Рассказы
Опубликовано в журнале Знамя, номер 10, 2000
Людмила Петрушевская Найди меня, сон
рассказы
Западня . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 1 Найди меня, сон. . . . . . . . . . . . . . . . . 2 Детский праздник. . . . . . . . . . . . . . . . . 3 Колыбельная птичьей родины. . . . . . . . . . . . 4 Два бога. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 5 Дом с фонтаном . . . . . . . . . . . . . . . . . .6
Западня
В будущем изо всей этой истории получился рассказ Зойки о красивой Ольге и ее заботливом муже, который называл жену “рыбонька”, а также о безобразной щуке, даже многих щуках, которые окружили бедную рыбку. Либо об акулах, что кому понятней. Разные акулы в разное время убили, погубили рыбку, ни о чем не подозревавшую, она тихо гуляла в волнах, плавала никому не мешала — раз! И пала мертвая.
Первая гибель была в тот момент, когда Ольга, скрученная обстоятельствами, выбралась из американского консульства, где ей отказали в визе. Еле передвигая ноги, она дошла до проезжей части и влезла, скрючившись, в такси, да так и не могла выпрямиться целый год: простейший радикулит. Лечили пчелиным ядом, прогреваниями, лежала в больнице, через год только выпрямилась.
Отказали ей постольку поскольку там, в Америке, уже зацепился без визы ее муж, трудовой мужик, который перед тем, дома был великий мастер что–либо, все равно что, починить, такое хобби. Часы, технику. И все в хату все в семью, а семья–то и была как раз: он и рыбка. Его мама и младший брат отчалили в Америку на постоянное место жительства, он же, старший (нелюбимый сын) не поехал, остался со своей Ольгой (та самая рыбка, впоследствии погубленная щуками–акулами).
В его той семье, т.е. где была мама и младший брат, Ольгу не любили. И брак старшего сына, Матвея, не одобрили. Ольга была красивая, белокурая, а Матвей нелюбимый, некрасивый. Короче, мать не поверила в этот брак, Ольгу возненавидела, усмотрела во всем этом мероприятии низкий расчет, что Ольга имеет какой–то план, замысел уехать с мужем–евреем.
На самом деле мать явно ревновала, что у нелюбимого такая роскошная жена, а у любимого сына одни болезни, это первое (как думала Ольга), и второе, мать ревновала, что как же так, этот мастер на все руки Матвей достался чужой гойке!
То есть тихий, небалованный, мало зарабатывающий неудачник–золотые руки, то есть бесценное чудо, — и при чужой юбке жены, а младший при юбке мамы, но капризуля и балованный, ленивый, не работник, нет.
Ольга у старшего как сыр в масле катается, считала старая мать, все той в дом, все ей, и даже эта новая их семейка ухитрилась подкопить и построить квартирку на двоих, мать и тут сочла, что все не по–честному, вместо чтобы матери что–то купить, брату — они копили! И денег взаймы не дала, когда старшенький сунулся.
Хлопнула дверь, Матвей впервые встопорщился и вильнул, исчез, связь оборвалась, и на этом фоне мать вдруг предложила Матвею уехать с ними (с мамой и братом) в Америку. Но без семьи, без Ольги. Как хочешь, но без нее, нарушь ее план!
Матвей, за которым хлопнула дверь, и не подумал уезжать в Америку, как им, тем двоим, втемяшилось, он остался, остался со своей родной рыбонькой Ольгой, а его мать с любимым младшим сыном–красавцем выплыла в большие воды из прежней страны проживания с чемоданишками и ящиками, остальное продали и роздали, Матвею тряпички не оставили! Все спустили за бесценок, ковра два, стенку во всю стенку, а вот стол и табуретки, которые построил мастер Матвей, вообще вроде бы никто не купил, это только прислоненное к стене да под клеенкой выглядело, а так фанера и фанера. То есть выкинули к собакам.
И Матвею это передали через знакомых, нашлись такие. Передали, чтобы не считал, что они воспользовались плодами рук! (Так и сформулировали, плодами рук.)
Матвей еще сильней прижался к своей рыбке, вдвоем, только вдвоем, он и с работы ее встречал, и кофе в постель, и все что–то изобретал, обстраивал лоджию как зимний сад, летом с фонтанчиком (плюс постоянный капельный полив цветов), задействовал даже кирпичные стены лоджии, они покрылись горшками и полочками, и — венец творения — придумал и смастерил чудный шезлонг с продолжением для усталых ног! Дачи не было у этих бедных двух семьянистов.
Ольга отвечала на чувства Матвея, никуда при своей красоте не рвалась, ухаживания посторонних отклоняла равнодушно (Матвей даже шутил со свойственной ему простотой, что всегда видно, хочется бабе или нет). Мало того, она во всем держала один курс, одно направление, плыла домой, никаких праздников–юбилеев на работе!
Им и уезжать никуда не хотелось, денег не было, долги. Вдвоем проводили отпуск в городе, ездили с маленькими складными стульями и с провизией то на озера, то в ближние леса на электричке, а поздно вечером возвращались в свое гнездо пыльные и загорелые, к ужину, к ванне, к розам на балконе, к коту, в уют и чистоту, тихие усталые муж и его рыбонька с привядшими букетами. И их ждало ложе, куда и в прежние времена не смела всовываться мать, это было их ложе!
Кстати, с годами возмущение матерью утихало, отъехавшим жилось несладко, младший красавец в Америке не одолел английский язык, ничего не смог предложить на фронте работ, косорукий инженер, водить машину на права не сдал и т.д. Жили на пособие, стояли в каких–то очередюгах с документами.
Эти сообщения шли кривыми путями, некоторые общие полузнакомые, поднаторевши за океаном, приезжали на родину показаться, показать видеосъемку (свои, в рассрочку, дома, бассейны, но там у всех в рассрочку) и убедиться в верности избранного пути и в бессмысленности приезда сюда. Никакой тоски по родине! Возмущение царящими безобразиями здесь! Америку они тоже порицали! Бытовала фраза о раскормленной, равнодушной стране с улыбкой на шестьдесят четыре зуба, которые улыбки ничего не означают, это вроде условного рефлекса, если кто–то на тебя поглядел. И не гляди в глаза им! А то подумают! И не надо, не надо туда уезжать, масса примеров.
Такие сведения еще больше сплачивали союз Ольги и Матвея. Детей у них не заводилось почему–то, они и не выясняли ничего, боясь обидеть друг друга. Кстати, мать это тоже подозревала, что недаром ОНА вцепилась в Мотьку, у нее болезнь или что похуже. Простодушная ревнивая мать!
Но гром грянул, и младший брат умер в Америке даже при наличии медицинской страховки и всех богатых возможностей лечения. Белокровие. Вроде бы приобретенное на родине в армии. Никто не знал ничего. Собственно, может, и там, вдали, полученное. Там тоже этими больными полны отделения. Так сказали им по телефону.
Мать осталась одна за океаном, беспомощная, и одна как–то поплыла по житейским волнам, крича и плача в телефонную трубку. Матвей окаменел и бегал собирал документы на поездку на похороны. Его быстро оформили. Толком не попрощались. Как безумные, полетели в аэропорт, какие–то вещички были с Матвеем, оба не плакали, у Ольги даже не было досады на свекровь. И задача Матвею ставилась такая: привезти мать. Как–нибудь проживем, с тоской шептала рыбонька Ольга. Что же. Не бросать же.
Матвей ехал как в бреду, он и говорил: какой–то бред.
Больше они не увиделись никогда.
За поручнями метнулась маленькая, нищая фигурка мужа, бессильно махнула плавничком, и Ольга вернулась в пустую квартиру к коту.
Матвей позвонил что доехал, дальше он звонил все реже (дорого), и голос его звучал как–то словно из ближнего Подмосковья, имеется в виду содержание речей. Он просил свои вещи, чемодан, особенно инструменты. Ольга возила эти чемоданы отъезжающим. Пока матери было плохо, он не мог ничего поделать, а к Ольге мать ехать отказалась категорически! (Из–за бесплодия?)
Ольга никак не выражала свои мысли, жила как бы в удивлении, не силах поверить в такой поворот судьбы. Затем Матвей сочинил другой ход. Ольга должна выехать к ним. Последовали звонки по делу, какие нужно бумаги, что.
Было прислано приглашение, и Ольга отправилась в американское консульство на то интервью, после которого ее скрутил радикулит.
Она, простая душа, все рассказала, что едет привезти домой свекровь и мужа, у которого нет визы. Ей не дали разрешения, не поверили, точка. Все. Ольга была внесена в компьютер как какой–то опасный элемент, все.
Дальше была история болезни — радикулит (но мужу за океан — ни слова, Ольга как бы стеснялась такого пустяка при чужом горе). Муж Матвей находился в отчаянии, и в конце концов придумали вот что: Зоя, подруга Ольги по институту, предложила свои услуги, кто–то у нее выезжает в Америку, Матвею передадут свидетельство о браке с Ольгой, и он оттуда, изнутри, начнет хлопотать о воссоединении семьи, хотя сам пока не имеет там ничего, не говоря уже о такой великой вещи как грин карт. Пока не удосужился подать заявление даже. Живет просто так, при маме на ее пособие.
Вообще, оказалось, тоже не вписался в американскую трудовую реальность, хотя умел все, водить машину, чинить–паять, но там это не профессия. Плюс трудности без языка у обоих. Никаких ведь документов кроме просроченной визы! Еврейская община как–то хлопотала об этом трудном случае, но денежек не было ни на что. Выстраивалась очередность, сперва языковые курсы, экзамены, потом уже работа. Пока что было так плохо, так плохо, Оля–Оля, как плохо.
Ольга это слушала с чувством абсолютной нереальности, как из сна, сквозь вату — вспомним, что она почти не могла двигаться, мать возилась с ней.
Но она это держала все еще в тайне, маме даже подходить на звонок запрещалось, тут тоже был свой раскосец, мама (как и та мама) была активно против брака своей красавицы с таким уродом, она считала Мотю неполноценным (бесплодие опять–таки!) идиотом, дебилом, присосавшимся к дивной красавице, которая все рылась в женихах как в мусоре и сошлась с таким вот. Матвей взаимно и страстно не любил тещу.
Лежачая (крючком и на боку) Ольга все организовала по телефону, с помощью подруги Зои сплела все нити в одну, и однажды у ложа появилась женщина–колода, толстая, в очках как рыбка–телескоп, малорослая, ноги култышки, руки коромыслом, морда воспаленная, нос картошкой, волосы паклей (она назвала их “надела мочалку”, видно, нестираный был паричок). При этом глаза накрашены, рот нарисован вдвое больше, она едет в Америку и с жаром восклицает: “И детей вытащу!” (у этой бедолаги трое детей, памятник неизвестному отцу, отцам). Хотя едет по приглашению, но фраза одна: и детей вытащу! И свидетельство о браке передам, вы что! Нужно оригинал, вы что! Странно, как рыбка в аквариуме, выворачивает зрачки из–под толстенных линз, так: тут квартира и лежит бесполезное женское бревно на кровати, а в Америке одинокий муж пропадает, и мочалка телефон с адресом в сумку хвать!
Уж кто ее там ни приглашал, а поселилась эта каракатица именно у Матвея! Может, это и был единственный попавший ей в руки адрес, остальное все была фикция (как Ольга поняла потом). Из Америки же последовали такие песни: мама така больна, я при ней, а она (приезжая Татьяна) бегает по утрам занимается джоггингом, все принесет поесть, устроилась тут же сиделкой к психбольному старику, он ее лапает, она терпит, но потом узнала, что он не имеет права жениться, недееспособен, во! Ушла к другим. У Татьяны язык, она заранее выучила. Плавает в проруби тут! Вот тебе и ну!
Ольга–красавица тем временем как–то встала, вдохновленная негодованием, первое живое чувство за годы брака, все до этих пор как–то плыла, несомая рекой приветливых мужчин (а по берегам лихие жены, руки козырьком на уровне бровей и пялятся на Ольгу). Господи, да любое появление Ольги где угодно сразу превращало окружающий мир во встречу на аэродроме, войска застывали и давали залп! И мать плачет в толпе, что ее не подпускают, что старшая родня, получается, должна тлеть где–то в стороне и используется только для взаимных болезней и праздников, так, что ли?
Ольга мало того что поднялась, у нее образовался союз с Зоей, Зоя ей тайно привозила письма каракатицы Татьяны, в которых та заклинала детей: “Я вас вытащу сюда к моему мужу!”
Татьяна писала, что муж хороший, на все руки, и ждет вас (детей), потому что у него своих быть не может. Но работы у него нет, ремонт тут на хрен никому не нужен, не чинят тут технику, сразу бросают. Починка стоит как купить новое. Татьяна писала, что приспособила мужа рыться в помойках насчет брошенного, он нарыл тут швейную машинку и починил, его мать была на небесах, гордилась, но шить никто не умеет. Он приносил много чего, но нет запчастей и неизвестно, как они по–американски называются, это термины, она их не знает. Мужик, писала Татьяна щедро, золотой, и с его матерью у них все ОК, контакт, мать хорошая, исстрадалась, всю жизнь хотела такую дочу, ради нее теперь встала к плите, варит, жарит, печет, могла бы печь пирожки, Матвей бы продавал, но нужно какое–то санитарное освидетельствование, оно стоит дорого, сказали. Анализы теста и, в придачу, кала.
