Фрагмент
Марат Серажетдинов
Опубликовано в журнале Знамя, номер 7, 1999
Марат Серажетдинов
… года в два …
фрагмент
под елями стол. Над столом мухи в свету.
свет… Пробрался же сквозь черные ели, сквозь мохнатые лапы! Чашки горят, сахарница. Сладко. Тишь дачная, дрема из лени вытекла.
гул. Самолет объявился, огурец с крыльями. Ему на посадку, на аэродром.
сильнее гул. Мухи оглохли — в шахматы играли, то и дело перехаживая.
не знает, чем себя занять собака по кличке Найда. Ходит понуро от стола к дому и обратно. Все же спят. Игрушки в траве разбросаны. Они лежат и притворяются.
…с террасы через проходную комнату с зеркалом-свидетелем на цыпочках мимо комнаты с мамой — на другую террасу книжки листать. Ура-а — не проснулась мама.
остроносая птичка за окном по стволу головой вниз. На чуть-чуть показалось: она на месте прыгала, это ствол вверх потянулся, еще выше стать захотел. Обязательно рассказать об этом случае маме. И о луне сегодняшней, как разбудила, хохотнув знакомым голосом. Ослепила, как будто не ночь была, а днем проснулся — такой яркий свет; вспыхнул и ровным сделался. Безбровый, мамин знакомый, еще попросил его обнять. Они хихикали в углу, на диване, шепчась.
“Не понимаю”.
…он чего-то не понимал, когда ясно горы на луне увиделись. И моря! И реки!
“Как я без бровей?”
такой круглый аквариум, непонятно откуда подсвечиваемый. Только вглядишься, вроде приблизишься, а он — дальше и в то же время на месте оставался.
“Мне все равно”.
круглая и одновременно плоская. Луна…
мамин знакомый не только брови сбрил, но и волосы на голове, оставив смешной чубчик. Они — снова хихикать, а луна во что-то черное врезалась и остановилась. Тогда черное стало ее двигать, а она на месте и ни в какую назад.
“Я — раненый солдат, представь. А ты — медсестра. Погладь”.
“Не буду”.
хи-хи, ха-ха.
не стало луны. Она точно хихикнула знакомым голосом перед тем, как разбудить.
а утром исчез Безбровый, сутулый телом. Он как-то оборвался: вышел за калитку, понурый, тут — машина, пыль на дороге подняла, он в нее вошел, а когда пыль села, его уже не было…
дорожка к калитке в окружении яблонь, в которых прятались не совсем яблоки. Жаркие пятна повсюду. Их не обойти, обязательно заденешь, разведчики какие-то. Пришлось притвориться, что он просто так идет к калитке, ничего им не задумано. Он выйдет за ворота, пройдется немного по улице и вернется, правда-правда. А еще… Да, да, он может уехать на электричке в Москву, за тридевять земель! Хоть и страшно сделалось, но — уже ехалось.
и так близко оказалось до Москвы — в одно мгновение очутился на своей улице, перехитрил город, хотевший его заблудить. Даже если бы ему и удалось это, папа — на что? Он догадался бы о его приезде и разыскал. И вообще — разве можно потеряться? Почему так боится мама, что он должен куда-то деться. Вперед — на станцию!
так еще не было: и страшно, и радостно, и вольно, и наказание какое-то ждет, но уже не удержать. Руки делают за него: щеколду на калитке — в сторону, только взялся за ручку — рычание сзади: Найда! Больше калитку на себя — сильнее рычание. Гавкнула. И вот уже за ногу прикусила, не пускает.
нарисованное путешествие отнял страх перед собакой. Лучше бы она его на минуточку выпустила. Теперь еще больше хочется сбежать, чтоб никто не узнал об этом. Радуйся, радуйся, противная собака, что он плетется по дорожке обратно к дому.
пробраться на свое место незамеченным не удалось — мама проснулась. И сразу: “Где был?”
— В Москву ездил.
она — смеяться. А ему обидно сделалось и как-то стыдно, почему-то слезы навернулись на глаза и… покатились, покатились под несбывшийся перестук колес. Мальчик дал себе слово, он сделает, что не удалось. А мама сказала, что они сегодня уезжают — слезы сильней. Потом его успокаивали, а он проваливался куда-то.
…плыл за окном стол под елями, они все белели и белели… Сова. С ней вошел в сон. Сова… сова… сова с глазами мамы… Темно.
