Стихи
Борис Рыжий
Опубликовано в журнале Знамя, номер 3, 2000
* * *
Я работал на драге в посёлке Кытлым,
о чём позже скажу
в замечательной прозе.
Корешился с ушедшим в народ мафиози,
любовался с буфетчицей небом ночным.
Там тельняшку себе я такую купил,
оборзел, прокурил самокрутками
пальцы.
А ещё я ходил по субботам на танцы
и со всеми на равных стройбатовцев бил.
Боже мой, не бросай мою душу во зле,
я как Слуцкий на фронт,
я как Штейнберг на нары,
я обратно хочу — обгоняя отары,
ехать в синее небо на чёрном “козле”.
Да, наверное, всё это дым без огня,
да, актёрство: слоняться,
дышать перегаром.
Но кого ты обманешь! А значит, недаром
в приисковом посёлке любили меня.
* * *
Только справа закроют соседа, откинется слева:
никого здесь не бойся, пока мы соседи, сопляк.
И опять загремит дядя Саша, и вновь дядя Сева
в драной майке на лестнице: так, мол, Бориска, и так,
если кто обижает, скажи. Так бы жили и жили,
но однажды столкнулись — какой-то там тесть или зять
забуровил за водкой, они мужика замочили.
Их поймали, и некому стало меня защищать.
Я зачем тебе это сказал, а к тому разговору,
что вчера на башке на моей ты нашла серебро —
жизнь проходит, прикинь! Дай мне денег, я двину к собору,
эти свечи поставлю, отвечу добром на добро.
* * *
Ордена и аксельбанты
в красном бархате лежат,
и бухие музыканты
в трубы мятые трубят.
В трубы мятые трубили,
отставного хоронили
адмирала на заре,
все рыдали во дворе.
И на похороны эти
местный даун,
дурень Петя,
восхищённый и немой,
любовался сам не свой.
Он поднёс ладонь к виску.
Он кривил улыбкой губы.
Он смотрел на эти трубы,
слушал эту музыку ’ .
А когда он умер тоже,
не играло ни хрена,
тишина, помилуй, Боже,
плохо, если тишина.
Кабы был постарше я,
забашлял бы девкам в морге,
прикупил бы в Военторге
я военного шмотья.
Заплатил бы, попросил бы,
занял бы, уговорил
бы, с музоном бы решил бы,
Петю, бля, похоронил.
Чтение в детстве, романс
Окраина стройки советской,
Фабричные красные трубы.
Играли в душе моей детской
Ерёменко медные трубы.
Ерёменко медные трубы
в душе моей детской звучали.
Навеки влюблённые, в клубе
мы с Ирою К. танцевали.
Мы с Ирою К. танцевали,
целуясь то в щёки, то в губы.
А душу мою разрывали
Ерёменко медные трубы.
И был я так молод, когда то
надменно, то нежно, то грубо,
то жалобно, то виновато…
Ерёменко медные трубы.
* * *
Я на крыше паровоза ехал в город Уфалей
и обеими руками обнимал моих друзей —
Че́репа и Водяного, щуря детские глаза.
Над ушами и носами пролетали небеса.
Можно лечь на воздух синий и почти что полететь,
на бескрайние просторы влажным взором посмотреть:
лес налево, луг направо, лесовозы, трактора́ .
Вот бродяги-работяги поправляются с утра.
Вот с корзинами маячат бабки, дети — грибники.
Моют хмурые ребята мотоциклы у реки.
Можно лечь на синий ветер и подумать-полежать:
может, правда, нам отсюда никогда не уезжать.
А иначе даром, что ли, жёлторотый ротозей —
я на крыше паровоза ехал в город Уфалей?
И на каждом на вагоне, волей вольною пьяна,
“Приму” ехала курила вся свердловская шпана.
* * *
Отполированный тюрьмою,
ментами, заводским двором,
лет десять сряду шёл за мною
огромный урка с топором.
А я от встречи уклонялся,
как мог, от боя уходил —
он у парадного слонялся,
я через чёрный уходил.
Лет десять я боялся драки,
как всякий мыслящий поэт.
…Я выточу себе нунчаки,
я закажу себе кастет,
чуть сгорбившись, расслабив плечи,
как гусеничный вездеход,
один пойду ему навстречу…
И расступается народ.
Окурок выплюнув, до боли
табачный выдыхаю дым.
На кулаке наколку “Оля”
читаю зреньем боковым.
И что ни миг, чем расстоянье
короче между ним и мной,
тем над моею головой
очаровательней сиянье.
Расклад
Витюра раскурил окурок хмуро.
Завёрнута в бумагу арматура.
Сегодня ночью (выплюнул окурок)
мы месим чурок.
Алёна смотрит на меня влюблённо.
Как в кинофильме, мы стоим у клёна.
Головушка к головушке склонёна:
Борис — Алёна.
Но мне пора, зовёт меня Витюра.
Завёрнута в бумагу арматура.
Мы исчезаем, лёгкие, как тени,
в цветах сирени.
Будь, прошлое, отныне поправимо.
Да станет Виктор русским генералом.
Да не тусуется у магазина
запойным малым.
А ты, Алёна, жди мило́го друга,
он не закончит университета,
ему ты будешь верная супруга.
Поклон за это
тебе земной. Гуляя по Парижу,
я, как глаза закрою, сразу вижу
все наши приусадебные прозы
сквозь смех сквозь слёзы.
Но прошлое, оно непоправимо.
Вы там остались, я проехал мимо —
с цигаркой, в бричке. Еле уловимо
плыл запах дыма.
Баллада
На Урале в городе Кургане
в День шахтёра или ПВО
направлял товарищ Каганович
револьвер на деда моего.