О Господи.
Ольга читала эти регулярные, раз в неделю, поэмы, как подслушивала чужие разговоры о себе, что, кстати, делать очень вредно и ведет к психическим отклонениям, так ей советовала подруга Зоя, приводя в пример Сталина, который тронулся разумом на отводной телефонной трубке, слушая что о нем говорят соратники. Но Ольга уже не могла без этого, и Зоя (откуда–то) возила и возила письма.
При этом рыбонька не имела права сказать Матвею что–нибудь по телефону, не цитировать же шпионские разведданные. Но говорила с ним жестко, и он почти перестал звонить. Из писем стало известно, что приехали все три сына Татьяны, она их устроила на учебу по еврейской линии, русских допризывников! Со всеми там вошла в контакт. Было очень больно. Ольга не спрашивала, кому теперь шли эти письма. Но поняла, почему дети пошли по еврейской линии — Татьяна вышла замуж. Они взяли его фамилию. Точка. Подлинник свидетельства о браке точно сожгли.
Татьяна теперь писала письма (кому?), что счастлива! Я счастлива! Он ёбарь каких я не встречала! Он меня носит на руках подмываться! (“Он” без имени.) Дети разъехались по школам. Слава! Слава героям! Покупаем дом! Своя фирма! (какая не написано). Он сам делает ремонт в офисе. Тут Ольга поверила и сказала Зое: да, это он единственное что может.
Зоя выглядела странно довольной, давая из сумки читать листочки без конвертов и без обращения (первая строчка отрезана), и приговаривала: “Это секрет, я не могу тебе выдать кому это написано”. А один раз воскликнула: “Ты только подумай, что она, Танька, что ли забыла, что мы с тобой подруги, все открытым текстом пишет, типа я вышла за ее мужа!”
Ольга хмуро кивала, понимая, что опять женщины стоят на страже вдоль реки, по которой плывет она, одинокая красавица, причем теперь они держат в охапке ее Матвея, словили рыбку, а красавица плывет одна по реке жизни, и все на нее смотрят.
“А ты как, ты–то как, у тебя кто–то есть? Заведи, заведи себе человека! Как так!” — куковала довольная Зоя, а красавица Ольга провожала Зою к лифту молча, не выдав ничего из своей жизни. И так уже за океаном было все известно о жестоком радикулите (а Татьяне в тот единственный момент встречи диагноз не сообщался, о нем знала только Зойка) — и тут–то простодырый Матвей как–то заботливо вякнул, а как твой радикулит.
Жизнь у Ольги тем не менее вскоре наладилась. Когда сидели в ресторане при свече и с букетом роз, опять–таки все бабы пялились не на него (красивый как Бандерас и на шесть лет моложе), а именно на нее, на Ольгу! Жадно и ревниво смотрели на нее. Как влюбленные. Ольга была в голубом костюмчике, гладкая кожа, белые волосы как у Мадонны, но тип лица северный. Жгучие взгляды баб. В смысле постели Бандерас оказался как Матвей, ласковым, как бы сознающим свой небольшой потенциал. Татьяна врала в том письме. И взволочь эту кобылу на себя (подмываться, видали?) тщедушный Матвей бы не смог.
Затем пошли другие песни, как бы начало новой эры (Бандерас наконец разменялся с предыдущей женой, купил машину и часто встречал Ольгу с работы, и был план съехаться, объединить обе квартиры, даже купить двухэтажную, что ли, совсем шикарно, он настаивал). И в это тихое течение, где Ольга могла замедлить события и ничего не делать, так просто плыть по реке восхищения, в это течение жизни ворвался вдруг тревожный голос Матвея по телефону: “Срочно продавай нашу квартиру и высылай деньги сюда!”.
— Как продавай, — со сна лепетала Ольга. Бандерас спал каменным сном.
— Ну ты вышла замуж незаконно! Продавай и высылай!
— А почему, что случилось? — со сна добрым, прежним участливым голосом спрашивала Ольга.
— Случилось. Неважно, но случилось. Мы с мамой поменяли адрес.
— Но что, что? Объясни, я пойму.
— Как Ширяев, помнишь? — тоже прежним, семейным голосом откликнулся Матвей. — Мой Ширяев с завода с фирмы как бегал, помнишь? Поиски не дали результата, помнишь? В розыск объявлен был…
— Нет, прости.
— За ним следили, ну ты глупая? А он в неизвестном направлении. Типа скрылся. Ну поняла?
— А что такое?
— Мы закрылись, а фирму–то она зарегистрировала на меня! Ну долги! Она все взяла из банка, что брала на наше имя! С нашего общего счета! Ушла с кредитами! Пропала, может, убили? И мы с мамой ушли из дома! Очень нужны день–ги! Квартира моя! Отдавай мне за нее деньги! Короче, продавай и высылай немедленно! Запиши номер счета! Але! Диктую!
— Зачем, зачем? — лепетала Ольга.
— Хватит! Уже ты таки поездила на мне! — вдруг забормотал Матвей с какими–то женскими интонациями. Свекровь встала как живая перед сонной Ольгой.
— Послушай, — проснувшись, сказала бедная рыбка. — Ты ведь женился?
— Господи, разница какая тебе!
— Но ведь мы с тобой не разведены!
— Ты тоже вышла!
— Нет!
— Вышла–вышла, нам все известно.
— От кого?
— Ты вышла, у него двухэтажная квартира, две машины и два участка, коттедж, верни мне мои деньги! Ведь тебя прикончат! Он проходит под кличкой Бандерас. Мы вышлем заявление о двойном браке! Тебя посадят за твои махинации!
— А Зоя тебе сказала, что я ей очень много передала для тебя? — медленно спросила Ольга.
— Что?
— Она сказала?
— А что, что ты передала?
— Не сказала, значит.
— Но что, что? Не сказала! — тревожно завопил Матвей.
— Вот дрянь. У себя оставила. Она будет звонить, скажи ей, что ты все знаешь. Может, отдаст.
— А что я знаю–то, что я ей скажу отдать?
— Документы на развод.
— Сука! Сука! — навзрыд сказал Матвей.
Ольга положила трубку.
Ситуация: женщины не каждый свой вздох описывают подругам по телефону, но почти каждый. Зойка копила информацию и передавала целыми ушатами в нужную сторону. Причем Ольга ведь темнила насчет нового брака, скрывала, Бандерас уже уговаривал ее потерять паспорт и начать новую жизнь с новым штампом. Как раз об этом Ольга даже не заикалась, поэтому Матвей и не знал ничего.
Зойка на всех сеансах связи по телефону вела себя с Ольгой как опытный интервьюер, открыто ничего не спрашивала, жаловалась на сына–подростка. Ольга ее утешала.
Там тоже была хорошая ситуация, так как муж Зойки, уходя из семьи, сообщил своему подростку сыну сумму алиментов, сынок, это твои, не давай ей тратить на мужиков. Теперь сын требовал свои алименты, однажды даже запер мать в ванной и шуровал у нее в сумках и в шкафу, другой раз она откупилась от него сотней долларов и пришла к Ольге ночевать вся потрепанная (он прищемил Зойку дверью и держал так около часа). Тут Зойка и увидела Бандераса, который, приехав, был недоволен, и сказала потом Ольге по телефону, что действительно похож на Бандераса.
Дальше (после звонка Матвея из Америки) интрига завертелась еще быстрей, Зойка опять была тут как тут, что ты бросаешь трубу, не бросай, я у тебя одна и ты у меня одна с тех пор как Танька убралась. Но ты знаешь, что у Бандераса есть семья.
— Разумеется, — ответила на всякий случай Ольга.
— И про беременную жену знаешь?
— Разумеется, — на всякий случай повторила Ольга. В ушах у нее шумело.
— А как же ты…
— Он меня устраивает как человек и как мужчина.
— А она, — не поднимая глаз, сказала Зойка, — нанимает тебя убить. Ее мать. За тысячу. Пятьсот присылает Татьяна из Америки.
— Врешь ты все, дура. У Татьяны ни гроша. Уходи, — ответила на это Ольга. В ушах у нее как гром гремел.
Зойка поглядела на нее странными глазами, улыбаясь как воровка. Вполне возможно, что эта сволочь сама все сплетает, сети шпионажа, гоняя информацию туда–сюда.
— У Татьяны как раз все деньги фирмы. Она сняла со счета. А долги на Мотьке. Он не знает где она. А я тебя так люблю, а ты меня гонишь. А ведь ты от меня все можешь узнать. Звони мне, дорогая, — завершила свою речь Зойка, встала и пошла вон, совершенно не помятая, а торжествующая, единственная подруга, которой действительно можно было позвонить в гнетущий момент.
После этого случая Бандерас как–то исчез, видимо, его тоже запугали. Тучи клубились над Ольгой, одиноко плывущей по житейской реке, и женщины стояли по берегам, жадно глядя из–под ладоней.
И Матвей перестал возникать. То ли ситуация выглядела вполне безнадежной, поскольку ясно было, что женатый Бандерас с беременной женой явно не может жениться, стало быть, на Ольге, и надежды на шантаж растаяли. О чем он там думал, Мотя, бедный человечек со старухой–матерью, и не скитаются ли они с пакетами в руках по помойкам…
Однако Зойка продолжала звонить, не обращая внимания на ледяной тон Ольги, ни о чем не спрашивала, и Ольга, бесконфликтная по натуре (как мать говорила, на тебе все ездят), поневоле поддерживала эти странные беседы о том, как сын бьет мать и как она нашла врача–травника с компьютером, который компьютер ставит диагноз, и доктор потребовал положить полосу фольги на кровать, где будет спать мальчик, а именно под матрац, и приехать на прием с этой фольгой и со снегом, снятым с подоконника, для анализа окружающей среды (100 долларов визит). После чего мальчик сказал матери (буквально): “Ты лучший человек, которого я знаю”. Но вскоре опять ее побил, Зойка приехала в ужасном состоянии и попросилась переночевать.
Ольга ее пожалела оставила.
Тем же вечером Зойка, трясясь над рюмкой водки, рассказала о своей новой соседке, о некой Алле, у которой вилла под Москвой и как раз трехэтажная квартира по соседству с Зойкой. Даже Бандерасу не снился такой расклад: целый этаж наверху, плюс чердак и две квартиры внизу, и лифт на последний этаж не идет для посторонних, кнопка не работает, а в квартиру поднимаются, минуя железную дверь с домофоном и телекамерой. Как раз на предпоследнем этаже жила Зойка, и как раз ее попросили за деньги плюс прекрасный ремонт поменяться в квартиру на том же этаже, но напротив. Зойка поменялась, получила деньги и по ходу событий оказывала, видимо, разные услуги такой фантастической соседке, и Алла обещала ей помочь разменять и эту ее квартиру на две однокомнатные для нее и невыносимого сына, хотя Зойка тут же застонала, что сына сразу убьют за эту отдельную квартиру и поставят диагноз “сердечная недостаточность”, как это обычно пишут про передоз. Всем же известно, что парнишка наркоман.
— Но ведь ты унаследуешь, какой им смысл? — возражала добрая Ольга, чтобы снять напряжение. Зойка вся тряслась.
— Какой, — отвечала синяя Зойка, — а меня убьют?
— Ну, а твоя мама наследует…
— А ее убьют?
— А у нее что, никого нет?
— Есть две сестры и куча племянников с детьми, — задумчиво говорила Зойка, и вереница гробов всплывала, видимо, в ее бедном мозгу. Ты что, — поспешно добавляла она, — это и не понадобится, составят акт фиктивной купли–продажи, что он продал и все, вот у Аллы есть свой нотариус.
Затем произошла следующая по времени серьезная катастрофа, свалилась мать Ольги в своем далеком Медведкове, и Ольга на такси перевезла ее к себе и полгода ухаживала за больной, причем мать потеряла память и бродила по дому грязная и мокрая как младенец, пока дочь сидела на работе. Но это был краткий период, потом маму разбил новый микроинсульт, все. Ольга не могла отдать ее в больницу (верная смерть), просто перешла на маленькую зарплату надомного переводчика, безумно страдала, почти не выходила на улицу, пеленала свою мать как санитарка, всему научилась, от аккуратной квартиры остались руины, хорошо что мама на раннем этапе болезни не пыталась себе варить (забыла как), ела то что находила, в основном хлеб. Так что пожара не было, да Ольга и прятала спички.
Ранним утром Ольга нашла свою мать мертвой. Позвонила Зойке, та сказала что перезвонит, а затем профессионально проконсультировала Ольгу, как заявить о наследстве, и помогла ей продать через полгода мамину квартирку, а затем нашла работяг сделать на вырученные средства евроремонт.
Как ни странно, Матвей молчал, не звонил насчет денег, вообще, видимо, исчез, не было средств на звонки и не было телефона, куда ему могли бы звякнуть. Зоя, видимо, отключилась от Америки, теперь у нее была Алла.
