Стихи
Николай Байтов
Опубликовано в журнале Знамя, номер 6, 1999
Николай Байтов
Секретные рецепты
* * * Я утверждал, что существуют силы.
Я убеждён, что я не ошибался.
Прошли многозначительные зимы,
я позабыл, на что я обижался.
Прошли все многочисленные зимы
и некоторые меж ними лета.
Без интереса отвернулся некто,
увидев лишь теперь, как ты красива.
Когда во сне или в высокой церкви
я утверждал, что собираюсь плакать,
я забывал, сколь ненадёжна память
и паучки забвения сколь цепки.
В пальто супрематической расцветки
с тобой вдвоём прогуливаясь в рощах,
я позабыл секретные рецепты,
которые почти нашёл на ощупь.
В высокой церкви или на иконе
распались цепи, разрядились яды,
умолкли страхи, выветрились клятвы.
Проходит год, и нас никто не гонит.
Погода хмурится, снежок летает.
Собачий лай, напрасный и обычный,
вдали пристал к кому-то, — но едва ли
я уловлю вибрацию событий.
* * * Брызжет дождичек. Завтра Пасха.
Освящаются яйца и яства.
Освящаются артосы, торты,
освящаются сладости, творог,
сыр и яйца, и масло, и мясо,
яйца и огустевшее млеко,
мармелад и батоны хлеба,
и с изюмом творожной массы
освящаются миски и пачки.
Освящаются свечи и спички,
зажигаются свечи — и тотчас
на ветру беспомощно гаснут.
Освящаются лаки и краски,
и фольга, и бумажные розы,
тушь и переводные картинки.
Освящаются блюдца и миски
с новой травкой овса и пшеницы.
Освящаются чашки, солонки,
соль, салфетки, цветные скорлупки,
пыль, прибитая дождиком, мусор
и столов длинный ряд, где пусто,
пусто, сумерки — лишь клеёнка
сплошь закапана воском красным.
Смолкнув, села вкруг колокольни
стая галок. Чернеют клёны
рядом с папертью. Пусто, долго
вдалеке медлит полночь, Пасха.
Ходасевич: Я не могу понять, зачем,
моя ты детская эпоха,
то крадешься, как злой чечен,
то бурей взвихришься жестоко.
Зачем ты гонишь мусор слов,
в глаза бросаешь гражданину?
и черноморский бедный флот
влечёшь в разверстую пучину?
Как смерч, вскрутив весь горизонт,
на Думу направляешь пушки…
Вдруг ветхий вывернутый зонт
выхватываешь у старушки.
* * * Студентские годы златые!
Прошли вы, так весело-злы.
Скалистые горы латыни
покрылись завесою мглы.
Один только виден Sic Transit —
закатом окрашенный пик:
над тучами светит и дразнит…
Темнеет. — Смеркается. — Sic…
* * * Не видно остроумных расставаний
во тьме ночной.
Не слышно ни восторгов, ни страданий,
везде покой.
Ничья любовь струной неосторожной
не прозвенит,
прохожему о страсти посторонней
не возвестит.
Не шелохнёт туманных дуновений
или дымов,
ни нудных жалоб, ни абсурдных мнений
ничья любовь…
Только сквозит по-прежнему орешник
между берёз.
Седой лишайник, победив валежник,
к нему прирос.
Сосед сложил костёрик на участке,
трещат сучки,
и ярко пробиваются сквозь чащу
ко мне лучи.
* * * Продаю свои ночи. Я — сторож.
Просыпаюсь, ловлю всякий шорох.
Сердце бьётся. Таращу глаза.
Мыши возятся там или крысы?
С клёна валятся листья. По крыше
ходят мелкие капли дождя.
Слабый свет фонаря вязнет в шторах.
Я поэт. Продаю всякий шорох.
В голове моей полный словарь.
Крысы, клёны, фонарь — всё товар
в операциях комбинаторных.
О, как дорог сей полный шедевр!
Я дурак. Продаю всякий вздор
сам себе в спекуляциях сонных.
* * * Целую ночь за окошком темно.
Мыслью вдоль стёкол
мы с ветром бежим.
А по утрам я купаю перо
в белой замазке печатных машин.
Шероховатый на плоскость нажим. —
Ест инвалид пассажиров с детьми…
Ест валидол — и ожил пассажир.
Дети остались в небытии…
Бабки хихикают, девкам смешно.
Дамы вздыхают, мужчинам ништо.
На остановке можно войти,
в белые буквы сунув лицо.
* * * Что ты, товарищ, набычился?
Свет ли тебе вдруг обрыдл?
Или ты только что вычислил
много обычных обид?
Каждый своё горе мыкает —
трудно понять, почему.
