Хорошо ловится рыбка
Опубликовано в журнале Знамя, номер 8, 1999
Хорошо ловится рыбка
Геннадий Шпаликов. Стихи. Письма. Песни. Сценарии. Роман. Рассказы. Наброски. Дневники. Письма. — Екатеринбург: У-Фактория, 1998.
Ничего еще не произошло. Все живы. На пляже играют в волейбол, в карты, в долгую счастливую жизнь. И проплывает мимо белый-белый речной трамвайчик, а на палубе стоит девушка в белом-белом платье, и бусы у нее из чешского стекла, и бумажка приклеена на носу. Где-то там битлы записывают на Эбби-роуд “Белый альбом” и, наверное, именно ту, роскошную, “Happiness is a warm gun”, а влюбленным есть еще место на этой земле: под детским грибком, под навесом во дворе, на причале, от которого вот-вот отойдет самая быстрая на свете “Ракета”… и чтобы обязательно пошел дождь, не надолго, а так, минут на пятнадцать — очистительный, летний, прозрачный. А главный герой Сэлинджера рассказывает Сибилле о рыбке-бананке, и в трофейный пистолет не вставили пока что обойму.
Геннадий Шпаликов похож на этого самого американского Симора: сочинил байку, показал банановую пещеру, повалялся на солнечном песочке и… Так улетал Маленький Принц, а “взрослые”, конечно, пожимали плечами. Но кто там? Полоумный банкир, алкоголик, король-честолюбец, географ. А в общем-то ничего особенного. Обычное дело.
Красная книжка Геннадия Шпаликова, выпущенная Екатеринбургом в серии “Зеркало ХХ века”, готова, кажется, рассыпаться в руках читателя, одно неосторожное движение — и полетят страницы, как осенние листья. Автор был веселым бродягой, автор не писал толстых книг, автор жил всего только день — светлый, короткий день! Его стихи и сценарии хорошо читать в тонких брошюрах или даже в чьих-нибудь тетрадях, где переписанное от руки дышит подлинной жизнью — и чтобы непременно пошел дождь, и капли расплывались на бумаге, и пахло молодой травой, и фляга с “невеликим запасом” была бы в хипповском рюкзаке.
Романтику 60-х интерпретировали пошляки и всякая другая современная нам сволочь. “Старые песни о главном” — маскарад ностальгирующих поп-групп, коллективная игра в воспоминание о “Великом прошлом”, и так далее— что тогда носили, вот, что тогда ели, вот какие песни распевали на демонстрациях и майских салютах. Комодные слоники, первые телевизоры, спутники, Робертино Лоретти, хрущевское новоселье — есть, конечно, от чего прийти в умиление, но каждому, как говорится, свое. Не существует общего прошлого, как не существует общего настоящего, а уж тем более — будущего. Особенно когда речь идет о Художнике, который открыл, “как прорастают крылья”, и вслед за Андерсеном одушевил мертвые предметы проклятого человеческого быта, а его герои пришли, наверное, из какого-нибудь невозможного идеального Ренессанса. От “Весны” Сандро Бочонка до Савонаролы и “Отверженной” всего пять минут ходьбы, совсем ничего…
Начнем, пожалуй, со сценария “Причал”. Казалось бы, легко пересказать содержание, но на самом деле после чтения остается только запах, вкус, несколько слов. И вот что: гуляет девушка Катя по ночной Москве, ищет своего жениха и встречает на набережной человека, который бросает в воду разобранный пистолет.
“— Вы кого-нибудь застрелили?
— Да.
— Я бы вас задержала, но ведь вы меня сразу утопите.
— Конечно, утоплю.
— Это вам не поможет. Нельзя утопить всех очевидцев. Вас все равно поймают.
— Не поймают. Я не оставил после себя никаких следов”.
Это 60-е, это не 90-е! Поэтому никакой фантастики, никакой символики (хотя, почему никакой?), и выясняется все очень просто: мужчина — дрессировщик, он застрелил циркового льва, и теперь ему не расплатиться, и он пребывает в такой тихой меланхолической депрессии.
“— Я никогда в них раньше не стрелял.
— Сколько у вас за него денег вычтут — кошмар! Года три платить будете”.
Все хорошо — и пистолет совсем не тот, не трофейный парабеллум или браунинг, из которого стреляется Симор. И жаль, что не тот пистолет, — его бы утопить, разобрать, выбросить, но время не пришло, а сколько их на свете, смертельных механизмов, а есть еще крепкие веревки, чтобы перевязать московские вещи и украсить потом елабужский потолок.