Зойка рассказывала Ольге о цветущих садах и райских кущах своей новой знакомой, и тут вдруг Ольга (была не была) решила купить машину, научиться водить, планировала начать путешествовать, однако ничего из этого не получилось. Проблемы со здоровьем, как всегда в самый торжественный момент (опять что–то вроде радикулита).
Зойка пригласила к больной свою богачку Аллу, та приехала с врачом, ведь именно данный доктор вылечил у самой Аллы онкологию, и этот цветущий пример исцеления встал перед кроватью худой, бледной, страдающей Ольги.
Тут же они на “мерседесе” вывезли больную на виллу, показали как бы результат новой жизни выздоровевшей Аллы: бассейн на первом этаже рядом с кухней, сауна, просторы на четырех уровнях, и затем целитель начал оздоровительный процесс: эта бутылочка на сейчас, эта на потом, все по часам. Алтайские травы не хуже тибетских. Стоили бутылочки страшно дорого, но Ольга быстро почувствовала улучшение.
Затем ночью (все–таки) позвонил тонким голодным голоском Матвей и сообщил, что Зойка хвасталась Татьяне, что Ольга умирает и все отойдет Зойке и еще одной женщине, Алле какой–то. “А ведь я твой законный муж, — пропищал Матвей. — Ничего им не подписывай, слышишь? Жалко, я приехать не могу”.
— То есть все должно отойти тебе? — спросила его еле живая Ольга.
— Ну не знаю, — ответил Матвей. — Не могу так сразу сказать.
— А ведь я с тобой развелась, уже год как.
Матвей не произнес ни звука и положил трубку.
Все это Ольга утром следующего (страшного) дня рассказала Зойке, а Зойка всему свету, и после похорон Ольги никому, даже Зойке, на дали войти в ее квартиру. Пришли какие–то парни, предъявили акт купли–продажи и лицевой счет на квартиру Ольги, попросили удалиться тех, кто по старинке готовил на кухне кутью, каких–то двух бабушек, выставили их сумки на лестницу, позволили только надеть пальто и обувь, а вереница похоронивших, воротившись с кремации и поднявшись на лифте, встретилась с растерянными старухами. В железную дверь бесполезно было звонить, никто не открывал, те молодцы все заперли и ушли. На похороны собралась оставшаяся родня, кто–то прилетел из Сибири, кто–то из других мест, но Ольга все продала не известно кому— хотя никаких денег в квартире не нашлось (те две старушки обсмотрели каждую щель).
Золотая рыбка уплыла, оставив щукам и акулам все что было, оставив память о себе в виде этой бесконечной истории, в виде вереницы вопросов, главный из которых — за что. Так талдычит осиротевшая Зойка про бесконечную историю и про “за что”, она тайный философ, во всем доверяет мифической Алле с ее нотариусом и уже устроила своего непутевого сына охранником в один из домов Аллы в Таиланде, под крыло к бандиту пенсионного возраста, который укрывается там от следствия и (надеется Зойка) будет держать его ежовой рукой и научит чему надо, единоборствам, как надеется Зойка, обороне прежде всего, обороне в этом мире, алименты кончились, начался призыв в армию… Хотя, может быть, этот дед–бандит сам наркоман.
Затем Алла исчезает из поля зрения Зойки, ее трехэтажная расквартира продана по кускам.
Теперь Зойка боится Аллиных штучек, терзается и пишет по мифическому адресу письма в Таиланд, на которые никто не отвечает, и был ли этот Таиланд? Утопили в болоте или бросили мальчика на шоссе ночью, и все.
Она плачет перед фотографией сына, хочет менять квартиру, чтобы адреса никто не знал, и уже завещала свое жилище матери. И попутно жалуется, что Ольгу родственники даже не похоронили, не востребовали урну, то есть она улетела в небеса с дымом буквально.
Ведь никому не мешал человек, никому, разве что была красавица каких мало.
И она рассказывает кому попало эту чужую историю как свою, ничего не понятно, западня эта жизнь, западня.
Найди меня, сон
Довольно смешная и трагическая история произошла в пансионате издательства, где за одним столом посадили троих, что сближает. Но трое разнополых, что настораживает, так как возможен треугольник.
Он и произошел, возник. Молодая женщина отдельно и те двое людей сильно постарше, — он экономист, она историк, оба с большим стажем. Двое пишут книги, третья, помоложе, считчица, корректор. Тоже треугольник, поскольку молодая женщина оказалась много проще тех двоих, профессуры. Целую рабочую смену она бубнит вдвоем с напарницей, считывает текст и вносит правку.
Но поскольку память у этой молодой превосходная, то в голове сидят отрывки из обрывков, каша, цитата на цитате, авторы, названия. Что делать с такой памятью, спрашивается, бедная считчица запоминает все.
А те двое — профессор и профессор — вдруг дико заинтересовываются таким феноменом, что молодая считчица знает, например, наизусть тысячи стихов (зачем только). Феноменальная память со слуха. Раз услышав, запоминает, и зовут это существо Софа.
Ради смеха заставили ее (она долго отнекивалась) прочесть первые строфы “Божественной комедии”. От восторга переглядывались.
Профессор Михаил возбудился, глаза его разгорелись: какой редчайший дар! Профессор Гюзель однако быстро перевела разговор на книгу, которую ей дали еще в Москве почитать. Михаил да, переключился, пошел с Гюзелькой посмотреть ее книгу, однако к ужину явился переодетый, в галстуке, праздничный, и пригласил Гюзель и считчицу Софочку в бар выпить кофе и что захотим.
Считчица, маленькая пухлая особа с неизвестно каким прошлым, пошла как бы сопротивляясь, хотя пошла, поддалась на уговоры (ей надо было вроде бы звонить домой, а почта открыта до восьми) — но ничего, автоматы работают всю ночь, и я вас провожу и научу как бесплатно долго говорить (это Михаил). И мне надо звонить, я тоже (это Гюзелька). Треугольник!
Пошли в бар, играла музыка прошлого, Михаил был в превосходном состоянии, Гюзель разрумянилась. Старшие все беседовали о книге, Гюзель рассказывала (какие–то обряды славян, ели ритуально стариков, детей и тэ дэ). Гюзелька говорила без умолку как ненормальная, у считчицы был отрешенный вид. Михаил расплатился за кофе, пирожные и вино, и все трое поднялись как стая галок, вылетели вон и устремились на почту, держа в центре считчицу. Считчица, как ее научил Михаил, набрала номер (Михаил стоял над плечом диктовал способ) и действительно предупредила кого–то, что позвонит и будет говорить не ожидая ответа, бесплатно. А потом перезвонит и спросит, как дошло сообщение, и получит ответ. Причем оба старшие слушали (явно), что говорит, вбирая голову в плечи, считчица. Она сообщала одни пустяки и очень коротко, как доехала, где поселили, погода, море. Голос ее звучал механически, без интонаций, как будто она по привычке считывала текст, не ожидая никакого интереса в партнере. Но потом она опустила монету и сказала: “Это я, говори” — и долго слушала кого–то, они не поняли кого.
Домой шли долго, перекапывал редкий теплый дождик, пахло пылью и тополиными листиками, неурочное время для отпуска, начало мая, самое томительное время.
Оказалось, что Гюзель работает над книгой, Михаил тоже, а считчица взяла горящую путевку за тридцать процентов, никто не шел в отпуск в такое глупое время, земля еще холодная, добавила она почему–то.
Ничего они не узнали о Софочке, она как–то не отвечала на вопросы, отделывалась шутками, и это при ее феноменальной памяти, и тогда эти двое начали буквально галдеть, перебивая друг друга, болтали и болтали.
Был явный треугольник, но неизвестно какого характера. Во всяком случае, Софа была в центре.
— Вы запоминаете все что мы говорим? — вдруг спросила Гюзель.
— Нет, что вы, — отвечала считчица. — Я не запоминаю.
— А почему не запоминаете? — заинтересовалась Гюзель. — Неинтересно?
— Не знаю, — совершенно искренне сказала считчица.
— Да, — откликнулся Михаил, — а я–то запомню этот вечер. На всю жизнь.
— Нет, я нет, — повторила Софа.
— Сама естественность, — вдруг воскликнул Михаил.
— Да! (это Гюзелька).
И они опять заболтали друг с другом, вспоминая какие–то фамилии, старые анекдоты из мира науки, смерти, романы, аресты, предательства и ошибки.
— Он перевел, помните, слово “дантист” как “специалист по Данте”! — кричала Гюзель.
— Он сказал, они все тут ходят на симпозиуме такие гордые, потому что дома бегают на четвереньках! — вторил ей Михаил.
— Она сказала, эта пара олицетворяет, к сожалению, советскую науку, жена хромая на правую ногу, он на левую!
Оба были в ударе. Михаил вдруг сообщил, что вычислил, куда похитители спрятали знаменитого итальянского министра, и по этому поводу он уже звонил в Москву.
Гюзель спросила, его найдут?
Вряд ли, покачал головой Михаил, я передал адрес, но кому передал! Они дальше себя это не пустят, в этом загвоздка.
Софа про себя отметила этот факт, подумав: он что, медиум?
— Вот загадка так загадка, телефон, — внезапно сказал Михаил неизвестно кому. — Где взять телефон итальянской полиции. И как им сообщить по–итальянски адрес.
И он странно посмотрел искоса на Софу.
— То есть как, — не отставала Гюзель, — как это, вы знаете адрес?
— Адрес да, но его сейчас уже убили, несут в багажник автомобиля и бросят машину на улице.
— Ну допустим, — Гюзель даже засмеялась, — допустим, вы сообщите им адрес.
— Да, — как бы нехотя отвечал Михаил.
— И, —
— И толку что. Я сообщил уже. Они даже не передадут в Италию. А я не знаю телефонов, надо было посмотреть хотя бы телефон “Коррьере”.
— Коррьере делла сера, — автоматически откликнулась считчица, впервые самостоятельно вступив в разговор.
— Вот именно. Там должны быть контактные телефоны. Вы говорите по–итальянски, считчик?
Софа ответила:
— Нет еще.
Это прозвучало значительно.
— Гм! — Гюзель даже подавилась от волнения. — А почему?
— Я не знаю грамматики.
— Парла итальяно? — спросил М. торжественно.
Софа ответила довольно тихо:
— Поко–поко.
— Не понимаю, — искренне и восторженно засмеялся Михаил. — Аллегро ма нон троппо и анданте кантабиле, это все. Из музыки.
— А что вы, Софа, сказали? — поинтересовалась Гюзель.
— Да ничего особенного, — ответила Софа после длинной паузы.
— Миша, а вы что–нибудь еще предвидели?
— Кое–что.
— А именно, — настаивала Гюзель.
— Ну что вас интересует? Какая область?
— Ну… к примеру, как будет с моей книгой? Это можно узнать?
— С вашей книгой все будет в порядке, но позже.
— На сколько позже, это важно.
— Лет на… на несколько.
— Лет? — изумилась Гюзель. — Лет? Да она у них в плане на этот год, понимаете? В плане стоит. Они поставили, потому что это сенсация, сказали.
— Ну вот и хорошо, — мирно ответил Михаил.
И они опять заболтали о казусах издательского дела. Какие–то патологические балаболки.
Тем не менее, дойдя до дома и подступив к лифту, они оба какими–то остановившимися глазами стали смотреть на считчицу. Гюзель деловито, как бы взвешивая в уме варианты использования ее феноменальной памяти, а Михаил (уже) туманно и растроганно.
“Этого еще не хватало”, — подумала считчица.
Тем не менее она спокойно вышла на своем этаже, сказавши “ну пока”.
За завтраком вся тройка собралась снова. Гюзель без умолку трещала о прочитанной книге, Михаил просил ее на денек, но Гюзель собиралась вернуться к особо важным местам, которые она промахнула в азарте, не подозревая, насколько они важны. Михаил весь трепетал от страсти якобы к книге. Гюзель грелась в лучах мужского интереса, сама будучи женщиной обделенной (явно), отсюда была живость, нервозность, покусывание и облизывание губ, многоглаголание, ерзанье на стуле, она все время жестикулировала, трогала Михаила, касалась его плеча и зырила ему прямо в глаза своими черными глазками. Михаил тоже жарился на медленном огне и посматривал на считчицу, как бы смазывая ее на ходу продолжительными взорами. “Упаси Господи”, — думала считчица.
После завтрака они все втроем опять оказались у лифта.
— Погуляем вместе перед работой? — предложила Гюзель.
— Как вы? — обратился Михаил к считчице.
— Не могу, — быстро ответила та.
— Что так?
Но считчица не реагировала, она молчала, проклиная судьбу.
— Ну я тогда жду вас, Миша, пройдемся у моря, — сказала Гюзель. — Возьмите зонтик, будет дождь.
— Софа, ну что же, — заныл Михаил.
Считчица отрицательно покачала головой.
— Полчаса вам полезно, — продолжал умолять Михаил.
— Нет.
Тут подошел лифт, и Софа благополучно вышла на своем этаже.
К обеду она не появилась. Ее телефон начал трезвонить через час и звонил без передышки. Софа сначала хотела перевести регулятор громкости, а затем нашла за письменным столом розетку и отогнула один проводок. Аппарат умолк.