* * *
рукастая, длинноногая, в шортах, с новым выражением в глазах. Какая-то там Саломея на зимовку в Москву прилетела. Прошляпила лето, прозимит зиму. А потом? Суп с котом, как получится, какие ветры подуют. Об этом, наверно, был мамин танец. Надоели ей слова, надоела сама себе. На ней майка наизнанку. Может, специально надела, чтобы во сне любимого мальчика увидеть. Но это у японцев так. А у нас говорят: “Быть битым”.
она начинала зиму, хотя и лето.
“Ох-ох-хо, — причитали неволхвы, — столетьице кончается”.
“Ах-ах-ах, кончается”.
“Умножьте на 10. Вот ведь что!”
“И то—и то. Тысячелетьице! Да уж…”
переспелые бурлюкалы, чуть что — ус крутить, лицо жевать, в тишину прятаться. Там, конечно, не поймать, трусишки.
папа вопросиком по улицам сороконожил, отпущенный прогуляться, пока с дедушкой, имевшим в свое время отношение к ТЯЖМАШУ, сидела соседка, слыхом не слышавшая о таком слове. Сменяли на дежурстве один другого и родственники, но сегодня попросили соседку. У всех оказались неотложные дела. Умиравший называл это сменой караула: “Смирно! Звание-должность?..”.
не знает папа, что придет домой, а хрупкого дедушки уже не будет на этом свете, станет неудобным свидетелем соседка, что от страха он так и не зашел к покойному.
день ветреный. Зонт из рук вырвало, его понесло через улицу. Бедняжка, под колеса грузовика угодил. В наушниках плейера зарычал Том Вэйтс.
— У сына ветрянка, — вспомнит. — Как ужасно — болеющие дети.
папа не виноват в бесчувствии, его доканал умирающий дедушка, другая эпоха. С ним и с ней все уже простились, а они ни в какую не хотели уходить на тот свет, одноименное светлое будущее. Внуки богов получились истериками. Оставшиеся из тех — фольклорные персонажи.
“Глазки в кучку — значит получка”.
“Куда сегодня?”
“По бабам!” — делово, энергично, даже если и не по ним.
дедушка умирал тяжело, всех гнал от себя, а с собой был весел. Штурмовал диван, закидывая от боли ногу на спинку, — отпускало: “По бабам, по бабам”. Подносили лекарства, а он чуть ли не драться. Таблетки — по полу, очередной стакан — вдребезги. Смеется, что не удалось с ним справиться, хренов дедушка.
“Мудила, коммунизм — это любовь”.
“Еще бы”.
не мог папа принять дедушку. Дыра, дыры… Сыр в дырах. Да куда ни посмотришь, все в них. Даже в кармане плаща дыра, не первый месяц собирается зашить.
— У сына ветрянка, у дедушки агония… Красивые слова.
“Слоны бывают до облаков?”
“Бывают”.
“Значит, облако нарисуем здесь”.
“Это, это… У… Э…”
“Да-да, найдем — узнаем, что ищем”.
папа: “Сын говорит, что небо — китайское слово, потому что в нем ударение на последний слог.
а ты образы придумываешь: Родина-мать на котурнах, психушка сгорела, разбежались ее обитатели; детский ботиночек, втиснутый на книжную полку…
Обычной “Родиной”, обычной “Родиной” такие фильмы!
слышалось другое: не в названии кинокамеры дело.
— У сына ветрянка. У него лицо в зеленке.
вспомнилось исключение из правил: ветреный день, человек с одним н”.
не переходится папе на другую сторону улицы. Это значит — конец прогулке, а он так и не начал скучать по сыну. И тут — свист. Девочка-подросток. Она учила другую свистеть большим и указательным пальцами.
так и шел за ними, они — от него. Может, ему тоже хочется научиться свистеть? Хотя этим, кажется, только и занимался вместе с раками на горе, под которой волки. “Я не готов быть отцом”, — свистнул однажды. Жалел, конечно, потом, но тогда в нем романтик предпочел крыши дому.
девочки-подростки вернули папу к жизни. Но только на минуту. Не приспособлен папочка к ней без мамочки, ему нужно было, чтобы его в угол ставили, как сына. Они были просто созданы мучить друг друга — зачитанные до дыр. Допросики маме устраивались нешуточные, последствия их были обвальные — шли под откос счастливые дни. Завороженный зритель сидел на горшке центром вселенной и смотрел телевизор.