Много обидных обычаев
ходит у нас по селу.
Звёздные ль это дурачества,
или то лунная дурь? —
Сам я давно насобачился
все их суммировать в нуль.
Видишь, какие тут мерзкие,
чудные всюду места?
Видишь все разности местные? —
нет им ни сна, ни числа.
Луг вон румянцем окрасился,
брезжит в туманах заря.
Зря ты, товарищ, окрысился,
распетушиться пора. —
Тяжкую дрёму взбить крыльями,
крикнуть до самой Москвы.
Видишь, какие обширные
дали явились из мглы.
Речки, овражки, болотины,
пашни, пригорки, леса.
Трудно понять, где тут что-нибудь.
Твёрдо ручаться нельзя.
* * * Кто пьёт один, тот пьёт с умом:
с умом своим в себе самом.
А тот, кто с другом пьёт вдвоём
или в компании, с бабьём, —
тот в яд преобразует спирт,
и ум навряд его простит…
…Но я, до выспренних затей
возросший от младых ногтей,
в уединении длю дни,
всегда наскучивши людьми.
Слегка я муть в питье кручу
и тишину себе шепчу.
* * * Молчит его святая лира,
душа вкушает смертный грех.
И меж детей ничтожных мира
он, может быть, ничтожней всех.
Молчит его святая правда,
душа вдыхает смрад химер.
И меж теней ничтожных ада
он самый жалкий эфемер.
Молчит его тупая харя,
душа забыла звуки слов.
И средь пустых ничтожеств рая
он самый главный остолоп…
Молчит его святая лира,
душа вкушает горький стыд.
И меж гостей чужого пира,
как червь, он жизнь свою влачит.
Молчат мечты его благие,
душа жрёт собственных детей.
И средь червей в родной могиле
он копошится всех жадней…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Но лишь божественный глагол, —
но лишь небесный зов, как гром, —
но лишь таинственный закон, —
но лишь живительный огонь, —
как бы торжественный аккорд
колоколов над ним ударит —
его душа от сна воспрянет,
ломая жалкий плен оков.
И стыд, и смерть, и срам распада —
всё бросит он — и воспарит. —
И склепа свет, и правда смрада
химеры мира озарит.
* * * Вот поэзия тайны, и вы её в трепете выткете,
и не требуйте дани, пока не пригубите критики
и не вскрикнете от грубой её компетенции,
когда встретите вдруг дегустатора
с сухими устами, который
целует вас, а во взгляде сквозит рецензия.
Не вникаете вы, но всегда вытекаете затемно,
каковые всегда обязательные ваши качества
пусть презренны, пусть инфантильными кажутся
каждому перезрелому в страстях многоопытнику.
Вы работаете — блузы прилипли к потненьким,
даже к вдохновенненьким, — скажем так.
Происходит отсюда тайна поэзии, которую вы
предполагали спрятанной в дальнюю траекторию,
а она у вас под ногами, и это ли не банальность? —
Надоело. На песке океана
я сижу, ем ананас, а на нос
мне садится чайка.
Ты, подружка, совсем, значит, меня не любишь.
Вот тебе выставляю поэзии мокрый кукиш.
Вот и тайна. Поди прочитай-ка.
* * * Куда устремляюсь? Куда устремлюсь?
Везде оставаясь, всегда остаюсь.
Далёко ль протянута эта нога?
Напрасно помянута: нет, никуда.
Едва ли достаточна сетка чулка,
и кружева дымка, и ломка угла,
когда, отстраняясь, засунусь в углу,
всегда отстранюсь, и устроюсь, и сплю.
* * * Самолёт был быстр, стюардессы милы.
Экипаж был опытен, и мы
через час в деревне Большие Орлы
совершили посадку.
Из окрестных сёл, хуторов и мыз
все, кто стар и мал, и кудряв и лыс,
прибежали узнать весть или мысль,
или новую сказку.
Так стояли кругом — каждый гол и бос
—
из окрестных сёл. А в глазах вопрос
горбился во весь подростковый рост,
улыбаясь застенчиво.
“Стюардессы милы, — объяснили мы. —
Экипаж был ас. И Большие Орлы
выплыли на нас из рассветной мглы,
добрые, как отечество.
И пускай не совсем родные мы вам,
а двоюродные — или какие-то там
отдалённые… Но сказал капитан:
“Здесь нас примут, конечно”.
Так услышьте весть и узнайте мысль
не похожую, как верблюжий кумыс.
Не случайно же самолёт был быстр.
Так о чём и речь то.”
* * * Сед старик Лекс, а его жена — молодая дура.
Он в лес — она по дрова. Добыта руда — нету тары.