К вечеру постучались в дверь.
— Софа! — приглушенно прокричала Гюзель из–за притолоки, — Софа, что с вами? У вас ключ в замке, — забубнила она после паузы (видимо, проконтролировала замочную скважину).— Софа! Вы живы?
— Я заболела, — наконец крикнула Софа.
В коридоре начались переговоры. Видимо, они оба приволоклись под дверь.
— Но нельзя же не есть, — глухо завопила Гюзель. — Врача надо! Врача!
— Можно! — крикнула Софа.
— Принесу вам ужин? — вопросительно провизжали в коридоре.
Софа с ненавистью смотрела на дверь.
— А телефон, вы не подходите к телефону! Миша что–то важное хотел вам сказать!
— Нет! — рявкнула Софа. — Сломан телефон!
Они посовещались.
— Мастера надо, мастера завтра! — издалека зарокотал Михаил. — Телефонщика!
— Простите! — вдруг сказала Гюзель в самую дверную щель. — Я вас заговорила, наверное, теперь я молчу! Молчу! Вы отдыхать приехали? А? Тяжелая работа, — сказала она в сторону.
Потом они еще разок постучали и удалились.
Утром, после завтрака, опять забарабанили в дверь.
— Врач, откройте.
Софа ответила:
— Не надо! Спасибо!
— Не надо ей, — кому–то объясняя, сказал голос.
Затем закричала Гюзель:
— Софа, это просто врач! Вы что! Врач!
— Спасибо, я в порядке!
Опять переговоры.
— Вам тут завтрак! Оладушки со сметаной! Поставили у двери!
Молчание. Удалились наконец.
Тем не менее надо было как–то функционировать. Софа собралась и встала у окна. Если все будет как обычно, горизонт расчистится.
Так и произошло. Отбрасывая тень, выполз Михаил. За ним выскочила Гюзелька. Они повернулись лицом к фасаду и начали считать этажи, добираясь глазами до ее окна.
Софа быстро вышла. Заперла номер и пулей сбежала по лестнице в столовую, съела то, что осталось на столе — яйцо, холодную кашу и хлеб с сыром. Официантки собирали посуду. Фу, пронесло.
Затем Софа проверила, чист ли горизонт, выкатилась в город, побежала на электричку, проехала одну станцию и там села у реки, подстелив казенное покрывало с кровати. Почва действительно еще не прогрелась, хотя был теплый солнечный денек.
Река пахла тиной, открылись какие–то дальние леса, редкие облачка стояли над миром. Орали чайки. Тишина, покой.
В голове у Софы проносились монологи, черт бы ее побрал, Гюзельки. “В двенадцатых годах единичные случаи каннибализма, апрельских санных подледных погребений в овраг, то есть аналог палеообрядов, сатыы былыт, куйаас, внурук, урбэлээх, бляа”, — думала Софа.
— Да! (встревал Михаил), — аналоги–аналоги. Я вычислил адрес по карте Рима, но невозможно передать! Скоро обнаружат, тогда!
— Уус, чыггыч милк шамсан, — (это Гюзелька проклятая).
— Явки их не обнаружены, хотя работают карабинеры всех провинций!
— Поговорка в словаре Даля насчет саней, послушайте (визжит Гюзель). Встал не так и запряг не так, сел не так и поехал не так! Заехал в овраг, не выедет никак! (Захохотала.) Похороны, похороны!
Софа разделась, сняла с себя лифчик и подставила свое зимнее тело теплому солнышку, хотя иногда поддувал ветерок. Затем подошел человек в полузимней темной куртке, сел рядом, поговорили, он пригнал лодку, поехали на недалекий остров, зашли в кусты, он постелил куртку, легли, совокупились, после чего он высадил Софу с лодки на то же место. Опять поговорили, Софа дала рыбаку ошибочное название дома отдыха, не тот номер комнаты и не то имя (Марфа). А затем (дело шло к послеобеденному времени) они зашли в бар при станции, выпили по бокалу вина, он купил и поставил перед Софой малиновое желе преотвратного вкуса. Соня для приличия съела. Рыбак явно не хотел покидать Софу, все договаривался о встрече сегодня вечером. Он собирался взять ключ у друга от лодочного сарая. На всю ночь не смогу, жена ревнивая. Свой адрес он не дал. Затем они расстались на улице, он все не мог отлипнуть. Софа пошла прочь, тут же подвалил следующий, в пиджаке, навязался провожать, пригласил в тот же бар. Опять сели, ели, пили, все это тянулось, затем на вечерней заре, при негаснущем закате пошли в дюны, теперь уже на покрывало.
Слегка потрепанная, с грязноватым покрывалом в пляжной сумке, Софа поехала в электричке домой, изо всех сил стараясь не привлекать ничьего внимания, однако вслед за ней кто–то вышел из вагона и стал говорить “девушка, девушка”. Софа пошла быстрее, он тоже. Хорошо, что еще было светло, и преследователь не посмел решиться на грубое насилие, отстал у ворот, выругавшись.
Перед входом, зайдя за угол, Софа сняла с себя пиджак, причесалась, попудрилась, осмотрела пиджак, почистила его, повернула юбку и осмотрела и ее, затем вытерла ботинки о траву, проследовала в корпус и — нате! В холле дежурил Михаил с безумным взором. Он захохотал и загородил Софе дорогу.
— Как! Что вы! Где вы! Вы не ели! Весь день! Идемте, я специально ходил на станцию и купил вам малиновое желе! Здесь очень вкусно делают! Я вас жду–жду!
— Я ездила в город, — выговорила Софа слегка занемевшим ртом. — Я там обедала.
Еще не хватало Гюзели тут.
— Идемте, идемте ко мне, — лихорадочно бубнил Михаил, — желе, кофе, коньяк. Вы замерзли, укроем. Сон! Я вас так буду называть. Я смотрю, какая усталая, бледная, мой сон. Французский коньяк, мне присылают настоящий, для давления.
Он поволок Софу к лифту, они стали ждать, лифт наконец опустился. Разъехалась дверь, и из нее, как кукушка из часов, высунулась Гюзель! (небось глядела из окна).
Гюзель, как бы там ни было, спасла положение, и до поздней ночи они сидели у Михаила в номере, пили его коньяк (выдоили бутылку до дна) и болтали (Софа молчала). Затем они довели ее под конвоем до номера, зорко следя друг за другом, и позволили ей ускользнуть.
Однако уже через пять минут Михаил скребся о Софину дверь, бормоча что–то неприличное типа “зиронька, сон, сон, лапочка, рыбонька”.
Софа тут же, при первых словах, врубила телевизор на полный звук.
Дело кончилось плачевно, так как после недели такой жизни Михаил обезумел, исхудал, рассказывал Софе всякие сексуальные истории, в том числе и о том, что в любом доме отдыха он не голодает, вся администрация, даже повара, они регулярно проверяются на венеру, они его обслуживают в любом плане, носят ему ужин под салфеткой и т.д.
Затем он заболел, подскочило давление.
Софа, которая была в курсе всех событий, подговорила одну поэтессу Тамарку, лихую машинистку и практикующую алкоголичку, и наслала ее на беднягу Михаила, посулив ей бутылку коньяку (стало известно, что у него есть еще одна, н/з). Тамарка, выставив свой нос башмаком, вполне спокойно подошла к нему на пляже, познакомилась с видным экономистом и напросилась в гости. Репутация у нее была известная, и текст требовался простой, типа “угостите коньяком, мужчина”. Договорились на после ужина. Михаил смотрелся в этот вечер орлом, покровительственно глядел на Софу и ляпнул вдруг: “Нецелованный хожу”. Гюзель от неожиданности засмеялась.
Поздно вечером Софа, как это ни странно, вышла в парк и бродила вокруг дома. Посматривала на окно Михаила, погаснет свет или нет. Лампа у него горела настольная, да и то сквозь занавеску. Тьма мать интима.
Затем Софа, непонятно почему печальная, вернулась к себе и включила телевизор.
На следующий день Михаил не вышел к завтраку. Тамарка в ответ на вопрос заявила:
— Ну ты что, я у него только коньяк выпила, бутылку водки. Ну ты что, я с ним спать не нанималась. А он: “У вас такой большой красивый рот, рот”. Нудила. Я сплю только с теми, — значительно сказала Тамарка, на что–то намекая, — кого сама хочу.
Поэтесса без переднего зуба, который ей здесь же, в пансионате, сломал один редактор случайно локтем, когда она вошла и тихо подкралась поцеловать невинного, сидящего спиной к ней, а объект резко обернулся.
Михаила не было и на обеде. Встревоженная Гюзель стучала к нему в номер, а потом обратилась в администрацию, и ей сказали, что Михаила увезли в аэропорт домой в Москву, стало плохо.
Закончились эти беседы за столом, Софа свободно ходила куда хотела, народ загорал, в ее постели перебывали все желающие, вечерами у нее собирались выпить поэты, чьи стихи она запоминала, сама того не желая, и известный аттракцион заключался в том, что она читала им их же бредни и была очень популярна этим талантом. Так прошел этот отпуск, пролетел.
Спустя год они встретились с Михаилом в издательстве на лестнице. Софа спускалась в буфет именно с Тамаркой (нос сапогом, щеки вздутые блестят, волосы сальные, чаровница, бездна свободы).
Михаил шел снизу, длинный, взъерошенный, он увидел Софу, и голова его непроизвольно дернулась. Он остановился.
— Привет, — певуче воскликнула Тамарка. — Привет, бля.
Ей как поэтессе полагалось пить, буйствовать и ругаться. Ее уже не пускали в ресторан, где собирались все свои. Это тоже был ритуал. Потом пускали, что делать.
Софа растерялась.
— Ну что, дашь пройти или нет, — не спеша, волнующим голосом произнесла Тамарка.
И тут он спохватился. Собрался и пошел на нее вверх как на амбразуру, загородил ей дорогу, потеснил к стене и т.д. То есть повел себя вполне на манер дееспособного гуляки.
Софа продолжала свое движение вниз, в буфет.
Сзади, нараспев ругаясь, отбивалась Тамарка, Михаил суматошно говорил и вдруг воскликнул, немного слишком громко: “Найдите меня, сон мой!”.
Все понятно.
Немного времени спустя в газете появился некролог с портретом Михаила, внезапная смерть. В издательстве говорили, что никто ничего не ожидал, криз. Очень любил свою новую жену–переводчицу и маленькую дочку, недавно переехали, а теперь они остались одни. И еще два сына постарше у другой жены.
Софа не плакала, но в ее проклятой памяти полностью прошли все его монологи, восторженные восклицания, его жизнь, воспоминания о детстве и т.д., все его нежности и слова, которые ей никто никогда больше не говорил, его будущие письма, которые он при ней же сочинял вслух, его безумная любовь, неприличная, жалкая, как и полагается любви. Запряг не так и поехал не так, заехал в овраг, не выедет никак…
Детский праздник
Разгар событий наблюдался на так называемом детском празднике, где собрались как раз взрослые участники события, а именно трое — дед и фальшивые дед и баба. Остальные были статисты, и как раз статисты говорили, разговаривали, ели–пили, встречали и выпроваживали детей к их играм в их комнату, потому что во взрослой комнате шел финал конкурса сказок, дети насочиняли, и жюри (взрослые) должны были распределить призы главным образом так, чтобы никого не забыть. Выписывались почетные грамоты с шутками и смехом. Подлинный дед молчал. Фальшивые дед и баба тоже.
Но молчание это было разное. Тот, одинокий настоящий дед, молчал как бы присвистывал. Легкомысленно он молчал, несерьезно, как бы скучая в ожидании чего–то подлинного, потягивал водочку, хлебнет, опять хлебнет, как воду, нехотя. Настоящий этот дед был красавец–кудряш, молодец, темные веки, сизые подглазья, очи горячие, брови вразлет: театр, молчал, скучал.
Двое фальшивых, супруги дед с бабой, тоже были довольно молодые, тоже горячие, особенно она: опять–таки глазки с искрой, коричневые веки, блестящие, чуть ли не цыганские, а у ее мужа представительность гусарская, стоял навытяжку у стула своей жены весь вечер, молча пил вино, и она молча пила. Их детей–то не было тут, на празднике, они выросли. Семнадцать лет и восемнадцать лет, о них речь впереди.
Кругом в меру весело читали детские сочинения, темы были заданы с образовательным смыслом, детям дали заранее купленные фломастеры и альбомы, и конкурсанты должны были сказкой ответить на вопросы. Сказкой и картинкой. Чтобы окончательно не взбесились эти дети, наевшиеся, напившиеся как щенки. Дальше должны были быть крики, беготня по диванам, безумие, ломаная мебель и побитые чашки, плач в результате, чей–то вой, по животу пробежались, именинник бьет детской скамеечкой от плеча. Щенки–то грызутся!