подружки свистнули одновременно. О чем-то нехорошем возвестил свист, сдавил папе горлышко невидимый ошейник; упираться стал, когда потянули за поводок. В эти минуты дедушка, попробовав ногтем, насколько остры лезвия коньков, и, найдя острость тупой, отдал концы соседке и отчалил в мир иной. А папа перешел улицу.
* * *
рисунок был про то, как ОНИ: ани, мани, алеши, сережи поглядывали на будильничек, на прирученные часики и все равно переспрашивали время друг у друга, звонили по “сто”, но свериться никак не могли.
— Да? — недоуменно мама. — А где здесь люди?
— Ну как же ты не видишь — вот они!
все же понятно, а она их не увидела. И все часики искала, а их там не было. Он же сказал: рисунок про то, как. Это не значит, что все буквально должно быть. Бестолковая она еще у него.
— Садись — двойка.
— Какой же ты отец! Сын болеет, а ты не навестишь.
— Дедушка умер.
— Прости.
— Завтра заеду, — положил трубку под завывание троллейбуса.
все в окошко поглядывал котиком папа, высматривая блудницу; другая позвонившая, устраивала меньше. А еще он видел перед глазами слона, нарисованного сыном, под ним поживал СССР.
болеть — это шум со всех сторон, ты посередине, руки и ноги где-то далеко от тебя, и странно, что они слушаются. Настоящий великан.
мама с Безбровым на кухне вечерят. Как не подглядеть.
не ожидал увидеть ее такой строгой и неприступной. Рука гостя показалась. Выходит, она с ней разговаривала. Смешная, это же только рука, чего ее прожигать взглядом; по стеклу провела, пропала. Снова появилась, но уже с пепельницей. Может, человек фокусы показывал? А мама ничего не понимала и злилась, что ее на глазах обманывают.
— Уходи, — сказала решительно.
такая тишина наступила, сроду слышать не доводилось. Мысленно стал торопить гостя: “Уходи, уходи. Она моя”. Шаги: топ, топ… Дверь — хлоп. Мама в окно провалилась и ничего за ним, кажется, не видела. Потом за чашкой потянулась. Не верилось, что ее возьмут, что мама именно это хочет сделать. Вот это будет фокус, если она ее возьмет! Почему-то смешно сделалось. И выдал себя смешочком.
манит пальчик: иди-ка сюда.
и вот он уже не великан, когда оказался на коленях.
— Подглядывать нехорошо.
— Почему?
— Тебе же от этого хуже.
— Давай поженимся?
— А папа.
— Не подумал, — помолчав: — папе не надо снимать кино.
— Почему?
— Ему же от этого хуже.
им обоим весело. Поинтересуется Котенок, что такое распутница, и узнает, что это такая женщина, которая всех сбивает с пути. “Вот ты идешь, идешь, а тебя берут и ведут куда тебе не хочется, куда тебе не надо. И вообще оттуда ты можешь не вернуться”.
дух захватило: эх, побывать бы в таком месте! хорошо бы встретилась распутница.
— Сталкер наоборот, — печально говорит мама.
— Жалко, ты не распутница.
* * *
бедный папа чумел от собравшихся в квартире по случаю кончины дедушки, уголочек себе искал, но все были заняты. Впервые он видел так много стариков. Для них покойный был эпохой, потом только человеком, с которым они не достроили социализм. Один из них бесцеремонно копался на его письменном столе.
— Ты теперь товарищ или господин?
— Отстань.
— Почему он захотел, чтобы его сожгли?
— Прометей.
— Путаешь. Прометей огонь, как раз, слямзил. Данко.
— Не понимаю.
— Сердечко шалит?
— А-а.
чуть не простонал папочка, когда представилось, что приближенные дедушки навсегда останутся тут жить. Он еще так молод, чтобы взваливать на себя такую ношу-обузу, пожалейте его. И простите, что он так и не зашел к дедушке после всего случившегося. Соседка, ничего не сказав, показала рукой направление — там. “Там твое кино”, — был прочитан жест. Но он опоздал. Вместо него другой заглянул смерти в лицо, он снова, можно сказать, перехитрил судьбу, вовремя не поставил камеру в нужном месте, вышел сухим из воды под того же Тома Вейтса в наушниках плейера. Нет, он готовился стать свидетелем этого, но тайно желал, чтобы все произошло без него. Так и вышло. Разговор о кино бессмыслен. Не брать же взаймы глаза у бедной женщины. Задним числом камеру не ставят. Отснятое — избегание судьбы. Не желать же смерти ближнему, чтобы в следующий раз уж точно.