Выходил мой дед из кабинета
в голубой, как небо, коридор.
Мимо транспарантов и портретов
ехал чёрный импортный мотор.
Мимо всех живых, живых и мёртвых,
сквозь леса, и реки, и века.
А на крыльях выгнутых и чёрных
синим отражались облака.
Где и под какими облаками,
наконец, в каком таком дыму,
бедный мальчик, тонкими руками
я его однажды обниму?
* * *
Я помню всё, хоть многое забыл —
разболтанную школьную ватагу.
Мы к Первомаю замутили брагу,
я из канистры первым пригубил.
Я помню час, когда ногами нас
за буйство избивали демонстранты.
Ах, музыка, ах, розовые банты.
О, раньше было лучше, чем сейчас —
по-доброму, с улыбкой, как во сне.
И чудом не потухла папироска.
Мы все лежим на площади Свердловска,
где памятник поставят только мне.
* * *
Включили новое кино,
и началась иная пьянка.
Но всё равно, но всё равно
то там, то здесь звучит “Таганка”.
Что Ариосто или Дант!
Я человек того покроя,
я твой навеки арестант,
и всё такое, всё такое.
* * *
О. Дозморову
Не жалей о прошлом, будь что было,
даже если дело было дрянь.
Штора с чем-то вроде носорога.
На окне какая-то герань.
Вспоминаю, с вечера поддали,
вынули гвоздики из петлиц,
в городе Перми заночевали
у филологических девиц.
На комоде плюшевый мишутка.
Стонет холодильник “Бирюса”.
Потому так скверно и так жутко,
что банальней выдумать нельзя.
Я хочу сказать тебе заранее,
милый друг, однажды я умру
на чужом продавленном диване,
головой болея поутру.
Если правда так оно и выйдет,
кто-то тихо вскрикнет за стеной —
это Аня Кузина увидит
светлое сиянье надо мной.
* * *
Ты почему-то покраснела,
а я черёмухи нарвал,
ты целоваться не умела,
но я тебя поцеловал.
Ребята в сквере водку пили,
играли в свару и буру,
крутили Токарева Вилли
и матерились на ветру.
Такой покой в волнах эфира,
ну а пока не льётся кровь,
нет ничего уместней, Ира,
чем настоящая любовь.
* * *
На окошке на фоне заката
дрянь какая-то жёлтым цвела.
В общежитии жиркомбината
некто Н., кроме прочих, жила.
И в легчайшем подпитье являясь,
я ей всякие розы дарил.
Раздеваясь, но не разуваясь,
несмешно о смешном говорил.
Трепетала надменная бровка,
матерок с алой губки слетал.
Говорить мне об этом неловко,
но я точно стихи ей читал.
Я читал ей о жизни поэта,
чётко к смерти поэта клоня.
И за это, за это, за это
эта Н. целовала меня.
Целовала меня и любила.
Разливала по кружкам вино.
О печальном смешно говорила.
Михалкова ценила кино.
Выходил я один на дорогу,
чуть шатаясь мотор тормозил.
Мимо кладбища, цирка, острога
вёз меня молчаливый дебил.
И грустил я, спросив сигарету,
что, какая б любовь ни была,
я однажды сюда не приеду.
А она меня очень ждала.
Телеграф
Жуя огрызок папиросы,
я жду из
Питера вестей…
Д. Бедный
Разломаю сигареты,
хмуро трубочку набью —
как там русские поэты
машут шашками в бою?
Вот из града Петрограда
мне приходит телеграф,
восклицаю: “О, досада!”,
в клочья ленту разорвав.
Чтоб на месте разобраться,
кто зачинщик и когда,
да разжаловать засранца
в рядовые навсегда —
на сукна зелёном фоне
орденов жемчужный ряд,
в бронированном вагоне
еду в город Петроград.
Только нервы пересилю,
вновь хватаюсь за виски.
Если б тиф! Педерастия
косит гвардии полки.
* * *
Молодость мне много обещала,
было мне когда-то двадцать лет,
это было самое начало,
я был глуп, и это не секрет.
Это, мне хотелось быть поэтом,
но уже не очень, потому
что не заработаешь на этом
и цветов не купишь никому.
Вот и стал я горным инженером,
получил с отличием диплом —
не ходить мне по осенним скверам,
виршей не записывать в альбом.
В голубом от дыма ресторане
слушать голубого скрипача,
денежки отсчитывать в кармане,
развернув огромные плеча.
Так не вышло из меня поэта,
и уже не выйдет никогда.
Господа, что скажете на это?
Молча пьют и плачут господа.
Пьют и плачут, девок обнимают,
снова пьют и всё-таки молчат,
головой тонически качают,
матом силлабически кричат.
* * *
До пупа сорвав обноски,
с нар полезли фраера,
на спине Иосиф Бродский
напортачен у бугра.
Начинаются разборки
за понятья, за наколки.
Разрываю сальный ворот:
душу мне не береди.
Профиль Слуцкого наколот
на седеющей груди.
* * *
Надиктуй мне стихи о любви,
хоть немного душой покриви,
моё сердце холодное, злое
неожиданной строчкой взорви.
Расскажи мне простые слова,
чтобы кругом пошла голова.
В мокром парке башками седыми,
улыбаясь, качает братва.
Удивляются: сколь тебе лет?
Ты, братишка, в натуре поэт.
Это всё приключилось с тобою,
и цены твоей повести нет.
Улыбаюсь, уделав стакан
за удачу, и прячу в карман,
пожимаю рабочие руки,
уплываю, качаясь, в туман.
Расставляю все точки над “ё”:
мне в огне полыхать за враньё,
но в раю уготовано место
вам — за веру в призванье моё.
Екатеринбург