это не втягивал. Может, тебя и имели в виду, но ничего тебе не дали иметь. Автор “Репейника” и “Трамвая” с тобой не заигрывал, любезный читатель, он ничего тебе не обещал, он не улыбался тебе, он с первых строчек честно дал тебе понять, что это его личное дело. И твое естественное желание подглядывать, ставшее вдруг отчего-то, при первом же прикосновении к этим стихам, патологическим, — не его вина и уж никак не его проблема — это уже твое личное дело и твои трудности. И твои трудности, что ты будешь жалеть, очень сильно, до слез жалеть то ли автора, то ли лирического героя, который — вот ведь эксгибиционист какой! — показал тебе свой подсознательный пылающий ад, пустил тебя в эту несказанную муку, в эти страшные сны. (Подожди еще. У этого спектакля четыре действия. И лучшая логика композиции — хронологическая. Его игра в итоге окажется куда более жестокой — но справедливой.)Ты помнишь сказку дядюшки Римуса про Братца Кролика, который просил Братца Лиса не бросать его в терновый куст? В результате Лис был цинично обманут, но ведь он, неизменно желающий отведать крольчатины (“Мне нравится, когда меня едят”), мог действительно не бросать. Он же продемонстрировал удивительное сочетание простодушного недоверия и легковерного любопытства. Кролик играл с огнем и выиграл. Потому что терновый куст — его дом родной. Читателю “Репейника” впору почувствовать себя обманутым Братцем Лисом, но автору, ей-богу, не до того, чтобы влиять на созревание читающего. И с кустом здесь все гораздо сложнее и страшнее. Он и дом, и Бог, и ад, и рай… А “зачем ты ходишь, зачем ты молишь?” Ты-то что под этот куст полез, подглядываешь? Там человек без штанов? Конечно, это всегда было интересно… Но это его куст, его цветущий барашек и все эти многоумные твари, грызущие его снаружи и изнутри. И чего ради он все это тебе рассказывает? Каким колдовством он тебя заставляет во всем этом присутствовать и страдать? А какая сила заставляет нас существовать в кошмаре сна? А если чужой сон пронзителен, как твой собственный? При этом заметь: в “Репейнике” абсолютно отсутствует собственно человеческая плоть автора — герой, если его можно так назвать, являет собой некий трагический сгусток универсальной материи, которая может сама себя съедать и уничтожать, быть пирожком с изюмом, цвести вербой, покрываться листочками, становиться адским лабиринтом для звериных игрищ, etc — несмотря на сомнительное наличие разрозненных и тленных частей тела (рук, ног, губ, горла и даже откушенного мизинца)…
Герой “Трамвая” имеет вполне конкретную прописку. Не побоюсь этого слова — московскую. У него есть адрес, друзья и даже черты лица Дмитрия Воденникова. Это нетрудно проверить — у него всегда в кармане зеркало, хоть он об этом не сообщает, упоминая другие предметы. Все становится конкретнее, осязаемее, интимнее. В том числе внутренний ад. Он перестает носить черты коллективного бессознательного — здесь он уже “матерчатый, подкожный”, а рай, сравни, “подкладочный”. Автор пишет “о себе”. Собственно, он и в “Репейнике” делал это, но только в энергетически растворенном, безымянном состоянии. А тут вдруг он выворачивает карманы, как и собственную душу, понимаешь, наизнанку. Вместо беснующихся во мраке и в пламени тварей появляется настоящая живая кровь, с ужасом текущая по жилам и беззастенчиво рифмующаяся с любовью. Детские страхи превращаются в детские воспоминания. Мистические ландшафты и пространства сменяются земными, щемяще знакомыми. А то, что было “больше боли”, становится просто болью — вполне человечески ощутимой и от этого куда более болезненной. Но вместо того чтобы устыдиться своего случайно-бестактного проникновения в интимную жизнь чужой души, которая так безжалостно по отношению к самой себе продолжает обнажаться (а тебе ведь нравится бесплатный стриптиз? И ты думаешь, что на выходе не придется платить?), читатель (а он же и поэт, ибо кто же, если не поэты, нынче интересуется стихами), проснувшись, совершает вопиющее открытие: “Боже мой! Но ведь это же нельзя! Об этом же нельзя писать! Разве может кто-то, если он не безумец и не графоман, пытаться сообщать в поэтических строках нечто столь личное о себе, о смерти, о любви и снова о себе, о смерти… Что дает ему право быть уверенным в своей “гениальности”, дающей ему право писать об этом? Но у него это получается!” И читатель-исследователь старается понять и объяснить другим, почему это получается у Воденникова, какими такими особыми средствами это достигается. Кровь-любовь с молоком, разноцветная прозрачность, воробьиное смирение, краснеющее бесстыдство… Но другой, наивный, но ушлый читатель-поэт, простота которого хуже воровства, делает другое радостное открытие: “Значит, это возможно! Значит, эта тема поэтам не заказана! И мне не заказана!” Но этот, другой, опрометчиво встающий в очередь “воденниковообразных”, явно переоценил степень кокетства, допущенную поэтом Воденниковым в почти трагическом вопросе: “Кто же, кто же посмеет быть, кем был и смею я?” Если это вызов, то только для того, кто его захочет принять, а принять его захочет только дурак из вереницы безнадежных графоманов-подражателей. Они уже начали свое скорбное шествие. А он опять всех обманул. Он рационален до невозможности.