с какой стороны экрана рассадить зрителей? — ехала крыша у папочки. Только после этого надо ставить камеру и снимать кино.
мужчина седенький на папу жалобно глядит, держа руку на сердце: “Накапай”. Старушка искала кого-то глазами, будто заблудилась или со всеми прощалась. И это папа мысленно снял.
кино его разрушало, а он всем своим видом показывал, что может созидать, заваливал себя работой, точненько расставлял акцентики, резал пленочку, как опытный хирург. Но он ошибся в музе (не в смысле мамы), и никак не хотел этого признавать.
и тут у него запылали уши, чуть оттопырились. Все это увидели, но не подают вида, уговаривал себя папа. Вот и старушка, искавшая кого-то глазами, не так на него посмотрела, плывя по комнатам обратным курсом. Это он уже где-то видел, в каком-то кино. Толстовский приемчик. Чтобы еще раз связать присутствующих. Значит, жди, кто-то выйдет навстречу оттуда, куда ушла старушка. Этот человек знаком по прежним сценам, но он все равно будет неожиданным, потому что принесет важное сообщение. Немного не по себе. Скорей бы мама моя приезжала. Звонила: выехала из аэропорта. Вот-вот должна быть. Она увидит папу неживым. Еще и это предстоит!
папочка отсчитывал капли старику, плохо с сердцем, когда показалась она, неудобная свидетельница — соседка…
— Мама приехала.
и у папочки случился обморок.
* * *
какая долгая весна. Уезжали из Крыма, сады цвели. Приехали в Москву — снег. Но почки на деревьях уже набухли. Странное чувство: никуда не уезжал, а только должен.
папа по-прежнему “ошивается” в Риме. Мама не ладит с родителями. Нервно. Никто не смотрит друг другу в глаза. Ляжет мама и уставится в потолок, как слепая, не подступиться. Как-то объявила: “Ты поживешь пока у бабушки”. Сама по делам уехала.
любимчикам разрешается делать все. А он из-за этого и не делает “все”, рисует и во дворе гуляет. Вчера нарисовал, как мама нашла часики на берегу моря. Получилось другое. Как всегда. Перед этим гардеробом воспользовался и оделся, как, в его представлении, должны одеваться настоящие художники. Вошла бабушка и рассмеялась “чучелу огородному”. Для него же все было всерьез, пришлось сделать ей замечание. Тогда она сказала, что гардероб в его полном распоряжении. “То-то же”. И принялся рисовать.
сегодня не рисуется. Красная кирпичная стена фабрики за окном. Коврик с оленями. Их можно погладить, поводить рукой по голубому небу и синим горам. Где вы теперь, олени и синие горы? Там, далеко, в Крыму.
хотел нарисовать наводнение, а получилось не пойми что. Придумал название: “Дядя нажимает на кнопочки, и звери начинают двигаться”. Название не сделало работу лучше. Определенно, художник из него не получается. Ни к чему наряжаться. Снял берет, плащ, шарф и убрал в гардероб. Рисунок порвал, хотя он и был посвящен папе. Стало грустно. И его нет рядом. Ходит по Риму и не знает, что сын сейчас сидит за столом у окна с видом на красную кирпичную стену фабрики. Не знает папа, что в Крыму у них с мамой был “Мост желаний”. С него бросали в воду палочки, загадывая желания. Конечно, это был мостик, а не мост, и под ним текла не речка, а ручей. Но не важно. Однажды сын загадал себя и папу, он так и сказал: “Загадываю нас”. А его все нет и нет. Вот и представится, глядя на стену за окном: земля круглая, она вертится, но с нее не падается, папа же только это и делает. А может, летит? Летящий или падающий, он не знает, что его сыну дали сегодня подержать живого голубя, а он, не справившись с волнением, нечаянно выпустил его из рук. Нет слов передать, как здорово было услышать свист хлопающих крыльев. Приезжай, тебе тоже дадут подержать голубя. Уже завтра можно было бы посидеть вместе на крыше сарая, ты рассказал бы про Рим, почему все дороги ведут именно в этот город.
ходит папа по чужому городу и не знает, что сын твердо решил больше не рисовать… прошло…
* * *
нога уже должна была коснуться пола, когда испугалась, что под ней пропасть и до земли не достать. Пришлось перебраться со стульчика на подоконник.
