Стихи
Николай Байтов
Опубликовано в журнале Знамя, номер 12, 2000
Николай Байтов
Волосы смыслов * * * Внутреннее утро. Стены да обои. Говорит о Боге бедненький динамик. Где-то на диване родственник как будто жмурится от боли, нет, от удивленья. Без согласованья шурин одинокий взят командировкой, как простой мыслитель. И одну из литер повторив в кроссворде, в третий раз компостер смотрит на билете. * * * Светом сочащийся свод хладен, безмолвен и ярок. В недрах толпящихся звёзд парадоксальный порядок ядерных метаморфоз. Брезжит морозный озноб в мёртвой траве на полянах. Держит и носит ноябрь скудные мысли лесов, — шепчет и распространяет. В парадоксальный порядок спутаны волосы слов. Хладен, безмолвен и ярок светом пронизанный свод. * * * Поздравьте себя: вы купили себе по дешёвке. Оставьте себе для лучших потом путешествий. Поздравьте меня, укравшего долю блаженства здесь, — не выходя из координатной решётки. Вот так и украл, — хотя и сижу в одиночке. Ведь Дания — это тюрьма, как сказано выше. Мои же эти мгновенья похожи на лыжи. И в них мой талант виртуозен почти идиотски. И вот я лечу с горы — и теряю санки. Что может быть выше подобного наслажденья? Поздравьте меня: я исполнил волю движенья, хотя и сижу в отрицаловке и несознанке! * * * Если бессмыслица, извини, бред, то в релаксации получи мрак. Глупость небесная из меня прёт, и получается — я, как день, прав. Так образуется звуковой путь, где путешественник, в основном, мёртв. Лишь на мгновенье, перестав спать, он приглашается в хоровод жертв. Тут бы зевотою разнесло пасть, кабы бессмыслица не легла в дрейф. Вот и небесная, как слюна, пусть глупость тянется из всех дыр-флейт. * * * Нечего мне сказать народу. Он и не просит слов моих. Знает он сам свою дорогу из повседневных газет и книг. Я — финалист президентских гонок. Значит, я ни хорош, ни плох. Ходит кругом повседневный город, знает моё оскудение слов. Он ничего не ждёт и не просит, без состраданья глядит вокруг: два претендента — Архип и Осип — волосы смыслов друг другу рвут. * * * На Казанском вокзале ты рассталась со мной. В партизанском отряде я вступал в комсомол. Прошуршала газета, прозвенели часы, зазмеилась позёмка вдоль опушек лесных. Помню стройные сосны в корабельном бору и горячие слёзы на холодном ветру. Одиноко и грустно в восемнадцать ноль-ноль, и горит самокрутка, согревая ладонь. Состязаясь с метелью в патриаршем лесу, обвиваясь шинелью, обуваясь в кирзу, я подумал: где это я вступал в комсомол? Позабытое эхо улеглось за холмом. Ни ларька, ни киоска на московском плацу. Только слёзы и звёзды примерзают к лицу, провожая в изгнанье воровской эшелон на Казанском вокзале в восемнадцать ноль-ноль. Помню стройное эхо вдоль опушек лесных: прошуршала газета, прозвенели часы, пролетела сорока от куста до куста, молодая пороша все следы занесла. Ни ольхи, ни берёзы в корабельном лесу. Только жгучие слёзы примерзают к лицу. Торопливо и грустно ты простилась со мной. И горит самокрутка, согревая ладонь. * * * Пошёл я гулять в чистое поле. За первым полем увидел второе. Прошёл второе — встретил козла. Вышел в третье — а там Москва. Глухое поле отваги и брани. Поперёк и вдоль — овраги да ямы. На семи холмах лопух да бурьян. Восьмая Москва — алый мак-дурман. Сидит в ней девушка на вокзале. Голубыми плачет она глазами. Плачет над мёртвой гнилью-трухой. Чей-то череп гладит рукой. — По ком, скажи мне, твои рыданья? — Убила я красивого парня. Он изменил. Это был твой брат. Теперь бери меня в законный брак. — О, долго была у него ты в рабстве. Теперь не мешает он нашей страсти. Улыбнись, подставь мне губки свои. Возьму тебя, увезу с Москвы. — Она ведь поле гульбы и брани. В могилу здесь сводят девушек парни. И только пули свищут по ним. В этом поле любовь — полынь. * * * Завтра в студёную вешнюю пору, варежку бросив в снежную воду, видимую в полынье одежды, можно тебя спросить между двух состязаний, в которых речь плавится и исчезает, — ответь, я не буду спорить. Как ты ускоришь алчного зверя, вдаль от начального измерения нежным прыжком утолившего голод? Как ты закинешь свой мнимый голос льдинкой ручья в телефонную сеть? — Ловится там иль уводит речь сквозь ячейки спектра? Так ли, по ветру в студёную зиму варежку осторожно разинув талой повадке твоей навстречу, можно будет поверить ответу, мимо вопросов глядя в дыру даже сегодня, куда я нырну, и не будет завтра? — * * * Всегда готовый компенсатор, Всегда беспечный кредитор, открылся вдруг мне каждый атом твоих забот — и с этих пор я стал спокоен. К приятию любых диковин всегда готовый предикат, пугливый тянется феномен к твоим рукам, — а бред и мрак бегут подальше. Узнал я скромные пейзажи песчаной местности моей. Пропали грозные миражи. Меланхолический олень смиренномудро сквозь ветви чащ просунул морду, глядит на дальние дворы, глядит на пашню, на дорогу и ветер нюхает вдали, и бодрый холод. Приветствую твою охоту — незлобную, без жадных глаз. Я бедствую, — а ты готовый всегда являешься тотчас. Откроешь численник: october, картинка светлая ... О, кто бы мне объяснил сей трубный звук? кто эти трудные октавы повёл бы стаями на юг, всё примирив: и слёзный снег, и шёпот дождика картавый? * * * Отодвинув квазар за телескоп, Радхакришнан в гневе ушёл. Морским, голландским набив табаком, Минковский трубку зажёг. Он сказал: «Мой вакуум поистине пуст. Он пуст и линеен: он прост». А я сказал, отодвинув стул: «Но он неустойчив, босс! В нём родятся па’ры частиц или дыр — виртуальный квантовый пар. Он однажды вселенную так родил и с тех пор навеки пропал». Но Рудольф Минковский смело взглянул, разгоняя ладонью дым: «Да, мой вакуум стои’т, словно нуль и чреват явленьем любым. Молодого гуру встретив в саду, я не скрою, что я не трус. И когда-нибудь я так же уйду, отодвинув звезду за куст». * * * Вот и весна. И куда-то типичный коттедж шьют наизнанку портные кирпичных одежд. Ветер солнцем опутал кривую Пахру. Вот и, в резину обутый, вплотную к окну встал-подошёл из-за стола равнодушный прораб. «Вот-и-весну» он разглядывает, как будто не рад. Вот и коттедж (он закуривает) — как будто барак: он на ковчег больше смахивает, чем на корабль: в этой халупе в луга через лес уплывать бы вдаль, в талой лазури покачиваясь, как старый Мазай. * * * Цветы распустила республика над всей бессловесной землёй. Весенние губы распухли, как бессовестный твой поцелуй. Он длится до полного месяца над примулами могил, потом вдруг, фыркнув, рассмеивается и далее — неуловим. Рассеивается идиллия. И блуд осознан, и бунт. Несём их в свои владения, как грунт и навоз для клумб. * * * В чаще лесной листоносный поток прячась, тащит толпу высовывающихся качеств. Ты сама, вырисовываясь из воды, изведи мне шелест из головы, говори мне шалость и говори тяжесть. Ты же бывала в потоках всегда мутных, тыщи сманила лодочек весьма утлых, с удовольствием готовых пойти ко дну, к одному привязалась ты моему мухомору, вползающему на ходу в дупла. Вот он в пустыне пророс из сухих скважин, бодро и просто встал за своих и ваших. Что идея — то, конечно, война и смерть. И смотреть тут нечего и уметь. Ему есть достаточно всюду мест влажных. Их показал мой оракул в нагих цифрах, хитро окинув взглядом простых хриплых пастухов, виноделов и рыбаков. И покоится будто тень игры вокруг: либо кровь лозы, либо козий пух, либо... Ветка, как чья-то явная над водой веха, въехала, будто нарочно качнувшись, в это золотоплетение нитей и теней, и тебе так легко со мной теперь затеряться среди многих затей ветра. Плющ тёмнолистый оплёл стволы буков, луч жары заплутал в закоулках бликов, в буколической сени высоких рощ. Оросивший нас светоносный дождь дрожью мелких брызг рассмеялся, прочь прыгнув. * * * Два человека идут через луг на огороды к дальней избе. В пламени зноя плавает звук их разговора о тайной судьбе. Их провожает облако мух, оводов нудный хоровод. Злобные слепни, как стрелы разлук, так и врезаются в их разговор... Впрочем, меж ними не так много слов. То есть, по сути, они молчат. Разве что души двух голосов соприкасаются на мелочах быта, работы, погоды, поры, — будто они составляют отчёт или, о чём-то условлясь, они видимость повторяют точь-в-точь. Два человека идут через луг. Вроде один человек — это ты. Если теперь эти строки не лгут, значит, кому-то с тобой по пути. Медленно всходят на косогор. Ниже — река, но она не видна. Впрочем, отсюда их разговор тоже не виден наверняка. Овод присел на тонкий подол белого платья, целясь сквозь ткань. Но промахнулся я, бросив ладонь в несоразмерную с нами даль... Если ж и эти строки не лгут, значит, другой человек — это я. Вижу теперь, насколько был глуп, чуждый взгляд напрягая в поля. * * * Каждый, кто в руки книгу мою берёт, — тот и приятель, поскольку не так уж глуп. Мало моих портретов: я их берёг, как мне советовал мой настоящий друг. Скупо даю тебе я ракурсы лиц, слабые позы, взгляды из-под волос. Редко меня ловили фокусы линз. Имя моё невидимо назвалось. Мало и плохо надеешься ты на звук. Шлёшь мне повсюду видов своих каталог. Образы, думаешь, чётко тебя назовут каждому глазу, который от букв оглох. Если бы я забыл, как дрожит гортань, буквы сквозь зубы пролезли бы тебе в рот. Если не так, то, конечно, назад отдай каждый, кто в руки книгу мою берёт. * * * Где вы живёте, так много стрижей, стражей небесной лазури? — Мы, как поэты, снуём всё быстрей в Богом забытой культуре. — В полдень я вышел курить на балкон. Катится жаркое лето. Жадные звери живых облаков толпами лезут на небо. — Где же, стрижи, ваш высокий обрыв, норки в пластах жёлтой глины? — В них вы ныряете, крылья сложив, и тормозите мгновенно... Тёмной листвою шумят тополя. Слушаю их — всё без толку. Поздно, любимая, ты поняла, как обманулась жестоко. Плакала ты, а злодей был таков: сердце, обросшее шерстью. Выбросил на перекрёстке дорог платье поруганной чести. Буду, стрижи, ваш я призрачный гость... Боже, о чём я толкую! — Молнии вы, и не знаете гнёзд в этой бесплотной культуре. Все мы, поэты, у Бога в гостях. Домом не может быть небо... Я бы не мог на таких скоростях делать броски вправо-влево. * * * Распили бревно — и там найдёшь меня. Мне вреда не причинит твоя пила. Обе половинки распили бревна — вновь найдёшь меня без всякого вреда. А попробуешь прибить к бревну гвоздём, чтобы был уловлен я и уязвлён, чтоб доступен был в любые времена — глядь и нету ничего, кроме бревна ... Не грусти: вот свет, завязанный узлом. Развяжи его — и вновь найдёшь меня.