Нет, ничего такого взрослые, воспитатели и руководители своих детей, допустить не желали, уже имелся опыт, и квартира была выбрана для праздника бабушкина, бабушка как раз сидела, наоборот, в квартире своих взрослых детей (без права визита в собственную квартиренку и последующего крика на детей, тех и тех, больших и маленьких), бабушке заткнули рот обещанием, что все будет в порядке, чистота и молчание, чтобы соседи в будущем не вывалили бабушке в лицо свои претензии где–нибудь в лифте неделю спустя, типа “а я вами недовольна”.
Уже давно была придумана и введена для детских праздников разумная система призов, поощрительных подарков и т.д., ибо призы были тайной, и вот за эти засекреченные премии дети боролись с бумагой и фломастерами каждый в своем укромном месте, даже загораживаясь локтями. В ход, таким образом, пошел принцип конкуренции и материального, шкурного интереса. То есть, наевшись до тошноты, дети не заорали, не взбесились под лозунгом “хороши животные, сивые и потные” (подлинный текст одного стихотворения конкурсанта в прошлый раз). Они не стали проливать кока–колу на скатерть неверными движениями, не начали ползать под столом и затем лезть руками в торт, а смирно приняли из рук взрослых по пачке фломастеров и по альбому и принялись тупо водить глазами по потолку, т.е. творить. Творчество — это тихое, одинокое дело, особенно творчество на конкурс.
Все было сделано ОК, о’кей. И даже теперь, когда работы обсуждались в комнате взрослых, дети не пошли в загул, не заорали, не задрались, поскольку им погасили верхний свет, включили музыку после небольшого скандала, и они мерно, по объявленному распорядку, стали танцевать у себя в комнате в полутьме, причем некоторые детки просто сели по сторонам, отчужденные и принципиальные (это была не их музыка, и они–то и поорали в знак протеста). Однако и те, за кем осталась победа, танцевали без охоты, не было кайфа, что ли, и они то и дело лезли мордашками в дверь жюри, паслись поблизости. И не прыгали, не дрались, не ревели: ждали.
Ждущее за дверью дитя печально, приятно для глаза, надежда его манит, внимание собрано в кулачок, ребенок тяготеет в такие моменты к источнику своих надежд и не склонен биться детской табуреткой и совать напропалую по морде.
Тем более что взрослые объявили, что будут снимать баллы любым способом, придираться к мелочам в поведении (причем не уточнили, что имеется в виду, то ли крики, то ли прыжки, то ли мелкие доносы). Это тоже был метод воспитания: озадачить, сбить со следа.
В данном элитарном кругу детьми дорожили как несусветным богатством, с ними занимались, им читали, играли им на гитаре и рисовали рядом (без принуждения заняться музыкой или изо, это важно). Ребенок обучится сам! Если возжаждает. Читка вслух, однако, была обязательной, по вечерам, после ужина. Поневоле дети что–то запомнят. Диким смехом сопровождалось, в частности, чтение (с выражением) “Мертвых душ”. Так же важно было обучение языкам, тут приходили педагоги. Детей учили по особенной программе летом и косо смотрели в сторону школы зимой.
Плоды этой системы образования сейчас вяло проплывали во тьме соседней комнаты, мелькая в полосе света как сытые рыбки, под какую–то их детскую музыку, о которой они все еще громким шепотом дискутировали. Та–та–та без передышки барабанчик, но энтузиазма в танцах не было даже у победивших.
Как уже отмечалось, все эти прекрасные, бледные от обжорства лица были обращены в сторону взрослой комнаты. Из–за та–та–та им не было слышно работы жюри. Явственно, может быть, раздавался только звонкий, как бы злорадный взрослый смех, смех судей, и судимые беспокоились, проплывая под барабанчик та–та–та в темноте детской.
Но трое больших не принимали участия в этом празднике педагогики, в апофеозе родительской мудрости. Они напряженно молчали, не вмешиваясь в разговоры. Жюри искало формулировки, соревновалось в остроумии, а эти деды и бабка как бы были взрослее, их души коснулись подлинного, настоящего горя.
Только молодая бабка время от времени, блестя черными полуприкрытыми веками, вставляла свое очень веское мнение. Она–то была ближе всех тем детям в комнате, она всегда собирала их вокруг себя там, на отдыхе. Она их знала и была к ним неравнодушна, и она–то и была тут царицей, главным арбитром во всем, в том числе и в распре между двумя дедами — безмолвно обвиняющим фальшивым и легкомысленно скучающим подлинным.
Поэтому ее муж, ненастоящий дедушка, стоял на страже жены, так весь вечер и простоял, и ничего не было сказано, и говорить было нечего, такая уж создалась тяжелая ситуация, раз хозяева детского праздника пригласили всех друзей по летнему отдыху. Там–то все, на море, прошлым летом, в августе, и завязалось, но об этом ниже. Ныне шел ноябрь, отметим.
Кругом все всё знали, и совершенно не нарочно были созваны обе стороны, та и другая, просто нельзя никого винить! Все друзья! Все отдыхали, жили по четыре месяца в тех блаженных местах, на берегу моря, и многие годы подряд снимали в одном дворе сарайчики–мазанки, под жилье и мастерские. Ели–пили рядом, писали свои холсты (все подряд художники), пекли керамику, низали бисер, пели–сочиняли песни, а вечером сбывали плоды своих трудов, стоя на путях продвижения шумной денежной толпы отдыханцев. Картинки продавались днем, а бижу вечерами. Все платили дань хозяевам курорта, бандитам, все ели хорошо, купались и загорали, ходили в дорогую баню, дети росли на море сильные как рыбки, красивые и свободные, но дисциплинированные, на ночь чтение, после обеда за общим столом изучение языков, вечерами торговля, помощь родителям в деле продажи художественных изделий. Это деткам дико нравилось, такая игра в магазин. Родители с трудом уводили их домой.
И правильно, пусть малые идут тем же путем что большие, пусть всё знают! Пусть ведают, как художник добывает денежки, денежки на еду, жилье и образование, на уехать–приехать, на все соблазны, мороженое, катера, такси, кепки и надувные матрасы, на ночные шашлыки и маскарады в холмах под звездами, у костра, с фейерверками (там–то, в холмах, все и произошло, но об этом позже).
Правильное воспитание давало правильные плоды, дети помогали родителям и постоянно обретались на виду. Ничто не проходило мимо внимания взрослых, ни один их роман, ни танцы на дискотеке, где все девочки поголовно влюбились в одного таинственного взрослого незнакомца лет четырнадцати и рыскали как разведчицы, узнать как зовут, передать письмо без подписи, затем пригласить на вечерний маскарад! И результатом было то, что незнакомец прямо велел сказать настырным девкам (десять и двенадцать лет): “Только о ширинке думают!” Фразу передал свой мальчик, специально посланный. Плач стоял великий. Родители смеялись смущенно. Пусть девочки пройдут все пути, лишь бы на глазах и искренне все рассказать. Но не рассказали, плакали. Правда выяснилась нелегким путем доноса (тот, свой мальчик) и неназойливого допроса у кровати на ночь. “Боже, сколько еще будет у вас таких, и каждый раз плакать?” — “Потому что я дура, — сказала, рыдая, младшая, — каждый раз плачу!” Старшая же пошла якобы в туалет и сбежала, ее искали до утра все, с фонариками в холмах, на пустых пляжах, искали хоть одежонку, хоть сандалики. Мать то и дело, отойдя в сторону, подвывала как собака. Девочка нашлась уже днем, ночевала у знакомых на окраине села, наврала им, что родители внезапно уехали. Был великий бум, но быстро–быстро всё замяли.
Родители надеялись, что детям с ними интересно жить. Причем семьи торговали дорого, производство было налажено, необработанные камни поступали из дешевого Заира булыжниками, их пилили на пластины, стоял специальный станочек. В ходу были: кожа, самоцветы, серебро, керамика, перламутр. На заработанное семьи жили всю суровую зиму, начиналась школа, автобусы, уроки, и то иногда женщины шли (под праздники) к известным торговым точкам продавать бижутерию, и дети опять–таки помогали.
Но зато летом был кайф! Под звездами, под солнцем, на побережье, среди выжженных холмов, в запахах диких трав и таковых же выгребных ям, среди пестрой толпы, где попадались бандиты с внешностью охранников и наоборот, где из каждого ларька и забегаловки раздавалась своя музыка, и местные подростки в трусах, а также продавщицы пирогов в халатах замедленно проходили сквозь лежбище невинных нудистов —там, там, на песчаных пляжах, гнездилась жизнь.
Семьи устраивали ночные карнавалы в холмах, под большим секретом делая маски и костюмы, лунная дорожка стояла столбом в черном, тихо кипящем море, веяли ветры, а луна! А крупные звезды! А ночное плаванье нагишом! О счастливейшее детство, о радость родителей, чьи дети хороши, умны, послушны, чувствительны, трудолюбивы и практичны, всем приходят на помощь и способны на преданную дружбу!
И не без романов, как же.
И вот под морскими звездами, в степных холмах старшие дети и совокупились, не без этого.
Сын бабки и деда затем собрался привести девушку в мазанку к матери, семнадцатилетний шестнадцатилетнюю. Мама, я полюбил человека (пауза, мать кивает, подозревая бог весть что). Мама, этот человек беременный (мать кивает чуть ли не с облегчением), мама, у нас будет ребенок —хорошо, хорошо, сынок, воспитаем.
Теперь догадаемся, что тот скучающий, одинокий, кудрявый дед на детском празднике, который все потягивает водочку, — он и есть отец бывшей шестнадцатилетней девушки.
А те двое, она сидит, а он стоит — это родители бывшего семнадцатилетнего мальчика. То есть к описываемому моменту прошло больше двенадцати месяцев, дети выросли на год и уже родился ребеночек.
Этих дедов и бабки общий внук.
То есть они сначала думали, что внук общий, после того лета взяли юную чету в поезд, привезли нового беременного члена семьи к себе в квартиру, и поселили мальчика (своего) и девочку (чужую) вместе как семью. Все. Ничему не сопротивлялись, пусть будет как сын хочет. Ребенок — и тот и другой — святое дело.
Итак, кудрявый мужик, кто пьет водочку и скучает, — тот отец девушки и настоящий дед.
Те же, которые помалкивают, муж (стоит) и его жена (сидит), те дед и бабка, как оказалось, фальшивые. Они всего только родители мальчика. А с девочками бывает всякое, и она предупредила мальчика как раз, что ее изнасиловали. И показала кто, и сказала, что преследует опять. Мальчик восемнадцати лет, взрослый, из незнакомой семьи. Такие вещи происходят в холмах, летом. Под звездами.
И девочка (16 лет) как раз и была защищена и отбита у этого насильника, с ним хорошо поговорили. (Это мальчик семнадцати лет рассказал матери, потому что все ей рассказывал с детства.)
И мальчик (17 лет) защитил и отбил девочку, спас, привлек и уволок как свою добычу, уволок опять–таки в холмы, потому что в мазанку к маме некуда, а девочка жила в мастерской своего кудрявого отца, там тоже все на виду.
Они, таким образом, оставшуюся часть августа уходили на ночь опять–таки в холмы.
Теперь: от кого она беременна? Такой у взрослых встал вопрос. И девочка не скрывала, что не знает.
Они жили дома у его родителей, жили, наконец родился ребенок, и семья сразу поняла (мать): все правильно, все верно, ребеночек не наш, народная поговорка.
Младенец был привезен из роддома, заранее купили приданое, но мальчик (несостоявшийся, неуспевший отец) проявлял себя в дальнейшем беззаботно. Он, во–первых, учился в серьезном университете, все дни до ночи заняты, во–вторых, у него тоже имелись друзья и случались всякие встречи и дни рождения! Дома он бывал редко, а девочка никуда не ходила, сидела с сыном, кто же будет с ним сидеть. Девочка влачила и влачила свое фальшивое существование в квартире посторонних людей, неизвестно кто будучи им, взятая из милосердия бездомная беременная.
Ибо — теперь уже речь о ее родителях: у ее папы (того, молодого с кудрями) пятая—двадцать пятая жена, тоже молодая. А у мамы той бывшей беременной, у нее вообще нищенское положение, тридцать семь лет, однокомнатная квартирка в провинции плюс сама родила без мужа, пошла по стопам дочери почти синхронно. Разница в две недели, что ли. И жить ей не на что.
А эти, фальшивые дед с бабкой, ни секунды не сомневаются в правильности своих действий, что взяли домой беременную девочку, но вот их сын приходит и уходит так, что его почти не видно (тем временем ему уже восемнадцать).
И встает такое предположение — а что если сделать генетический анализ крови и тому ребенку (18 лет) и этому (0,5 года). И если уж так случится, что дитя родное, то безотносительно к поведению юного отца взять на себя тяжесть бремени воспитания родного семени своего племени.
И вот так они сидят в одной комнате на детском празднике, дед и дед с бабкой, настоящий и фальшивые. И настоящий, подлинный предок совершенно не интересуется ни дочерью, ни внуком, богема! Пятая—двадцать пятая жена, еще один новый ребенок, видимо, просится наружу.
А эти двое, порядочные люди, вложившие души и свои жизни в жизнь сына, он вырос отзывчивым к чужой беде, к изнасилованной девушке, и спас ее от того навязчивого парня, спас и привез, но дальше, что дальше? Спасти мало, это один порыв и момент, а спасенную куда теперь девать?