дождик. Не видно его — ночь — и все равно дождик. Если знать, как это слово пишется и написать, то дождик не кончится. Неграмотный чтец не знает этого слова, кто-то другой пишет сейчас его.
в серо-зеленой тусклости комнаты набухал от тяжести буфет, набитый книжками вместо посуды, но не казался тяжелым. С фотографии на стене вглядывалась во что-то мама, оттянув пальцем краешек глаза к виску — хотела увидеть стоявшего в комнате кого-то.
это вглядывание силился разглядеть, проваливался в него. Фотография в рамке сделалась окном, в котором женщина, похожая на маму. Прежними словами с ней не заговорить.
постучали в окно слабой рукой. Это уже на самом деле. Обернулся на стук — лицо, серое, безбровое, голова лысая с чубчиком. Пятерня к стеклу прилипла, растопырив пальцы. И такое лицо любить можно? Еще и уши оттопырены. И не верилось Безбровому, тому, что он улыбался, а не вредничал, хоть и головку набок склонил. Вторая рука показалась. Сейчас просунутся ручищи через стекло и заберут его. Невольно отшатнулся, обратно на стульчик перебравшись.
— Уходи, уходи! — И заложил ручки за спину в бант.
тот послушался и пошел… задом-наперед, в спину ветер толкался.
запутался, сколько клювиков в слове “мама”. Считал верно: раз, два, три, четыре, пять, шесть, но рука выводила больше или меньше. Ставь—не ставь под клювами перекладинки, не узнается слово.
просиял, когда получилось. Поднял голову — деревья в молоке, бархатны стволы, отступили к дороге огни уличных фонарей. Безуглово, тайно.
рассвет… Кто-то добрый разрешил прибавить освещение. Птицы оживали, капало. Все просыпалось, а полуночнику наоборот. И это может быть одновременно! Глазкам сонно.
скрипнула половица под невидимкой. Это мама ушла из окна фотографии. Пусть так. Надо научиться писать и читать, чтобы говорить с ней непрежними словами. Но он уже умеет это делать. Он знает, о чем все книжки. У них только названия разные, но все они об одном. Он знает, о чем, но не будет пока говорить, а то проговоришься и ничего не сбудется. И про маму он завтра вычитает, нет, уже сегодня найдет ее на какой-нибудь странице с картинками, возьмет за руку и вернет на место, и она снова будет вглядываться с фотографии на стене в кого-то, оттянув пальцем краешек глаза к виску.
* * *
…— Ну и где тут про меня? Ни слова. Я, видите ли, в лесочке стою! Это тебе так хочется, чтобы я там стояла. Сроду не была в тех местах. Послушай, что ты пишешь женщине: “Только бы торфяники не загорелись. Сельское хозяйство в опасности”. Что ты смеешься? А вот еще перл: “В жару жадные становятся щедрыми. Их легко обмануть ветру. Травы волнуются, как море. Лучше не сопротивляться”. Ничего не понятно. И почерк смени — курица лапой. …Что ты опять смеешься? Прошу: не надо мне больше писать. Ты меня услышал?
письма Безбрового призывали дождаться весны или осени, зимы или лета. Мамочке от этого скучно становилось. Итак, все откладывалось-перекладывалось-отменялось — переживалось бесконечно одно и то же.
писались письма. Они читались и обсуждались по телефону. Телефонным стал их роман после переезда к папе. Оба не знали, чем это кончится.
на Москву пала жара. Они ее пережидали, языки на плечо. На глазах мамочка плавилась. Пила воду литрами, правда, курила меньше и по телефону говорила неохотнее: “Имена — не больше чем междометия”.
— Это неправильно, что ты меня все время хочешь. А другие женщины? …Боги творят, а мы расхлебывай. Я про погоду. Сама не понимаю, что говорю. …Смешно?
она крутит письмо в руке, не зная, что с ним делать, и разговор прервать не может. Предыдущие письма были отпущены на волю — их унесли воды Москва-реки, их теперь рыбы читают, они лежат на дне и смотрят на проплывающие днища судов. “Мы не архив, не музей и не библиотека”, — было сказано им на прощание. Ставшему свидетелем понравилось отпускать письма на волю. Жил ожиданием новых, чтобы все повторить, снова обнаружить, удостовериться, что у реки есть течение.