“… а это — Марина Цветаева.
Вылетели, вылетели.
Марина приземлилась лучше, чем я.
Тормозной парашют сработал.
— Марина, как жизнь?
— Ничего.
— А как ты?
— Ничего”.
(“А жизнь — прекрасная, как всегда”, главы незавершенного романа)
Мотив самоубийства в творчестве Шпаликова (рассказ “Человек умер”, неисправимый алкаш, замученный принципиальным депутатом Верховного Совета из сценария “Девочка Надя, чего тебе надо?”) — очень светлый мотив, лирический контрапункт, второй голос в простых, ненавязчивых сюжетах, лишенных на первый взгляд перспективы. Просто должен быть у человека выход, некая “дверь в стене”, за которой — непременно и обязательно — располагается уэллсовский сад. Не самоуничтожение, но переход в другую реальность, более реальную и добрую, там, где всегда Весна.
Хорошо, наверное,
только на луне.(“Снег в апреле”. Стихи, песни)
Теперь модно выпускать собрания сочинений различных писателей под вывеской “Миры…”: “Миры братьев Стругацких”, “Миры Пирса Энтони” и прочие, прочие. Фантастика, одним словом, и придраться не к чему — действительно, свой космос, своя вселенная — монстры, призрачные города, дьявольские приключения. Должно быть, любой литератор создает свой мир, или, по крайней мере, пытается — рисует гипербореев и лепит из подручного материала антиподов. Но, ей-богу, то, что сделал Шпаликов, не под силу ни одному самому дерзкому экспериментатору. Время, говорите? Времени нет. Маркес и Умберто Эко могут отдохнуть. Митя из сценария “Все наши дни рождения” запросто попадает из Москвы 70-х годов на военный аэродром 30-летней давности, где встречает давно сбитый фашистами штурмовик с давно погибшей отважной летчицей Наташей. Он даже приносит на летное поле кефир в авоське, а потом помогает уставшим от бессмертья “воздушным рабочим войны” в их гордом, мужественном деле.
“…И лишь тогда увидел его — штурмовик, времен минувшей войны. “ИЛ” снижался, делая главный круг над полем… Летчик открыл фонарь. Скинул шлемофон. Светлые волосы сразу охватил ветер. Секунду летчица сидела неподвижно.
— Наташа, — удивился было Митя, но девушка посмотрела на него без улыбки, и он как-то сразу удивляться перестал…”
Романтично? Да. Трогательно? Еще бы. Пошло? Нет.
А какие люди, какие люди живут в шпаликовской столице! Честный депутат, бестолковая, но такая прекрасная молодежь, импрессионистические милиционеры в будках на фоне весеннего ливня, капитан какой-то баржи в белых (в белых— черт возьми!) перчатках, и опять молодежь, молодежь — с гитарами, транзисторами, почти свободная и абсолютно живая. Таких людей уже нет. Или не было. Литература, знаете ли, — чудотворство и чудачество.
“Ребята, вот все вы, я, мы, — сказала Надя. — Есть какая-то идея, ради чего стоит жить? Хорошо, пускай, не ради идеи. А тогда — для чего? Потеряли мы что-то все! Мне плевать, когда вообще говорят… В коммунизм из книжек верят средне, мало ли что можно в книжках намолоть. А я верю, что ничего лучше не придумаешь, и лучше вас, ребята, нет на свете людей!”
(“Девочка Надя, чего тебе надо?”)
Финальным аккордом звучит “Долгая счастливая жизнь”. Прощальная симфония — герои уходят. Ну что там произошло: уже не вспомнить. Нелепая “love story”. Он — геолог, она — мать-одиночка. Декорации городка-деревни: новостройки, танцы и “Вишневый сад” в местном клубе. Автор пытается убедить, что чеховская комедия тут ни при чем. Конечно, ни при чем — скоро ностальгические лесопарки будут взрывать, а не рубить, и никаких тебе идейных студентов, одни Лопахины с сотовыми телефонами.
Существует некая точка, в которой пересекается настоящее и будущее. Художник, попадающий в эту черную дыру, захвачен апокалиптическими (если Апокалипсис — откровение) символами даже в самых незатейливых историях. Но, возможно, я перегибаю палку.
“Занавес пошел в разные стороны, разъединившись на две половины и открывая сцену, приготовленную для третьего действия “Вишневого сада”.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
А Лена тщетно пыталась смотреть и слушать пьесу…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Лена обернулась. Виктор смотрел прямо на нее.
— Ничего не понимаю, — сказала она. — Все слова мимо летят. Какие-то долги. Ярославская бабушка.
