Бесхитростный
Опубликовано в журнале Знамя, номер 10, 2000
Бесхитростный
Евгений Евтушенко. Медленная любовь. М.: ЭКСМО-Пресс, Яуза. — 1999.
Читатель уходит, писатель остается (эта не обязательно физическое исчезновение, чаще “духовное”). Тот самый внимательный читатель, освоивший в совершенстве знаковую систему автора, с ходу понимающий любой намек, комфортно чувствующий себя в тематическом пространстве, непосредственно реагирующий (в отличие от филолога) на текст — страдая, радуясь, негодуя.
Игорь Северянин-Лотарев, кропающий в Эстонии бог весть какие “неактуальные” “поэзы”, выживший Трубадур на развалинах некогда цветущего Лангедока, сочиняющий очередную провансальскую альбу и не знающий, что своей рассветной песней он уже никого не разбудит. Но хуже всего “королю поэтов”: за Трубадуром маячат Труверы и их Прекрасные дамы, а северянинские эпигоны, барышни и франты канули в никуда, исчезли физически и духовно — но исчезли на веки вечные.
Вместе с читателем уходит и герой. Читатель и герой — сиамские близнецы (не всегда, а в данном, вполне конкретном случае), погибает один — немедленно погибает и другой. И кто на какую-то долю секунды раньше? — вопрос не существенный. Но тот же “оэкраненный” стихотворец, ходячий “пережиток”, до прихода советской власти наивно и упорно считавший себя “дачником”, продолжает Жить и Работать. Причем чуть ли не с большим рвением и подъемом. Почему? Таких людей спасает их собственная эйфория, вера в свое “миссионерство”, в свое значение и неповторимость.
Свежий пример — Евгений Александрович Евтушенко.
Не прочитан я, а зачитан.
Замусолен, захватан я весь.
Кто прославленней —
тот беззащитней.
Слава — самая хрупкая вещь…
Но всё равно мы — легендарные,
оплёванные,
но бессмертные!
Если доверять Борису Слуцкому, то Пабло Пикассо так сказал Евтушенко: “Бывал у меня один русский поэт, тоже высокого роста — Маяковский. Но тот шел впереди толпы, а вы шагаете в толпе”.
Но все же есть такая работа — в толпе идти. Вернее, была такая работа (я имею в виду, конечно, поэзию, а не теперешние различные виды охмурения широких масс: TV, мягкообложечная литература, земфироподобные поколенческие “голоса” и проч). Благодарная до определенного момента была работа. В чем она заключалась? В постоянном плодотворном контакте с социумом, когда проблемы общества совсем не сталкивались с “проблемой личности”, а объединялись в одну большую Проблему. Довольно неоригинальное решение оппозиции — “Поэт и Чернь” (слово “чернь” не носит какой-либо оценочной характеристики). В духе незабвенного Людовика (только в обратном смысле). “Государство — это я, и вся его беда и боль — беда и боль моей бессмертной, ранимой души”.
Неоригинальное решение, но искреннее: “страна-подросток” Маяковского становится уже действенной Программой, а не просто минутным эмоциональным всплеском бывшего футуриста, будущего самоубийцы.
Рождаются свои сиамские близнецы: читатель — герой. Известно, что такие дети живут недолго, но слишком велико очарование первых дней.
Кто читатель? Рабочий и милиционер (из фильма “Застава Ильича”), интеллигентный студент-физик, альпинист-пассионарий, всевозможнейший строитель и первопроходец — в меру “диссидентствующий”, в меру “охранительный”.
Нет,
мне ни в чём не надо половины!
Мне — дай всё небо!
Землю всю положь!
Моря и реки, горные лавины
Мои — не соглашаюсь на делёж!
Нет, жизнь, меня ты не заластишь
частью.
Всё полностью! Мне это по плечу!
Я не хочу ни половины счастья,
ни половины горя не хочу!
Кто герой? Честный, правильный, любящий человек, открытый и бесхитростный. Бесхитростный — вот главное. Черта, свойственная и читателю, и “лирическому” герою, и автору.