— …Были, были у меня и собаки и кошки. Не задерживались. Вот очередная бегает. Не знаю, как назвать. Зачем ей имя, правда? Что же мне с тобой делать? Жениться тебе надо. Взять молоденькую и воспитывать. Хотя. Тебя самого еще надо воспитывать.
диванное у нее настроение. Дивно ей было давно, а сейчас жарко. Всю жизнь учили слушаться. Жара — хорошая наставница, ей бесполезно перечить. Лоб испариной покрылся. Круговорот воды в природе. Это доказывает: мамочка — ее часть.
в одном из писем Безбрового она в осенних туфельках, в пальтишке осеннем в холод собачий ловила такси и мерзла, как цуцик. И в машине мерзла — не работала печка, водитель извинялся за это и все говорил, говорил, предупреждая, что могут не доехать до места, а он потом — до дома. Из последних сил его “старушка” сопротивлялась зимней стуже. А где-то на льду калели пойманные подлещики и окуни, покрываясь налетом изморози. То есть в письме они это делали, география водохранилища осталась за скобками — где-то, словом. А мамочка в это время в ресторан ехала. Но туда не попала — не нашла — и оказалась в обычной забегаловке. Пьяные мужчины смотрели на нее, как на ласточку, пьяные женщины — как на белую ворону…
— Завтра обещали 32. Значит, на солнце все 40.
жарко будет завтра чиновнице в офисе за компьютером, жарче, чем на солнце. Вчера вирус съел полдня работы, снова все восстанавливать. Еще полдня работы — время, которое должно быть потрачено на другую. Сплошная нервотрепка. Коллеги, конечно, помогут. Как всегда. Вот именно: как всегда. Ее опекают, это мешает полноценной работе коллектива. Она не справляется с работой, отвлекая других от своей. В любую минуту мог кто-нибудь подойти и спросить, как дела. Разве это работа? Как дела, — спрашивают при встрече, не на работе. И потому что ты на работе, не можешь иной раз ответить честно: “Не пошли бы вы подальше”. Вместо этого: “Да-да. Мгу-мгу. Вы правы. Большое спасибо”. Потому что на работе. Тут еще Безбровый позвонит доложиться о своих перемещениях по Москве. Как не сказать ему, что он бездельник. “Я продал все пирожки”. — “Очень приятно”. — “Сегодня с капустой лучше шли. А вчера с мясом”. — “Не может быть”. — “Интересно, как завтра”. — “Очень интересно”. Достанет с выходными: увидимся? куда поедем? “Никуда”. — “Почему?” — “Работа”. И замолчит, обидевшись. “Извини, мне некогда”. На другом конце провода трагедия.
— …что-нибудь полегче. У меня сын, и любить мужчин, как его, у меня уже не получится. Я не рассказывала? Недавно на улице к нему подсела какая-то ненормальная, губки бантиком сложила и говорит: “М-м-мужчина плюшевый”. Он теперь всех так называет. …И тебя. …Мужчина должен наводить мосты и поменьше говорить о любви. Занимайтесь делом, сударь. Карты в руки.
держала, держала письмо и на пол бросила, с ним котенок стал играться, заодно со свесившейся рукой, получая легкие щелчки.
— Кошки лучше собак. В собаках что-то рабское. А эти сами по себе. Что ты все смеешься.
…и осталась мамочка в “забегаловке”. Навсегда. Письмо-то кончилось, в котором описывалось ее зимнее приключение, как она ехала в ресторан, а оказалась в обычном кафе, где собирались обитатели местных улиц, названные красивым словом “синяки”.
— …С днем рождения не поздравила, на последнее свидание с другим мужчиной пришла! До этого сколько всего было. А гордость? Как не имеет значения? Почему не имеет значения. …Что?!! — Положит трубку и обхватит голову руками: “Что я наделала?” Забьется в угол дивана и просидит с час — сраженная новостью. “Как все п
ушло”, — выговорит и станет готовить обед. Порвет последнее письмо Безбрового и в помойное ведро отправит. После обеда станет вещи собирать. А вечером они уже другую квартиру обживать будут с видом на Кольцевую дорогу. Пошутит мамочка: “Велика Россия, а отступать некогда”.…бедный папочка. Можно представить, как он огорошился, когда пришел домой и обнаружил, что “беженцы” съехали, даже записки не оставили. Волосики на себе рвать, локти кусать. Зря с ним так поступили.