Договор расторгнут. Юля Лекс в аэропорту рыдает:
“Я любила вора в законе! О, мои нефтяные дыры!
Алюминий, алюминий! Не мила мне игра фортуны!
Закон лишь один на свете: это закон больших чисел.
В казино, в насекомом, в козявке — всюду, где б ни случился,
он сед, как лунь, суров, будто культ, и нуль как личность.
Да куда, глупая, от него я денусь, куда спрячусь?
Сколько дивных качеств гибнет в дебрях его количеств!
Смилуйся, господин! Отдай две ладьи, не отдавай Диларом.
Континенты отдай златые и полный вина океан.
Родину продай каннибалам и древний весь пантеон.
Не бросай только в лабиринт! Я верну тебе договор.
А не то от слёз и любви я умру, — мне всё равно”.
* * * Вот я в широкую рощу вошёл — и желтеют лисы.
Год пересёк между ёлок тропу, за которой длится.
Гость ли я одинокий здесь на опушке общей? —
Не обращая вниманья, падают листья.
Медленно я прохожу, поворачиваясь вместе с рощей.
Только грибы мне навстречу выставляют плоские лица.
Много мутно-слезливых, много и вовсе корявых,
некоторые согнулись, варежку сморщив.
Сложен и необозрим кругом постепенный порядок.
Даже словесность в душе, где сразу намного проще
видит себя, — прячется от шелестящего света,
робко оттуда выглядывает в окна полянок.
Вот я трухлявую тень пересёк — и махнула ветка,
гостю случайным жестом открыв наконец подарок,
плотно сидящий в хвое: это многие числа
в точку сошлись, как волны невнятного ветра.
Долго ли так в тишине моё одиночество длится,
здесь посреди никого сосредоточено в некто?
Не обращают вниманья развоплощённые лица,
сложно мигая в чащах немого леса.
Вот я в широкую рощу вошёл — и падают листья.
Гость ли я, вытеснивший отсюда немного места?
Год пересёк между ёлок тень шелестящего света.
Медленно я прохожу — и желтеют лисы.
* * * Грибы включил я в свой романс.
Увы, я дал им этот шанс:
питаю слабость к ним.
На вкус они и так и сяк
бывают — но когда в лесах
стоят, — я их грибник.
В прохладном, пёстром сентябре
несу корзину на ремне,
и нож в руке готов.
Смотрю — и ох… и ух!.. и вот! —
и режу, и шалею от
бескровных гекатомб.
* * * Вхожу без мыслей в лес осенний.
Душа просторна и проста.
Воспоминаний и сомнений
опала пёстрая листва.
Топчу ковёр ногою твёрдой,
стремлюсь сквозь ветви и стволы
и вдруг отчётливо, как мёртвый,
свой труп я вижу с высоты.
И равнодушно улетаю
от увядающей травы
туда, где за опушкой дали,
как я, теряются вдали.
* * * Тот знает, кто был в Красной Армии
среди рабочих и матросов,
как мало у меня внимания
после кукуевских морозов.
Покрыв голубоватым инеем
военно-шкурные тулупы,
везде зима забытым именем
расписывает мне турусы.
Я прохожу на полусогнутых
соседний лес, дома посёлка,
а рядом у соседних столиков
друзей встречаю полусонных.
И никого из них не спрашиваю
о тёмных знаках и знаменьях,
которые клубками страшными
во мне сплетаются, как змеи…
Но в сумерках, когда вдруг по небу
погнал декабрьский ветер вьюгу,
я вспомнил, по какому поводу
я был заброшен в эту муку:
как посланный Советской Армией
в разведку индивидуально,
дыша духами и бумагами
от занавески до дивана.
* * * Змея на ножках step by step.
Звезда в колготках — свет и смех,
летит немой призыв.
Москва в кроссовках топчет снег.
Тускла тусовка общих мест,
пятнист любой язык.
Змея касается звезды,
тела свиваются в узлы,
узор судьбы нелеп.
Глаза слипаются to sleep.
Слова сливаются, застыв,
в ту степь — и step by step.
* * * Сияют сосульки, как солнечной суки клинки.
С весёлой скульптуры свисают лоскутья фигни.
По случаю спорта распорото платье на ней.
Заплатано с понтом. По поводу свадьбы надень.
И таяла тварь, и летала, вопила, пила.
Гитара рвала и рычала, и лира врала.
Потом торопливо плескала опивки в толпу.
Оскалилась солнцем весна, и поникли вокруг
уроки, картинки, улыбки каникул, рывки.
Клыки у ленивой и сытой вампирки в крови.
И бликами светят обрывки любимой фольги…
Без шума и спора во славу скульптуры налей.
Похоже, что снова распорота шкура на ней.