И при этом он никого не обманывал. Даже тех читателей, которые решили, что этот распростертый и разоблачившийся герой нуждается в их любви и жалости, что он, с его страданием, близок им и понятен, и даже если и не совсем понятен (совсем не понятен), то все равно его нужно утешать, лелеять, красть и, в конечном счете, приватизировать. Ничего не выйдет. Он прекрасно знает, что “страдание” — это еще и выгодный товар, который хорошо продается. Цинично? А не цинично подглядывать и наслаждаться чужой болью, находя в этом мазохистское удовольствие? Вам нравится есть это? И вы думаете, что я вам теперь принадлежу? Вы думаете, что
я как дурак разделся, не подумав о способах предохранения? Вообще-то я в пальто, и с карманами у меня все в порядке… А если вы с таким сочувственно-нездоровым аппетитом поели моих страхов, моей души, моей плоти и крови, обливаясь слезами умиления, то напрасно вы думаете, что выйдете из зала просто так. Вы скушаете еще и это. И он преподносит “Весь 1997”. Читатель кушает, но чувствует некую желудочную неудовлетворенность и изжогу (ведь он привык к многовкусному стриптизу, а тут автор сообщает ему: “Я — это очень, очень просто”), а кроме того, бедный читатель не знает, как реагировать на возникшее в оскорбленной душе смутное подозрение, что его здесь не ждали. (Почему-то он решил, что его ждали в предыдущих воплощениях. Но это на его совести. А тут он и вовсе не находит себе места.) Да еще и эта ощутимая пощечина в конце: “все восхищались? все меня жалели? все — Димочкой хотели называть?” Или еще кто-нибудь желает? Но читатель еще умеет себя успокоить и проявить “мудрую снисходительность” к “своему Димочке”, не приняв последний упрек на свой счет. “Весь 1997” написан на усталом выдохе. Он никого не хотел обидеть.Но проходит еще год. Читатель хочет жрать. А поэт уже просто зол. И он уже не стесняется прямых намеков на читательскую прожорливость. Ты проглотил “Весь 1997”? Подавись теперь 98-м со всеми его многоточиями. “Обижать людей нельзя — но так получилось… Нехорошо получилось. Очень жаль.” Ты считаешь, любезный читатель, что я жесток по отношению к тебе? Ты меня жалел, а я тебя не хочу? Но я сам был к себе безжалостен. Разве ты этого не заметил? Теперь я тебе таким не нравлюсь? А разве я тебе обещал что-нибудь другое? Я тебе — ничего не обещал, так же, как и те, кто меня не читал. А раз ты имел смелость меня читать и жалеть, любуясь тем, как я пребываю во
тьме (“а я ведь там лежал здоровый и опрятный”), — тогда надевай красивый пиджак, становись позади и приплясывай. Это проще, чем заглядывать во тьму. Я чужого не беру, и ты на чужой каравай рот не разевай. “Попробуй сам теперь собою насладиться.” Фуршета не будет. Все свободны. Общий холидей.P.S. Один критик, написавший много умных слов про “Митин холидей” (“Все — Димочкой хотели называть?”), не побоялся взять на себя роль предсказателя будущего, заявив, что в творчестве Дмитрия Воденникова невозможно появление такого стихотворения, как “Памятник”. Пророчество особенно забавно в свете того, что поэт к тому времени уже написал это стихотворение: “Когда мои стихи осыпятся во прах…” И я хочу, чтоб вы об этом знали, любезный критик — могли бы дать себе труд
, между прочим. Вам это тоже неприятно? Это я к тому, что прежде чем писать о стихах, нужно их читать, потому что “о стихах надо говорить только в режиме любви”.Стелла Моротская