на новой квартире Хвостик выдаст папу, раскроет тайну, что тот читал письма Безбрового. Мамочка не удивится: “Знаю”. Жаль. Не поиграть больше в слежку: папа — за мамой, мама — за папой, их произведение — за обоими. И чего они выслеживали? Наверно, Безбрового: насколько его отсутствие было его отсутствием и не превратился ли он в невидимку. Конечно, превратился, если все так настороженно относились друг к другу. Без этого на новой квартире станет немного скучно. И без котенка.
помнится, переезд к папочке его озадачил. Отвык он жить стаей. Ему было удобней быть проходящим поездом. Вроде и положит руки на стол, а они не слушались, все норовили сбежать. На Безбровом крест поставил: все, все, все — конец фильма.
“Ну и жара”.
“Мозги плавятся”.
“Давно не было такой жары”.
“Давно не плавились мозги”.
“Жандармы в обморок падают. Сам видел”.
телефон.
“Не бери”, — просит мама.
“Почему?”
“Не бери — и все”.
“Но — почему?”
“Бери”.
трубку взял сыщик. Они славненько поговорили с Безбровым. Потяжелевший папа вышел из комнаты, а мама легла и сказала: “Когда же наконец меня оставят в покое”.
папочка поставил мамочке условие — не встречаться с торговцем пирожков. Она и так не собиралась с ним встречаться, но не любила, когда ставили условия. Папа не знал, что выкинет мама, она ждала того же от него. Они и не догадывались, что их дуралей делает вид, что ничего не замечает. Он хорошо усвоил правило: притворяться. Но измотала игра. Потому не удивился, когда застал папу копающимся в бумагах мамы, почему он это делает, ведь это не его песочница. Писем ему подавай, потрясений. Неоткуда ему было взять потрясений, ни художественных, ни личных. Он, как новогодняя елка, осыпался, несуразны были разноцветные шарики.
папа — голенький. Глазам и рукам жадно, сердечко колотится. Кто сказал, что нельзя читать чужие письма? Можно. Все равно тайное станет явным. Можно и нужно читать чужие письма. Папочке они на пользу были. После он ни на шаг от мамочки, вниманием окружит, словами осыплет, как конфетти. Задумает фильм, перестанет водить в дом сомнительных друзей… Он все время куда-то звонил, договаривался, ездил по делам. А сын ему не верил, рукам не верил, которые норовили сбежать. И всего ему было мало: участия, сочувствия, успехов. Ему нужен был уход. (Уход ото всех.) Потому он так обрадовался маме, бросился ей навстречу — весь. А ей нужна была мужская правда. Он же боялся ее разочаровать и невольно поступал в угоду. Правды в нем не было, он отдал ее герою задуманного фильма, одержимого властью, ставшего ее рабом. Находясь с мамочкой наедине, творческая личность еще где-то пребывала. Ему отвечали взаимностью. А им нужно было побыть в “одновременно”, всем троим. И никак.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
— Ты готов?
— Да.
— Поехали.
на новой квартире до всего сделается далеко, дальше, чем до автомобилей-букашек, ползающих по Кольцевой. Но почему-то ближе станут кирпичная стена фабрики за окном бабушки, деревья за окнами тетушки, макушки ив на папиной квартире, которые от сильного ветра стучали в стекло. Непривычное небо встанет за новым окном.
до всего и до всех сделается далеко. Но мамочка все равно заранее насторожится, что гнездышко разорят. Хотя сама, не успеет войти в квартиру и увидеть на столе чашку без ручки, выбросит ее. Она же чужая. Вздрогнет, когда зазвонит телефон, тихо выговорит: “Когда же ты оставишь меня. Куда выше? Семнадцатый, последний”. И уйдет на балкон. Вдруг страшно сделается за нее. И телефон все звонить будет.
хвостиком — за ней в страшное высоко. И давай тянуть назад: “Уйди, уйди отсюда! Ну прошу”. Побежит к телефону и вернется радостный: “Мама, мама! Не туда попали! Пойдем отсюда”. И она послушается, даст руку и покорная вернется в комнату, ничего не видя.
на новой квартире мама будет уходить в случившееся с Безбровым… Еще и еще раз волнами побегут травы, и он, подгоняемый ветром, будет начинать свой ход к полотну железной дороги и класть руку под колеса набирающей скорость электрички…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
однажды перед сном она позовет сына к себе и попросит: “Расскажи мне что-нибудь”.
— Не переживай, мама. Человек — существо сезонное. Та рука ему не нужна была. Другая вырастет.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .