Рассказ
Опубликовано в журнале Знамя, номер 5, 1999
Зал прилета
Александр Кабаков
рассказ
Юрию Валентиновичу Трифонову
Первый кондратий хватил Петра Михайловича осенью.
Конечно, П. М., человек, по современным меркам, вполне культурный, знал, что архаическое “кондратий” на медицинском есть не что иное, как инсульт, а инсульта у него мимолетный врач даже не заподозрил, да и действительно, вроде бы никаких общеизвестных признаков инсульта, или, что то же самое, апоплексического удара, или, опять же, кондратия, кондрашки — не было. Встал и пошел, только ноги слабые, и вдруг, уже в такси и гостинице, напала неудержимая дрожь, руки и все тело тряслись с жуткой силой, бросало в разные стороны. Но ведь не паралич, не потеря речи, даже голова не кружилась, так что ни о каком кондратии нечего было говорить, но П.М. нравилось так называть то, что с ним случилось в ноябре в Лондоне.
Попал П. М. в Лондон той осенью в результате последовательности всех наиболее важных событий своей пятидесятипятилетней жизни.
До поры до времени он жил обычно, в меру и неудачно, и удачно, — не слишком сильно отклоняясь в поступках от нормы для своего происхождения и круга, однако отклоняясь в мыслях, что дало бы человеку умному и опытному основания предсказать вулканический выброс, который случился в судьбе П. М.
Но он сам не предсказывал, а только надеялся.
Образование получил соответствующее семейной традиции: все мужчины, родственники и по отцу, и с материнской стороны, были экономистами в широком диапазоне от карикатурно робкого дядьки–бухгалтера до карикатурно вальяжного дядьки–профессора, заведующего кафедрой и членкора. Отец занимал карьерное место где–то посередине, дослужился к пенсии до главбуха большого завода. Он и внешне был неприметен, терялся в потоке работяг у проходной — но, когда перевалило ему уже за семьдесят, услышал однажды П. М. от довольно молодой и красивой женщины: “Ну, отец–то у тебя красавец”. С оттенком сожаления.
Сам же П.М. оказался к фамильному делу малопригоден, хотя в институте учился хорошо и по окончании пошел в науку. Но тут–то и выяснилось, что сессию сдать на повышенную — это одно, а нечто новое самому обнаружить или придумать — другое, тут одной памяти мало. И спустя недолгое время, не желая оставаться обычным придурком–мэнээсом, которых в академическом институте и так было полно, на всех никакого кавээна и общественных нагрузок не хватало, П. М. занялся историей экономики. Пристроился при бюллетене, стал пописывать популяризаторские статьи, собрал из них даже книжечку — словом, жил прилично и не без удовольствия, полагая, что так и доживет до пенсии: умение довольно ловко складывать слова, сообразительность, помогающая компилировать осмысленно, маленькая зарплата, зато какие–никакие гонорары, раз в два года двадцать один день в международном доме ученых в Варне и некоторый артистизм одежды, выражавшийся в чешском твиде и польском вельвете… Женился на приличной интеллигентной ровеснице, развелся и женился снова на такой же точно, родил сына, который как–то удивительно быстро вырос, выучился на отличного программиста и существовал вполне самостоятельно… Все было терпимо.
Только безнадежно.
Мечтал, конечно, но не ждал ничего.
Как вдруг загрохотали перемены.
П. М. — которого к этому времени молодые коллеги уже называли только так, полностью, хотя под конец служебной пьянки могли назвать и Петюней, но уважительно и с любовью — перемены сразу и естественно очень понравились. Во–первых, воспитавшись в семье абсолютно лояльной и даже в какой–то степени правоверной, он сам необъяснимым образом оказался с ранней юности не то что бы инакомыслящим, протестантом, но недовольным каким–то, раздраженным. Не нравилось ему все: и слова, и дела, в особенности дела прошлые, — о которых он наслышался много такого, во что почему–то сразу поверил, — той власти, при которой он родился и всю жизнь прожил. Может, просто слишком много прочитал в детстве книг… Ну и перемены поэтому, конечно, понравились. А во–вторых, перемены эти принесли П. М. мгновенный и совершенно оглушивший его личный успех. В самый их разгар опубликовал он в скромном своем бюллетенишке маленькую статью, в которой абсолютно популярно, как ему было свойственно, отнюдь не на серьезном научном уровне изложил некоторые известные любому третьекурснику экономического факультета идеи классической науки — но применительно к текущему времени. И оказалось, что идеи эти совершенно революционные, невероятно смелые, актуальные и притягательные.
Как если бы кто–нибудь сообщил в сумасшедшем доме, что никаких наполеонов в одиннадцатой палате не водится, настоящий Наполеон давно помер, что дважды два четыре, огонь жжется, а голоса инопланетян, слышимые многими — лишь симптом болезни.