Евтушенко до ужаса элементарен. Он изрекает такие несусветно-расхожие вещи, что иногда хочется просто прослезиться (черт знает откуда эти слезы?). Возьмем, к примеру, относительно новое (1992 год) стихотворение “Прощай, наш красный флаг”. Тут, кроме первой и последней строк, все — “разжевывание”, все — элементарщина. Первая строка: “Прощай, наш красный флаг”. Далее Евтушенко объясняет ситуацию:
Ты был нам брат и враг.
Ты был дружком в окопе,
надеждой всей Европе,
но красной ширмой ты
загородил ГУЛАГ
и стольких бедолаг
в тюремной драной робе.
И так далее в том же духе. Вот концовка.
Лежит наш красный флаг
в Измайлове врастяг.
За доллары его
толкают наудачу.
Я Зимнего не брал.
Не штурмовал рейхстаг.
Я — не из “коммуняк”.
Но глажу флаг и плачу…
Это что? Для младенцев? Стихи вроде бы хороши, на славу сработаны, но если все же вникнуть в смысл, то боже мой… Какая воровская простота! За кого вообще поэт держит читателя? Вся подобная “гамма чувств” знакома любому советскому “в отставке” человеку (умному, конечно, а не отмороженному) — как, собственно, любовь и дружба и т.д. А Евтушенко преподносит эти душевные метания (лобовые, на примитивном уровне — “черное—белое”) как откровение, не меньше. Все равно что писать о любви так же, как пишут поэты-песенники для российской эстрады. Но был Петрарка, был Тарковский, наконец (если говорить о любовной лирике). А что касается рефлексии по поводу утраченной Родины (“Атлантиды”), то был Набоков (“Я беспомощен. Я умираю // от слепых наплываний твоих”), был Ходасевич (“Восемь томиков, не больше, // и в них вся родина моя”).
Но я все же плачу. Но плачу не над “красным флагом”, а над стихотворением о нем.
Кстати, о любви. К разделу “Счастлив был и я неосторожно” два эпиграфа: 1) “Сегодня вы читали у нас и трогали меня и многих собравшихся до слез доказательством своего таланта…” — Б. Пастернак (ну тут все ясно: оэкраненность и т.д.); 2) “Почему настоящая любовь и трагедия — это два каторжника, скованные одной цепью? Потому что любовь есть такое совершенство, которому завидует все несовершенство мира и стремится его задушить” — Евг. Евтушенко.
Перед нами, видимо, нечто потрясающее по свежести и новизне. Но свежесть, к сожалению… да, да, та самая “свежесть”, от которой предостерегал популярный софист и гастроном. А дело вот в чем: сиамские близнецы погибли. Бесхитростный писатель потерял бесхитростного читателя. Трагедия? Безусловно. Но для кого? Без комментариев.
Стихотворный сборник Е. Евтушенко “Медленная любовь” в серии “Домашняя Библиотека Поэзии” включает в себя тексты конца 30-х (т.н. “Школьная тетрадь”) — 90-х годов. Без малого 60 лет литературной деятельности!
Вот Евгению Александровичу шесть (!) годков:
Захворал воробушек,
воробушек-хворобушек.
Ранен был он гадкой,
знать бы чьей, рогаткой.
А вот — одиннадцать:
Чеснок, чеснок,
дай свой беленький бочок.
У тебя, голубчика,
сто четыре зубчика.
“Дети — тайные взрослые”, — комментирует поэт с прежним пафосом. Публикация детских виршей — случай, по-моему, уникальный. Собственная эйфория — только этим спасается писатель, потерявший аудиторию, ему везде мерещатся любопытные лица и внимательные руки, листающие “Школьную тетрадь”. А что там? Обыкновенный лепет про “бабушку” и “оладушки”, про “тетю Лужу” и “дядю Лед”. Все очень мило и абсолютно ненужно. Печальный такой нарциссизм, когда пожилой человек смотрит в воду и видит лопоухого пацана в довоенной одежде.