— Пошли отсюда…”
Все могло быть, и рай был доступен. Но что-то сорвалось. То ли съели какое-то яблочко запретное, то ли еще чем разозлили доморощенного Иегову, а только— разъехались, разбежались, водки хряпнули в столовке — и прочь, прочь отсюда. Что-то разрушается, что-то трещит по швам, и там, в красивом парке, стоят уже изуродованные пионеры-горнисты без рук и голов, от женщины с веслом осталось одно весло, похожее на дубину или копье. Хочется крутить обратно. Пленку. Судьбу. Но механик напился, а зрители разошлись по домам.
“Потом она сказала:
— До свидания. — И свернула в переулок.
Виктор переходил улицу, ускоряя шаг. Он не чувствовал ничего, кроме желания освободиться от той неловкости, которая вдруг овладела им… Прямого объяснения своему душевному состоянию Виктор не находил. Не чувствовал он и вины в случившемся… Никогда еще с ним не происходило ничего похожего…”
В стихах Шпаликова столько солнца, что режет глаза. Зимнее, летнее, весеннее и даже осеннее и еще непонятно какое — всесезонное, яркое, слепящее. Такого солнечного поэта никогда не было. Такого солнечного поэта никогда не будет. Его вполне можно причислить к культуре хиппи. А что? Дети цветов так же видели, расшифровывали этот мир — бездомность, город, поющие ангелы, спиртные напитки и свобода, которой нет цены.
Отпоют нас деревья, кусты,
Люди, те, что во сне не заметим,
Отпоют окружные мосты,
Или Киевский, или ветер.
Лень платформ и деревень,
пива мартовского лень.
Я вижу вас, я помню вас
И эту улицу ночную,
Когда повсюду свет погас,
А я по городу кочую.
А мы ни в чем не виноваты,
Мы постучались ночью к вам,
Как те бездомные солдаты,
Что ищут крова по ночам.
Пускай стихи иногда нарочито небрежны и “непрофессиональны”. Это “непрофессионализм” очень искреннего профессионала, превращающего недостатки в достоинства. Такие песни мог бы сочинять Симор. Там у Сэлинджера тоже много солнца и слишком мало надежды.
Жизнь уходит сквозь пальцы
Желтой горстью песка.
Недостатки мемориального издания налицо: перечислять и перечислять. Почему не опубликован сценарий фильма “Застава Ильича” (“Мне 20 лет”) — самый талантливый, самый трагический текст Шпаликова, который более всего как раз и вписывается в пафосную рубрику “Зеркало ХХ века”? И почему центральное место занимает незаконченный роман “А жизнь прекрасна как всегда”? Скорее всего, это черновик романа или другой какой длинной вещи, где ничего еще не ясно, а только обозначен авторский замысел, отчего проза приобретает не свойственный Шпаликову оттенок сумасшедшего авангардизма. А может быть, так и нужно — обрывки, недоговоренности, случайные слова, словно подслушиваешь чей-то разговор на центральном почтамте (телеграфе) — сидишь там, ждешь своей очереди, ловишь отдельные фразы и гадаешь: кто кого любил? кто умер? в каком городе живет собеседник?
Книжка обрывается (именно обрывается, а не кончается) отрывком “Я пишу это на рассвете. Сейчас лето 71 года”. Словно включается в полутемной комнате допотопный кинопроектор и начинается любительский фильм — пляжные съемки, или свадьба, или вообще непонятно что— просто фрагмент из жизни, попавший по ошибке в вечность. Скорость немного не совпадает, и фигурки мечутся, как чарли чаплины, играя в волейбол, целуясь, поднимая вверх бутылки грузинского вина. А на палубе девушка в белом-белом платье. А кто-то за кадром комментирует происходящее или, скорее всего, говорит что-то свое, не связанное с сюжетом долгой счастливой жизни, от которой остался только черно-белый двойник— шутовской и нелепый.
“У меня не было многого, что составляет гения или просто личность, которая как-то устраивает (в конце концов) современников или потомков”.
“В общем, мне, конечно, не повезло. Хотя, что такое — повезло? Этого я тоже не знаю, но в общем-то могу представить. Я не строил свою жизнь по подобию тех, кто мне нравился…”
“Пишу это не в состоянии минуты, а подумав, хотя и верю, что минута — верна как минута. Чего еще ждать? Пусть хоть так”.
Симор держит на руках девочку Сибиллу и рассказывает о рыбке-бананке. На этом месте пленка рвется.
Леонид Шевченко