Стихи
Санджар Янышев
Опубликовано в журнале Знамя, номер 11, 2000
Санджар Янышев Отлучённый Званый ужин Сегодня Иосиф людей собирает. — Иди уж, я справлюсь! — Жена, как всегда, с утра недовольна: им лишь бы пожрать, да выпить — оценщикам мужниных вирш: — «Ценители»! Тоже мне — всякую шваль назвал и корми их задаром! — Иосиф устал препираться. Листочки стихов он снова и снова перебирает: что стоит показывать, что подождёт… «Вот это сперва, затем это и это. А это читал в прошлый раз — может, вспомнят и сами попросят…» — Я новую скатерть не буду стелить — обойдутся клеёнкой!.. А свечи зачем?! — Так ведь… — Нечего, спрячь. Достаточно верхнего света! — Поэма — вот главное, что он сегодня хотел бы прочесть; там не всё ещё гладко, но это, пожалуй, удачней всего остального. И кто его знает, как скоро ещё… — Родная, возможно, гостей будет девять… — Постой, ты же «восемь» сказал!.. — Но Лососев… Он будет с женой… — Почему же без тёщи, без брата, без шурина, кума, детей?! — Полиночка!.. — ?! — «Нужно сразу сказать, что это отрывки…» — Тарелки протри! Я переоденусь — не в фартуке же… — Спасибо, голубушка! — Слышишь? звонят! . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Последний ушёл, распинаясь и брызжа (пред этим в уборной он час просидел), и выпросил несколько рукописных листков: — Я пе-пере-читаю! — Конечно, конечно. И можете не возвращать! — Спасибо, всё было… — Пожалуйте снова. Иосиф, ну что же ты? Проводи. — Дойду, благодарствуйте! — Всё же позвольте!.. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Ушли. На столе рыбьи кости и жилки хрящей, не поддавшихся челюстям; нет в доме животных — всё прахом, всё к чёрту… Комочки пропитанных жиром салфеток и краешек рюмки — от соуса бел… Скорее бы лечь — нет ведь: будет до позднего часа полночничать, водушевлённый… И где его носит! Всё без толку. Бедный мой, бедный… Часа полтора как ушли. …Вот зараза! Пойти, поискать?.. Речь «Мы идём в школу с хорошей речью!» — Так было написано в моей виньетке. И на самом первом выпускном вечере, когда дети пели: «До свиданья, детский сад — // Все ребята говорят…» — штурмом взятая буква «р» горосира чудо как правно; и, одарённые ещё одним звуком, мы были уверены, что уж теперь все-все ночные Ожилы* сами уснут и уж больше не оживут, и уж больше мы не будем лишними… А там, глядишь, новые звуки подрастут в кнопках и клавишах аккордеона, в промасленных канифолью связках кеманчи, в древесных раковинах комуза и рубаба… «Музыкальный инструмент» — ведь это не просто идиома: с его помощью люди, жившие в малорослых глиняных домах, словно шкатулки, отворялись и начинали звучать, и выползали, как крабы, на середину улицы (дети крупой высыпали) — вот что творили с ними звуки истошного карная и высокопарной дойры. Гундосый ——- . прострачивался ритмом, и страшно подумать, в какие тайны, в какие дымы он обещал посвятить, какие просторы были предвкушены и почти что зримы: просторы, окрашенные в цвет сгущённого молока и лимфоузлов, кирпичных сердечек и чердачной муки’, девчачьих лодыжек и дымных лепёшек, оставленных марширующими коровами; а ещё — саранчи и пнёвой трухи, подожжённой красными муравьями, жуками-носорогами… О, это были — тум-ля-ка-тум — всерайонные гульбища, свадьбы, и лично мне они сулили гораздо больше, чем «молодым»**: свежевание барана, чьё внутреннее устроение тем паче впечатляло, чем беспощадней жалость моё сердце высвобождало, как орёл печёнку известного по мультику титана, — кроме того, возможность долго не ложиться, а после — под открытым небом сон… И вот теперь, когда нет со мной моего аккордеона, нет со мной моего карная, нет свадебного шествия, нет дерева, с которого я мог его наблюдать, нет зелени — такой зелёной, что и не бывает… Нет карябаемой солнцем пластинки — иссиня-синей, как воронка времени — и зрению уже не будет насыщенья ни этим цветом, ни многими другими, ведь время, как известно… …Теперь, когда чудовища похлеще прильнули к стёклам — нет им числа, нет имени, — а слух и обоняние как в воду погружены… Так вот, теперь хочу спросить: что он мне дал, тот, чудом обретённый (чья буква, словно пёрышко, парила, как головня, дышала), что он дал мне — тот откровенный сокровенный ЗВУК? * * * Мой слог, мой голос, воспалённый язык — последний мой причал! Родных наречий отлучённый, внимаю собственным речам… Тот свет, который населён был мной, словно шорохом сквозняк, — так будто выпавшая пломба, теперь отделен от меня. И боль, что медная кольчуга, уже не давит сердце мне, обвивши тело, словно чудо, разлитое по всей земле. И чем ты дальше, тем разменней твои стихийные черты… Но застрахована от тленья душа, и в той же мере — ты. …А нить, что связывала прежде мой сон с пучком твоей зари, теперь на чьей-нибудь одежде, как волос в лампочке, горит. Анабасис Из всех щелей в армянских варварских землях лезет — прёт! — наших лучших лучников, пращников ослепившее напоследок хлопчато-белёсое семя, набившееся под сёдла, за ворот, за’ щеку… И только я один, похоже, знаю наверное: снег — это та же евксинская сцифомедуза, испарённая солнцем аврелия обыкновенная… Ни один ещё грека не убежал её заливного укуса; ни один водевиль не ограничился водными упражнениями… Значит, скоро — Та’лласса, корабли, итаки, иолки. Восхождение к морю займёт по соседству с Плутархом не менее девяноста локтей прошитой бумаги на чьей-нибудь полке, обладатель которой отрастит себе длинные ногти, будет грызть заусенцы, лысеть поминутно, пить только зелёный чай, спиртовый настой на ежовнике, «Балтику-тройку»… и ещё креплёный мускат; отречётся однажды от рифм, а затем и вовсе обратится к свободно текущей прозе, иногда называя её верлибром и растворяя в ней гранулы памяти; уедет по найму, разделит с чужим народом язык, следом и веру, но с годами начнёт прислушиваться по ночам к неторопливому течению, постукивающему изнутри перстом, точно сельский табиб — в районе запястий и головных полюсов, — различать в этом потоке как бы тирольский глас муэдзина, шум высокородных ручьёв, запах прибитой из ведра пыли по вечерам над туземной частью родного города и ещё — аромат мускусной мечети, если дождь… И наконец, возвращаясь (ведь это теперь не кажется столь невозможным), преодолев бескрайнюю степь, будет плакать при виде арыков и солончаков, или этих трижды три нами проклятых гор, но других, притворившихся облачной нерастаявшей массой, обозримой отвсюду, особенно там, где цветущий оазис уже близок (вот-вот…), он сойдёт без вещей и отправится (ишь ты!) налегке — это будет не наш, это будет его, это будет его — Анабасис.