Грамоты уже все подписаны, призы предназначены, детей приглашают как на елку, дети аккуратно входят, моргая после полутьмы, красные, потные юные животные, грациозные, умные, породистые, еще небольшие, но пролетит мгновение — и все, под звездами моря раскроются бутоны, падет семя, завяжутся плоды, начнется судьбина.
Вот они сидят, трое вокруг тех незримых, отсутствующих детей, тоже благородных и прекрасных (18, 17 и 0, 5 лет), причем уже всем известно, что 17 и 0,5 исчезли из дому!
Общее молчание.
Девочка 17 лет ушла с ребенком 0,5 года на руках. Ничего не взяла, ни коляски, ни вещичек.
Фальшивые дед с бабкой каменно сидят, кудрявому же деду, может быть, что–нибудь известно?
Но никто ничего не спрашивает. Это же детский праздник!
Все выяснится позже, потом, им позвонят. Им скажут, что девушку (17 лет) забрал тот, первый, тот насильник, признающий ребеночка своим, тоже спас их, сгреб свое достояние в охапку, свистнул машину и увез домой, к другим деду с бабкой.
Не успели ни генетически проверить шестимесячного, ни решить неразрешимую задачу, куда девать этих двух, 17 и 0,5 года, и что поделать с мальчиком (18 лет).
Но все в мире куда–нибудь девается с глаз долой, все, все в этом мире, и иногда не найдешь следов, да и кто будет искать. 17 и 0, 5 лет, 18 и 19, 12 и 14…
Колыбельная птичьей родины
У юных дев есть такая манера — влюбиться издалека, найти в толпе лицо и облик и смотреть, смотреть. И, допустим, дело происходит на факультетском вечере где–то ближе к Новому году, и все старшекурсники тоже тут. Гомон, тьма, музыка, и, к примеру, вдруг старый джаз, почти цирковой номер, музыканты настроились на лирику: колыбельная птичьей родины, Луллабай оф бёдленд, луллабай, луллабай.
У выбранного предмета лицо принца, светлые волосы, он давно уже отмечен в коридорах факультета, где шмыгает юная дева, он герой, звезда, немного плейбой.
Их, этих порочных красавцев, на факультете примерно по одному на курс. На пятом некто Игорь, на четвертом этот, на нашем Олег, кстати, совершенно некрасивый, но характерная черта: в дружбе с первыми девушками курса, это Лина, Алка и Таня. Он с ними в дружбе, а бегает за Ниночкой, белым барашком, она удивительная дура. Дура настоящая, без примеси, как в третьем классе, и всем рассказывает про своего мужа Изю, Изюма. Это мама выдала ее замуж за Изюма, в скобках Исаак, он гинеколог мамы, старик лысый, бе, ему тридцать шесть лет. Нинка еще рассказала подружкам (а те всему курсу), что у нее был спазм! Изюм не знал что поделать! Встал и метался. Он объяснял это тем (а Ниночка объяснила курсу), что недавно умер Нинкин отец от тяжелого продолжительного рака легких, мама Нинки взяла его к себе, хотя они находились давно в разводе. Мама взяла его к себе умирать из больницы, одинокого, и он на высоких подушках лежа кричал. А Изюм настаивал на свадьбе, и вот, когда Ниночка вышла за него замуж сразу после папы, только схоронили, то так все и не получилось ничего, спазм! Нервное потрясение, объяснял Изюм всему курсу. И Изюму пришлось отвезти молодую жену к другому врачу–гинекологу, к коллеге, сделать небольшой надрез, чтобы Нинке не было больно при акции дефлорации. Все люди на курсе это широко обсуждали. Ниночка была дурочка, всего семнадцать лет, не очень красивая, не Линка с Алкой, но все мужики от нее падали. Что они в ней находили? Постороннего лектора привезли на факультет, писателя с двумя женщинами (жены?), так он сам вопросы задавал, и все Нинке: вот вы, молодежь. Ответьте, вы, вот вы. Я? Вы, вы, да. Жены–старухи, каждой лет по тридцать пять, сидели у него по бокам и тоже опупело смотрели на Ниночку. Она буквально сияла своими светлыми кудряшками посреди аудитории, как ангел, на нее падало солнце из окна сверху. Все были в нее влюблены, лекторы, студенты, прохожие. А Лина, Алка и Таня, три громадные, широкоплечие красавицы, они занимались в секции плавания, и они диктовали моду на факультете: курили на галерке в аудитории, резались в карты и ржали, и все вскоре разошлись с мужьями, в начале второго курса. А девицей считалось быть у них позор. К третьему курсу Олег ходил за Нинкой упорно, как больной, хотя ничего ему перепасть не могло, Ниночка вообще не понимала, зачем он все время рядом как сиамский близнец, норовит слиться с ней руками и боками. Терпела и все, как лошадь терпит жокея. При этом рассказывала подружкам (всем то есть), что пришлось делать аборт, Изюм занес сперму рукой, вот! (Изюм, оправдываясь, всячески ей объяснял, видимо, все свои действия. Сделает и объяснит. Изюм ей, а она народам.)
Тоже больной на голову, плешивый Исаак встречал каждый день после лекций Ниночку на машине. А в аудитории он заходить не имел права, и там царил Олег и те, Игорь и Владик, с пятого и четвертого курса, похаживали в коридорах со своими свитами, властвовали, оживленные и опасные, сердце уходило в пятки. Наиболее красивым был как раз Владик, тот самый принц, и наша дева и думать не могла даже близко когда–нибудь к нему подойти, но в тот предновогодний факультетский вечер так было шумно, прекрасно, полутемно, и тут этот старый джаз, “спи, птичий край”. Все затопали, зашумели, радость и печаль пронзили бедную душу девушки, она вроде бы увидела чужого принца, он–не–он, скорей почувствовала по общему облику, что это именно Владик, он стоял метрах в пяти, выделяясь в полутьме своими светлыми волосами. Дева начала на него смотреть во все глаза (попробую, подумала она). Смотрела–то она в туман, ничего не видя, светлое пятно и все, она всегда стеснялась надевать очки. Пялилась, целясь в самый центр этого пятна. Подобрала себе подходящий объект и ну глядеть простодушно, просто так, Владик–не–Владик, но как будто бы он. Близорукость снимала все преграды, дева и сама не ведала, что так прямо заглядывает человеку в глаза, так откровенно таращится, не стесняясь ничего. Глядела–то в пятно! И что был у самой девушки за вид при этом, улыбалась ли она или просто так растопыривала свои большие черные глаза из–под черной челки — она не думала об этом, о своих громадных черных глазах, чернеющих просто как две чернильные кляксы! (видимо). Ей многие говорили, что у нее за глаза, буквально как бездонные колодцы, черные звезды, но не те говорили, неважно кто. Дураки с первого курса.
То есть она смотрела как баран на новые ворота на этого еле видного Владика, и вдруг оно, это пятно, как–то повиновалось неморгающему взгляду, встрепенулось, склонило голову (пятно смазалось) и пошло как по веревке по этому черному лучу.
Она (Маша) не отводила взора от приближающегося белого лица, Владик или нет? Или, не дай Бог, какое–нибудь фуфло с первого курса? (идиоты).
Луллабай оф бёдленд хорошо катилась вперед как смазанный паровоз, тяжело разворачивался джаз, набирая ход.
Лицо подплыло, оказалось Владиком и подхватило Машу в свои совершенно обычные на данный момент объятия, только немного закололо в горле и онемело все тело.
Тем не менее музыка закачала Машу, повела, обволокла, понесла в руках Владика, он приблизил свое (совершенно новое и простое) лицо к Машиному лицу, щеку к щеке, так надо танцевать блюз, свинг, а Маша–то была маленькой девочкой, а Владик был высокий, длинноногий принц, но щеку он понизил свою, чтобы достичь Машиной бледной щеки, ее челки и огромных черных глаз, которые стояли неподвижно как у куклы, буквально торчали (Маша ничего не могла поделать), и Владик именно этим, видимо, и заинтересовался и посмотрел Маше прямо в лицо, как иногда поворачивался и смотрел на Машу с ее колен собственный Машин кот, обернется и поглядит, как бы сам себе не веря.
Владик по ходу разбирательства даже слегка отстранился, издалека заглянул ей в глаза и увидел, вероятно, нечто такое, после чего приходилось только бежать, как видно, — или остаться рядом с такими глазами навеки.
Владик выбрал первое, не желая ничего вечного, серьезного, ему, наверно, хотелось плыть по жизни легко, срывая цветы встречных–поперечных лилий и кувшинок. Вечно скользить в стране птичьих снов. Все ведь еще впереди! То есть Владик отошел, как только закончился этот блюз, знаменитый “край птиц”, и дальше мелькал своим крепким кудрявым затылком, широченными плечами, своей мордочкой ребенка где–то там, в стране снов, среди цветущих лужаек, подальше.
Маша провожала взглядом все его передвижения, каждый танец, но уже тихо, не светила своими лучами, не напрягалась, не вела его. Мало того, она была озадачена: как это так, когда они танцевали, не было никакого счастья.
Обыкновенные руки, какой–то серый пиджак с определенным запахом нагретой, потной шерсти, какой–то кадык над распахнутым воротником, глянцевитая щека, светлые глазки, румянец. Подойдя, чудо стало неизвестным простым человеком, и все. Отошло — опять превратилось в любовь.
Это была, видимо, модель, которая потом не раз повторится в жизни — то, что уходит в страну птичьих снов, что покидает, не дается, то становится наваждением. Но как только из легкого тумана высовывается простая, крепкая морда, выступает кадык, пиджак, воротник, приближается эта проза, желваки жизни, так мечта довольно быстро упархивает, прощай, страна птиц. И (думала Маша), если мечту так и удерживать на расстоянии, сколько будет слез, какие чувства, каждое движение Владика станет событием, о любовь (думала трезвая Маша). А вот полюбить живое лицо очень трудно, у юной девы в запасе уже было несколько таких историй, когда симпатяги появлялись, попавшись на свет черных глаз, а затем несли какую–то чепуху, оказывались дураками в конце концов. А раскапывать дальше, искать за банальностями, ерундой чью–то душу, доброту, щедрость, верность — это еще ей предстояло, да и не часто такие вещи попадаются в жизни. Доброта! Ее поискать.
Вон проскакал легконогий Олег вслед за тройкой прекрасных пловчих, а Ниночка не ходит на такие вечера, ее Изюм не пускает. Они с лысым Изюмом шляются в гости к таким же чернобровым красавцам вроде Изи, где сидят эти врачи и их жены и расспрашивают!
Маша уже не расходует огонь своих глаз, и так вокруг нее ходят разведчики, желающие стать сиамскими близнецами, но она тихо следует взглядом, как подсолнух за солнцем, за Владиком, поскольку опять попала в страну птичьих снов, опять колыбельная укачивает ее, Владик далеко и намеревается остаться там, вдали, больше он не подойдет никогда, а Маша спустя два года устроится в тот же институт, где он уже работает, и через несколько лет грянет гром: Владик объявлен сумасшедшим. Он как–то присвоил (вроде бы) важные данные и угрожал своему начальнику с глазу на глаз, что если его не сделают руководителем группы, то он уничтожит эти данные! Но с ним поступили как полагается, обещали, начали оформлять, а потом взяли с поличным.
И пошли слухи, все всё узнали, как в случае с Ниночкиным Изюмом, человек стал прозрачным и ничтожным (такова роль слухов), и два месяца сумасшедшего дома дали Владику возможность избежать судебного процесса за шантаж. Потом он уволился, принц со своими мужскими безумными мечтами.
Серьезные дела, а тут сны в птичьем краю о каком–то новом танце вдвоем в душном, темном зале среди праздничной толпы, когда щека к щеке, сердце к сердцу, одно склоняется, другое подымается на цыпочки и светлые глаза утопают в черных, губы что–то говорят совсем близко… Колыбельная предполагает младенчика, но уже пролетели птицы над детским сном, спи, птичий край, спи, нет той лунной лужайки для красивых детей Маши и Владика, дети не родились, все, баю–бай.
Два бога
Как ни странно, но любой подвиг, святое самопожертвование или счастливое совпадение на том же месте не кончаются, как роман или пьеса заканчиваются свадьбой. Жизнь продолжается и после того счастливого совпадения, когда, к примеру, человек опоздал на корабль под названием “Титаник”, или после того — в нашем случае, — когда женщина родила ребенка одна, без мужа, без семьи, совершенно отчаянно решив спасти тот сгусточек жизни, о котором ей сказала врачиха, да. Тридцать пять лет, полное одиночество, даже крушение, случайная связь с парнишкой двадцати лет, он после армии и вся, видимо, жизнь впереди, веселая пирушка, метро еще работало, но уже без пересадки — а парнишка обитал чуть ли не в пригороде, это раз; второе, что они танцевали, дурачились все вместе, маленький отдел в пять душ, общим хороводом, и наша Евгения Константиновна тоже взялась плясать, девушка в очках, старший редактор, а Дима–то был курьер. И третье — что Дима по–детски ошарашенно глядел на часы. До дому, до тьмутаракани, на метро и автобусе уже не доехать. Он сказал — ладно, идите, я как–то придумаю. А была ледяная ноябрьская ночка, и вот ее–то Евгения Константиновна (Геня) и Дима провели вместе, то есть вынужденно вместе. Она повела его с собой, да ладно, Дима.