И губы шепчут детские обеты…
И все же Евгений Александрович Евтушенко — Поэт: “Голубь в Сантьяго”, “Любимая, спи…”, “Со мною вот что происходит” (стихотворение, написанное в конце пятидесятых, но ставшее квинтэссенцией семидесятых, вроде “Июльского утра” URIAH HEEP), “Под кожей статуи Свободы” и так далее.
Евтушенко подкупает своей мужественностью (а “мужественность” я произвожу от “мужчины”, не иначе). Его элементарщина в любовной лирике — элементарщина Адама: он раздает имена — розу называет розой, а женщину — женщиной. А в его райском саду наливаются цветом горькие яблоки.
Не исчезай…
Забудь про третью тень.
В любви есть только двое.
Третьих нету.
Чисты мы будем оба в Судный день,
когда нас трубы призовут к ответу.
Не исчезай… Мы искупили грех.
Мы оба неподсудны, невозбранны.
Я люблю тебя больше природы,
ибо ты как природа сама.
Я люблю тебя больше свободы —
без тебя и свобода — тюрьма.
Я люблю тебя неосторожно,
словно пропасть, а не колею.
Я люблю тебя больше, чем можно —
больше, чем невозможно, люблю.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Ты несчастна? Ты просишь участья?
Бога просьбами ты не гневи.
Я люблю тебя больше счастья.
Я люблю тебя больше любви.
“Адамизм” Евтушенко концептуален. Мужское, первобытное начало преобладает надо всем: над образованностью, над диссидентством-вольнодумством, над эстетическими принципами. Он, не замечая многочисленных предшественников, открывает заново Боль, Смерть, Сексуальность… Его женщины (любовницы-жены) — собственно, одно лицо, потому что в Раю кроме Евы (была ли Лилит?) никого нет. Автор дает ей различные имена, чтобы не было скучно в горько-сладком саду — имитируя разлуки, уходы, ссоры, предательства. И однажды отождествив единственную возлюбленную с Родиной: “Ибо Родина — ты”, — он, таким образом, “впервые” создает свою Религию: мать-сыра земля — жена — Россия.
Вот тут и разгадка “элементарщины” Евтушенко. Он просто-напросто считает себя первым поэтом. Самым первым, который стоит в начале всех путей, и, следовательно, мои упреки (Ходасевич, Тарковский, Набоков) в каком-то смысле необоснованны (если все же на мгновение принять евтушенковскую эйфорию за действительность).
Но заметил ли сам поэт исчезновение читателя-героя? “Да и Нет” (это из стихотворения “Два города”: “Я как поезд, что мечется столько уж лет // между городом Да и городом Нет”). Когда откатывает эйфория — он видит пустой зал и сходит с эстрады, пожимая плечами:
Никакой им не нужен поэт…
А когда эйфория возвращается, помещение наполняется “изменчивыми тенями”, которые писатель принимает за аудиторию:
Я приду в двадцать первый век.
Я понадоблюсь в нём,
как в двадцатом,
не разодранный по цитатам,
а рассыпанный по пацанятам,
на качелях взлетающих вверх.
И все-таки хорошо, что у нас был и есть Евгений Александрович Евтушенко. Над ним можно смеяться (как смеялся Эренбург: “…как будто ему показывали что-то смешное”), его можно в упор не замечать или азартно “мочить” в пух и прах его Антологию, но все это будет слишком далеко от правды, слишком в “духе времени”.
А лучше всего признаться самому себе в том, что всегда желал хотя бы ненадолго (конечно, ненадолго) побыть Евтушенко (в пору его расцвета) — “поиграть”, что ли, в него, как в Элвиса Пресли или Джеймса Бонда (абсолютно никакой иронии!): декламировать со сцены в расшитой рубахе, отвечать на записки, куря и обаятельно улыбаясь, ездить в Америку и встречаться с Робертом Кеннеди и спрашивать его: “Скажите, вам действительно хочется стать президентом?” (и чтобы он сказал: “Не знаю”), писать стихи на “злобу дня”, мгновенно откликаясь на события, дружить с Феллини, Маркесом, Нерудой, и быть богатым, модным и… и Бесхитростным.
Леонид Шевченко