Здесь была предыстория, что квартиру Гене (Евгении Константиновне) построила бабушка, дала денег, ликвидировав свой дом в пригороде. Бабушка вырастила Геню. Спасибо, но на этом дело не кончилось. Бабушка приезжала к Гене, когда хотела ее увидеть, всегда неожиданно, у нее были ключи, и оставалась ночевать, если внучка приходила поздно.
И вот, добравшись до своего домашнего очага, Евгения Константиновна (в сопровождении скованного Димы) с ужасом обнаружила в уголку прихожей, за дверью, бабушкину палочку. Приехала!
Они оба засели в кухне. Тихо и аккуратно, чтобы не разбудить бабку, Евгения Константиновна постелила Димке на узком диванчике что нашлось в окрестностях— чистое банное полотенце и скатерть вместо пододеяльника. Красненькую подушечку, которая почему–то валялась на диване в кухне, Е.К. положила ему под голову. Дала еще одно полотенце, послала в душ. Потом пошла в ванну сама. Вернулась. Дима лежал смущенно, подозревая, видимо, нехорошее. Как многие девушки боятся мужчин, так парнишки опасаются взрослых женщин, это правило. То есть Дима скованно лежал на боку, скрюченный как знак доллара, накрывшись желтой льняной скатертью до ушей. Е.К. села в его ногах, потом молча заплакала, опустив голову на обеденный стол. Она ничего не сказала Диме о бабушке. Он мог этого не понять, у него у самого дома жили две бабушки, мама и тетка, он их любил, это все в отделе знали.
Дима привстал, начал утешать Е.К., гладил ее по голове, по плечам. Обычное дело, мальчик рос, видимо, в любви (те две бабушки), его гладили и утешали, и он знал, как посочувствовать, проще простого. Она прижалась к его ладони мокрой щекой. Он ее обнял, как ребенка, заговорил “ну что ты, ну что ты”. Дальше гладил по спине, поворачивал к себе, склонял. Сказал священную фразу “ну иди ко мне”. Как–то они уместились на диванчике, Дима даже не посмел раздеть Е.К., просто задрал на ней халат. Первый раз все прошло в суматохе, второй раз более торжественно. Дима был недавний дембель и многое знал в теории. Бабка не выходила. Заснули. Рано утром (была суббота) Дима в ужасе вскочил ехать на подготовительные курсы, сонная Е.К. даже не успела напоить его чаем, исчез. Е.К. его не провожала, он нагнулся и поцеловал ее на прощанье легким детским поцелуем, как тетю или маму, все. Хлопнула дверь. Через восемь с половиной месяцев Е.К. родила сына, причем случай с Димой больше не повторился.
Почему она оставила ребенка, не сделала аборт: во–первых, в тот день, выспавшись, вся разбитая, она отворила дверь в комнату, желая поговорить с бабкой, но никого там не было. Однако палочка в прихожей стояла, и бабушкина большая сума находилась на обычном месте, на стуле. Е.К. пошла к соседке, и та ей выложила, что вчера вечером, возвращаясь из театра, она увидела на пороге ее квартиры лежащую без сознания бабушку. Вызвали “скорую”, пока она ехала час, старенькая совсем уже была плоха, но все–таки увезли ее в больницу живую. Хорошо что выползла на порог. Думали разыскать Е.К., но телефонов никаких не было. “Я ей под голову красненькую подушку положила, из комнаты”, — сказала с укором соседка.
Через две недели, уже после похорон бабушки, Е.К. в ее честь решила сохранить ребенка. Для себя, как единственно близкое существо.
Но это все слова и девизы, а ежедневная жизнь оставляет их без употребления. Дима вскоре ушел из отдела в другой отдел, этажом ниже, и не курьером, а мл. редактором, учился, каждая минута на счету, пробегал мимо, радостно здоровался с Геней как с человеком, который приятен и мил. Как с первой учительницей, которая (ясно) хочет спросить многое, но некогда!
Правда, это выражение на его лице к весне сменилось каким–то преувеличенно–приветливым видом, ибо Е.К. была уже сильно тяжела, шел месяц май. В тот год стояла страшная жара, и Е.К. ходила вот именно что тяжело, даже грузно, но вид имела опрятный, аккуратный, волосы пышные, как всегда, только рот оттопыривался как у негритянки, и в руке всегда был большой скомканный носовой платок, которым она постоянно вытирала губы.
Итак, Дима, хотя совершенно отстранился от Е.К., но все так же мило ей улыбался, не обращая внимания на ее преображенную внешность. Он вроде бы не понимал, от каких причин что происходит и сколько месяцев (недель) надо считать назад. Он был мальчиком из пригорода, возможно, там, в деревне, у него имелась девочка, однако в отделе этажом выше (где курьером теперь работал другой парнишка, теперь уже шестнадцати лет) — там–то всё знали и считать умели. У Е.К. не было манеры что–либо скрывать. Ее любили в отделе за что–то, неведомо за что. Так просто, любили и все, вечно у ее стола толкали кроссворды после обеда, у нее же дома собирались на всякие мелкие сабантуи, короче: Диму известил Артем Михайлович, Тёма, солидный дядя, обожавший Е.К. не совсем платонически. То–то и то–то, Дима, знай. У тебя (от тебя) будет ребенок. Дима улыбался как всегда (так рассказывал A.M.), совершенное дитя! Дитя, у тебя будет дитя.
Дима все так же здоровался с Е.К., радостно, и пробегал мимо, а Е.К уже последний раз мелькнула в буфете как пузатая шхуна под парусами, белое с синим, лицо белое, бледное, синие тени под глазами, платье с белым воротничком. И растаяла. Диме было ни до чего, он сдавал экзамены на курсах и сдал! Весь май его не было, потом он вернулся на работу и опять ушел, кажется, поступать в институт.
В середине августа он появился, и вскоре его остановил в коридоре Артем Михайлович и поневоле укоризненно сказал: “У тебя, между прочим, сын родился. Запиши адрес роддома”.
Дима все так же радостно, как дебил, закивал, достал ручку и записал все на каком–то клочке.
Отдел в составе троих (заведующая, Тёма и некто Даша) с цветами прибыли встречать Геню из роддома. Заведующая, Светлана, выступала с георгинами, тортом и бутылкой (для медсестер). Тёма волок большой пакет детского приданого, Даша принесла одежду Е.К., все было как полагается. Наша не хуже других. Сдали имущество нянечке. Расположились покурить на лавочке.
Тут же была небольшая толчея из двух девушек и молодого парня, а также маленькой толпы деревенских родственников — две тетки, бабка в платке, какая–то мятая личность типа “дядя Вася”, из водопроводчиков, и — вот так финт — посреди всего этого сиял своей светлой личностью Дима с букетом гладиолусов! Это его родня, возможно, все эти люди!
— Привет, Димочка! — завопила Светлана Аркадьевна и замахала георгинами. Дима, сияя, склонил свою светлую голову. Похудел как цыпленок, видимо, из–за экзаменов.
Затем вышла смущенная Геня, ее встретил у дверей Дима и взял ребенка из рук нянечки. Все честь по чести. Тетки и бабка затолпились, взглянули, дружно сказали “Димкин”, заплакали, дядя Вася вытащил из тряпочной сумочки бутылку, пластмассовые стаканчики, всех обнесли, а Геня, расцеловавшись со своей новой родней, приняла дитя на руки и отъехала с какой–то приехавшей в такси подругой, только сказала: “Я очень рада, всем позвоню”. Дима почему–то сиял. Светлана Аркадьевна, Даша и Тёма задумчиво пошли к метро, вслед за растерянными Димиными родственниками (сам Дима шел, как бы тайно улыбаясь, и на вежливый вопрос Светланы, как экзамены, ответил, что все в порядке).
Затем пролетел год. Евгения Константиновна вышла на работу. Настали трудные времена. Она нашла няню — и все деньги уходили на это. Геня пополнела, как полнеют необеспеченные женщины с детьми, от хлеба и картошки, носила, видимо, чьи–то старые вещички, зашитые колготки, стоптанные туфли. В буфет она теперь не ходила, питалась взятыми из дому кусками хлеба с чем–нибудь дешевым. Стала более суровой. Торопилась уйти пораньше.
Дима пасся где–то ниже этажом, сам худой как палочка, при встречах освещался свой детской улыбкой. Он работал и учился по вечерам. Тем не менее (в отделе это знали) Дима раз в неделю посещал Егорушку, приходил по субботам поздно вечером, после занятий в институте, и просто сидел у кроватки, неотрывно глядя на ребеночка. Сидел и смотрел. Ночевал на кухне. Денег у него не было совсем, бедная оказалась его семья, дядя Вася пил, брат тоже. Затем дядя Вася за три месяца сгорел, а к моменту, когда Дима закончил свой шестилетний институтский марафон и получил диплом, его брат отравился чем–то, какой–то дрянью, и тоже ушел. Таяла Димкина большая семья, мать уже находилась на исходе дней, бабки не было давно, и вскоре у парня в живых осталась только тетка. Он жил с ней в двухкомнатной квартире в Москве, уже полноправный редактор, работяга с высшим образованием.
К тому времени Геня давно рассталась с финансово непосильной няней и отдала ребеночка в сад на пятидневку. И Дима каждую пятницу приходил к садику и забирал Егорушку, вел его домой к Гене и оставался с ними до понедельника, а в понедельник вел ребеночка рано утром в сад.
Егорушка звал Диму “папа”. У мальчика были папа и мама, все как положено. А затем, когда ему уже надо было идти в школу, Дима перевез свое семейство в собственную двухкомнатную квартиру, где еще стоял в уголку костылик тетки, где мирно росли цветы, даже огромная пальма, где полы были старательно помыты, а на них радостно пестрели чистые домотканые половики; где икона висела в красном углу, а стол в кухне красовался под белой скатертью: с праздничком! Только кастрюли оказались гнутые да посуда разномастная, да и запах стоял соответственный, запах бережливой нищеты, сладкого шерстяного тлена из битком набитых шкафов.
Егорушке понравился его новый дом, его собственная комнатка (там Дима и Геня поклеили новые обои). Папа даже где–то нашел и подколотил, подклеил ему маленькую одноместную парту для уроков, то есть жизнь потекла. Е.К вскоре стала работать на крытом рынке, торговала цветами в горшках, Дима устроился в аспирантуру в тот институт, который он закончил, начал преподавать, а также нашел себе частные уроки для поступающих. Остался еще домик, домишко в пригороде, семейное гнездо, куда выезжали на выходные и летом и где Геня выращивала цветы и рассаду. Да и свою однокомнатную квартиру Геня сдала.
Все шло тихо, мирно в семье Егорушки, родители никогда не ссорились и дружно вопили на сына, когда он пытался капризничать. Иногда только Дима напивался до бесчувствия, поколения алкоголиков делали свое дело, однако Геня умела выводить мужа из запоя, и — умная женщина — она как–то изловчилась, накопила денег и приобрела для Димы подержанную машину синего цвета, ездить за город. Дима ошалел от счастья, все свободное время возился с этой машиной, доводил ее до кондиции, и они теперь ездили на дачу на своем транспорте, не в электричке и не в битком набитых автобусах с рюкзаками, с сумками на колесиках, с ящиками упакованных цветов в руках, нет, о нет!
Все? Нет, не все. Первое: Е.К так и не вышла замуж за Диму. Второе: суровая жизнь закалила Диму и Геню до состояния стали, а Егорушка рос мягкий, ласковый, как бы безвольный, и уже виделся за горами призрак его возможного будущего, будущего всех мужчин Диминой семьи, и история зарождения Егорушки сулила также и со стороны матери легкомыслие и случайные связи.
Крепко думали отец с матерью, оценивая внезапно протрезвевшими сердцами свое прошлое и тот грешный момент, когда они сплелись на диванчике полуголые, похотливые, страстные, и ребенок зародился в этот нечестивый, незаконный миг… Светлым, страшным заревом вставала прошлая жизнь их племен и родов, установивших строгие правила совокупления, нужные для воспитания таких же твердых устоев у детей, чтобы все шло без стыда и сомнений, да.
Что из него выйдет, что, трепетали родители и тем суровей относились к своему простенькому, добродушному, вечно сияющему Егорушке, который всем все отдавал, все терял в школе, вечно жаждал друзей, любви, поцелуев и часто плакал, наказанный, в своей комнатке, и опять совался с поцелуями к мамочке и папочке, своим единственным на Земле, рыдал и прощал, и тянулся всем своим существом к двум суровым богам, Диме и Евгении Константиновне, а они всё замирали в предчувствии…
Дом с фонтаном
Одну девушку убили, а потом оживили. Дело было так, что родным сказали, что девушка убита, но не отдали ее (все вместе ехали в автобусе, но во время взрыва она стояла впереди, а родители сидели сзади). Девушка была молоденькая, пятнадцати лет, и ее отбросило этим взрывом.
Пока вызывали “скорые”, пока развозили раненых и погибших, отец держал девочку на руках, хотя ясно было, что она умерла, и врач констатировал смерть. Потом девушку все–таки надо было увезти, но отец и мать сели в ту же “скорую” и доехали со своим ребенком до морга.
Она лежала на носилках как живая, но не было ни пульса, ни дыхания. Родителей отправили домой, они не хотели уходить, но еще не время было отдавать им тело, предстояли всякие необходимые в нашем правосудии и судебной медицине вещи, а именно вскрытие и установление причин.
Однако отец, человек, обезумевший от горя, да еще и глубоко верующий христианин, решил свою девочку украсть. Он отвез домой жену, она была уже почти без сознания, выдержал разговор с тещей, разбудил соседку–медичку и взял у нее белый халат, а затем, взяв все деньги, какие были в доме, поехал к ближайшей больнице, нанял там пустую “скорую” (было два часа ночи) и с носилками и парнишкой–медбратом, одетый в белый халат, проник в ту больницу, где держали его девочку, спустился от охранника по лестнице в подвальный коридор, спокойно вошел в морг, там никого не было, нашел своего ребенка, положил ее с медбратом на носилки и затем, вызвав грузовой лифт, поднял свою ношу на третий этаж, в хирургическую реанимацию. Он все изучил тут, пока они ждали решения вечером, в приемном покое.
Там он отпустил медбрата и после недолгого разговора с дежурным реаниматором, после вручения ему денежной пачки передал свою дочь в руки врача, в отделение интенсивной терапии.
Поскольку медицинского заключения при ней не было, доктор, видимо, решил, что родитель вызвал “скорую” и частным порядком привез больную (скорей умершую) в ближайшую больницу. Врач–реаниматор прекрасно видел, что девочка неживая, но ему очень нужны были деньги, жена только что родила (тоже девочку), и все нервы этого реаниматора были на пределе. Его мама не полюбила его жену, и обе они плакали по очереди, ребеночек тоже плакал, а тут еще ночные дежурства. Надо было искать деньги и снимать квартиру. Того, что предложил ему сумасшедший (явно) отец этой мертвой царевны, было достаточно на полгода жизни в снятой квартире.
Не говоря ни слова, врач взялся за дело, как будто перед ним действительно был живой человек, только велел отцу переодеться во все больничное и положил его рядом на койку в той же интенсивной терапии, поскольку этот больной был полон решимости не покидать свою дочь.
Девушка лежала белая как мрамор, лицо немыслимой красоты, а отец смотрел на нее, сидя на своей кровати, каким–то странным взглядом. Один зрачок у него все время уезжал в сторону, а когда этот сумасшедший моргал, веки его разлипались с большим трудом.
Врач, понаблюдав за ним, попросил сестру сделать ему кардиограмму, а затем быстро вкатил этому новому больному укол. Отец тут же вырубился. Девушка лежала как спящая красавица, подключенная к аппаратуре. Врач хлопотал над ней, делая все возможное, хотя никто уже теперь его не контролировал этим уезжающим взором. Собственно говоря, данный молодой доктор был фанатиком, для него не существовало в мире ничего более важного, чем тяжелый, интересный случай, чем больной, неважно кто, без имени и личности, на пороге смерти.
Отец спал, и во сне он встретился со своей дочерью. То есть он поехал ее навещать, как ездил к ней за город в детский санаторий. Он собрал какую–то еду, почему–то всего один бутерброд с котлетой посредине, только это. Он сел в автобус (опять в автобус) летним прекрасным вечером где–то в районе метро “Сокол” и поехал в какие–то райские места. В полях, среди мягких зеленых холмов, стоял огромный серый дом с арками высотой до неба, а когда он миновал эти гигантские ворота и вошел во двор, то там, на изумрудной лужайке, прямо из травы бил такой же высоченный, как дом, фонтан одной слитной струей, которая распадалась вверху сверкающим султаном. Стоял долгий летний закат, и отец с удовольствием прошелся к подъезду направо от арки и поднялся на высокий этаж. Дочь встретила его немного смущенно, как будто он ей помешал. Она стояла, поглядывая в сторону. Как будто здесь протекала ее личная, собственная жизнь, которая уже его не касалась. Какое–то ее дело.
Квартира была огромной, с высокими потолками и очень широкими окнами, и выходила на юг, в тень, к фонтану, который был сбоку освещен заходящим солнцем. Фонтан бил еще выше окон.
— Я привез тебе бутерброд с котлетой, как ты любишь, — сказал отец.
Он подошел к столику под окном, положил на него свой сверток, подумал и развернул его. Там лежал странный бутерброд, два кусочка дешевого черного хлеба. Чтобы показать дочери, что внутри котлета, он разъединил кусочки. Внутри лежало (он сразу это понял) сырое человеческое сердце. Отец забеспокоился, что сердце невареное, что бутерброд нельзя есть, завернул его обратно в бумагу и неловко произнес:
— Я перепутал бутерброд, я привезу тебе другой.
Но дочь подошла поближе и посмотрела на бутерброд с каким–то странным выражением на лице. Тогда отец спрятал сверточек в карман и прижал ладонью, чтобы дочь не отобрала.
Она стояла рядом, опустив голову, с протянутой рукой:
— Дай мне, папа, я голодная, я очень голодная.
— Ты не будешь есть эту гадость.
— Нет дай, — тяжело сказала она.
Она тянула к его карману свою гибкую, очень гибкую руку, но отец понимал, что если дочка отберет и съест этот бутерброд, она погибнет.
И тогда, отвернувшись, он вытащил сверток, открыл его и стал быстро есть это сырое сердце сам. Тут же его рот наполнился кровью. Он ел этот черный хлеб с кровью.
“Вот я и умираю, — подумал он, — как хорошо, что я раньше чем она”.
— Слышите меня, откройте глаза! — сказал кто–то.
Он с трудом разлепил веки и увидел, как в тумане, разъехавшееся вширь лицо молодого доктора.
— Я вас слышу, — ответил отец.
— Какая у вас группа крови?
— Такая же как у дочки.
— Вы уверены?
— Да, это точно.
Тут же его подвезли куда–то, перевязали жгутом левую руку, ввели в вену шприц.
— Как она? — спросил отец.
— То есть, — занятый делом, тоже спросил врач.
— Жива?
— А как вы думали, — мельком ответил врач.
— Жива?!
— Лежите, лежите, — воскликнул милый доктор.
Отец лежал, слыша, как рядом кто–то храпит, и плакал.
Потом уже хлопотали над ним, и он опять уехал куда–то, опять было зелено кругом, но тут его разбудил шум: дочь, лежа на соседней койке, громко хрипела, как будто ей не хватало воздуха. Отец смотрел на нее сбоку. Ее лицо было белым, рот приоткрылся. Из руки отца в руку дочери шла живая кровь. Он сам чувствовал себя легко, он торопил ход крови, хотел, чтобы она вся излилась в его ребенка. Хотел умереть, чтобы она осталась жива. Затем он оказался все в той же квартире, в огромном сером доме. Дочери не было. Он тихо пошел ее искать, осмотрел все углы этой роскошной квартиры со многими окнами, но никого живого не нашел. Тогда он присел на тахту, а потом прилег. Ему было спокойно, хорошо, как будто дочь уже устроилась где–то, живет в радости, а ему можно и отдохнуть. Он (во сне) стал засыпать, и тут появилась дочь, вихрем вступила в комнату, сразу оказалась рядом, как вертящийся столб ветра, завыла, затрясла все вокруг, впилась ногтями в сгиб его правой руки, так что вошла под кожу, сильно закололо, и отец закричал от ужаса и открыл глаза. Врач только что вколол ему в вену правой руки укол.
Девочка лежала рядом, дышала тяжело, но уже не так скрипела. Отец привстал, опершись на локоть, увидел, что его левая рука уже свободна от жгута и перебинтована, и обратился к врачу:
— Доктор, мне надо срочно позвонить.
— Что звонить, — откликнулся доктор, — пока звонить нечего. Ложитесь, а то и вы у меня… поплывете…
Но перед уходом он дал все–таки свой радиотелефон, и отец позвонил домой жене, но никого не было. Жена и теща, видимо, рано утром одни поехали в морг и теперь метались, ничего не понимая, где труп ребенка.
Девочке было уже лучше, но она еще не пришла в сознание. Отец старался остаться рядом с ней в реанимации, делая вид что умирает. Ночной доктор уже ушел, денег у несчастного больше не было, однако ему сделали кардиограмму и пока оставили, видимо, ночной доктор о чем–то все–таки договорился или же кардиограмма была плохая.
Отец размышлял о том, что предпринять, — спуститься вниз он не мог, звонить не разрешали, все были чужие, занятые. Он думал, что же сейчас должны чувствовать его две женщины, его “девочки”, как он их называл всех скопом — жена и теща. Сердце его сильно болело. Ему поставили капельницу, как и девочке.
Затем он заснул, а когда проснулся, дочки рядом не было.
— Сестра, а где девочка здесь лежала?
— А что вы интересуетесь?
— Я ее отец, вот что. Где она?
— Ее повезли на операцию, не волнуйтесь и не вставайте. Вам нельзя.
— А что с ней?
— Не знаю.
— Милая девушка, позовите доктора!
— Все заняты.
Рядом стонал старик, за стеной кто–то, похоже, что молодой врач, видимо, проделывал какие–то манипуляции со старухой и переговаривался с ней как с деревенской дурочкой, громко и шутливо:
— Ну… Бабуля, супа хочешь? (пауза) Какого супу хочешь?
— Мм, — мычала старуха каким–то нечеловеческим, жестяным голосом.
— Хочешь грибного супу? (пауза) С грибами хочешь? Ела с грибами суп?
Вдруг старуха ответила своим жестяным басом:
— Грибы… с рогами.
— Ну молодец, — крикнул врач.
Отец лежал и беспокоился, где–то делают операцию его девочке, где–то сидит ополоумевшая от горя жена, рядом дергается теща… Его посмотрел молодой врач, опять сделали укол, наступил сон.
Вечером он тихо встал, и, как был, босой, в одной рубахе, пошел вон. Добрался до лестницы незамеченным и пошел вниз по холодным ступеням, как привидение. Спустился до подвального коридора, пошел по стрелке, на которой было написано “отделение патанатомии”.
Тут его окликнул какой–то тип в белом халате:
— Больной, вы что тут?
— Я из морга, — вдруг ответил отец, — я заблудился.
— Как это из морга?
— Я вышел, но там остались мои документы. Я вернулся, но где это?
— Ничего не понимаю, — сказал этот белый халат, взял его под руку и повел по коридору. А потом все–таки спросил: — Вы что, встали?
— Я оживел, никого не было, пошел, а потом решил все же вернуться, чтобы зафиксировали.
— Чудно, — ответил провожатый.
Они пришли в морг, но там их встретил матом фельдшер. Отец выслушал все его возражения и спросил:
— И дочь моя здесь, она должна была поступить после операции.
Он назвал фамилию.
— Да нету, нету ее! Все мозги проели! Утром искали! Нет ее! Всех тут раком поставили! Этот еще психбольной! Из дурдома сбежал, что ли? Откуда он?
— Там, в переходе между корпусами, пасся, — ответил белый халат.
— Да вызывай ты охрану, — опять заматерился фельдшер.
— Дайте мне позвонить домой, — попросил отец. —Я вспомнил, я в реанимации лежал на третьем этаже. Память отшибло, я после взрыва на Варшавке сюда попал.
Тут белые халаты замолчали. Взрыв на Варшавке произошел сутки назад. Его, дрожащего, босого, отвели к столу, где стоял телефон.
Жена взяла трубку и тут же стала рыдать:
— Ты! Ты! Где ты бродишь! Ее труп увезли, мы не знаем куда! А ты шляешься! И ни копейки в доме! Даже на такси не могли найти! Ты забрал, да?
— Я, я был без сознания, попал в больницу в реанимацию…
— Где, в какую?
— В той же, где была она…
— А где она? Где? — выла жена.
— Я не знаю, я сам не знаю. Я совсем раздетый, привези мне все. Стою тут в морге босиком. Это какой номер больницы?
— А что тебя туда понесло, ничего не понимаю, — продолжала рыдать жена.
Он дал трубку белому халату. Тот спокойно, как ни в чем не бывало, сообщил адрес и повесил трубку.
Фельдшер принес ему халат и какие–то стоптанные, корявые тапки, пожалел, видимо, живого человека, и отправил к посту охраны.
Туда приехали жена и теща с распухшими, похожими старыми лицами, одели его, обули, обняли, наконец выслушали, счастливо плача, и все вместе стали ждать на диванчике, потому что им сказали, что их девочке сделали операцию и она в реанимации и что положение средней тяжести.
Через две недели она уже начала ходить, отец водил ее гулять по коридорам и все время повторял, что она была жива после взрыва, это просто шок, шок. Никто не заметил, а ему сразу стало ясно.
Правда, он молчал насчет того сырого человеческого сердца, которое ему пришлось съесть, чтобы его не съела она. Но ведь то же было во сне, а во сне не считается…