П. М. прославился, попал в избранную компанию застрельщиков перемен и скоропостижных любимцев меняющейся публики, огреб кучу (по его понятиям) денег в отечестве и особенно от заграничных сочувствующих. Жизнь его дернулась, как автомобиль, управляемый неумелым водителем, подпрыгнула и рванулась с места, рыча и захлебываясь. Абсолютно незнакомый ему до этого достаток свел его с по–настоящему хорошими одеждой, едой, напитками и прочей роскошью, о существовании которой он только читал — но читал, признаем, всегда очень внимательно. Известность протащила его по странам, в которых он никогда бы не побывал даже при полностью открывшихся границах — просто в голову бы не пришли, даже если бы и было на что ездить, Норвегия, к примеру, или Австрия. А в Париже так и вообще долго пожил, освоился… В родном городе его начали узнавать на улицах, и, в сочетании с природным добродушием и быстро появившейся манерой расплачиваться за всех и не считая, слава вызвала растущую любовь населения вообще и женщин в особенности.
Словом, П. М. победил.
И за это перемены–то полюбил всем сердцем: раньше было плохо всем и ему в частности, теперь же всем будет лучше, а ему гораздо лучше уже.
И прошли, причем очень быстро, с нарастающим ускорением, годы новой жизни. То, что они неслись со все большей скоростью, объяснялось и причинами общими человеческими — с возрастом время у всех сокращается, и индивидуальными — накатывались одно на другое новые впечатления, сбивая, тесня друг друга, уплотняя дни и месяцы…
И однажды П. М. обнаружил, что жизнь новая уже стала довольно старой, привычной и гораздо более невыносимой, чем предыдущая, старая жизнь, когда он еще не знал, что бывает новая и приятная. Собственно, предыдущая жизнь вообще не была невыносимой, просто скучноватой, а вот состарившаяся новая оказалась какой–то надрывной, треснутой, с сильным оттенком безумия, мыслями о смерти и тому подобными серьезными гадостями. Как–то так выходило, что первая жизнь была не совсем всерьез, была заполнена затянувшейся игрой воображения, безобидно буйствовавшего на фоне неизменной, как белый задник в фотоателье, реальности; и все огорчения, как и радости, проживались не на самом деле, а в фантазиях; вторая же вместе с настоящими, реальными радостями и приятными переживаниями наполнилась такими же настоящими бедами, огорчениями по стоящим того поводам, весьма мучительными страстями.
П. М. испытал сильно покорежившую его любовь; отношения с близкими превратились в одну непроходящую горечь; он узнал, что такое быть объектом зависти, и — смешно сказать, при его–то успехе — впервые сам почувствовал, что такое завидовать отчаянно. Оказавшись среди людей, сделавших карьеру давно и теперь, на ходу приспосабливаясь к новым требованиям, только развивавших успех, он ощутил жгучую неприязнь к ним: догнать–то догнал, но об обгоне нечего было и мечтать, более того — хорошо тренированные, они снова набирали скорость. И не было никакого справедливого обновления, вечные генералы сохраняли свои звезды, вечные гауптвахтники сохраняли свои репутации и ловко ими пользовались, а он — прорвавшийся, перелезший через стену в заветный сад! — слонялся по нему один–одинешенек, старые и постоянные обитатели посматривали в лучшем случае снисходительно, а долбящие стену снаружи и пишущие на ней всякие ругательства с презрением плевали вслед.
Однако, будучи послушным скорее долгу, чем своим желаниям, П. М. не уменьшал усилий, которые требовались, чтобы просто удерживаться на достигнутом уровне. Сочинял регулярно новые статьи, не вызывавшие уже, конечно, такого шума, но все же напоминавшие о существовании автора; появлялся всюду, где появление людей комичного нового высшего света предполагалось; общался с журналистами, которых ненавидел за их модную манеру все хаять, но терпел и их… Словом, жил, как было в его статусе положено.
И это миновало тоже. Настал день, когда П. М. огляделся с последним отвращением и решил, что пора жить третьей жизнью.
Под слезы машинисток, недоуменные и отчасти обиженные задушевные беседы коллег и неуверенные отговаривания начальства он уволился из бюллетеня. Его еще не до конца забытое имя героя славного десятилетия помогло найти службу в богатой конторе из современных — деньги неведомо откуда, предмет деятельности неведомо какой, хозяин неведомо где, зато очевидны мраморные полы, картины бывших бульдозерников в кабинетах и толпа дорогих машин у подъезда. Стал получать деньги, соизмеримые с теми, что сыпались в разгар славы. Попытался исполнять обязанности “главного консультанта”, но почти мгновенно понял, что, во–первых, этих обязанностей просто нет, во–вторых, даже если бы они и существовали, никто с его макроэкономическими поучениями здесь считаться не стал бы, поскольку выколачивать из очумевшей страны бабки и так умеют, и, в–третьих, он для такой реальной современной деятельности вообще непригоден. Почувствовал вдруг жуткую усталость, и сразу отвращение к третьей жизни сделалось еще сильнее, чем испытанное ко второй.
Вскоре стало ясно, что нынешние сослуживцы если и готовы его терпеть, то с трудом и недолго.
Между тем, из прежней среды он выпал сразу и бесповоротно — как и не было П. М., непременно приглашаемого и упоминавшегося, регулярно получавшего хорошие профессиональные предложения. Исчез, канул.
Страдаю ли я от всего этого, спрашивал себя П. М., просыпаясь перед рассветом совершенно больным, как у него теперь повелось в силу определенных причин, о которых позже, действительно ли я хотел бы вернуться в ту, вторую жизнь? Неплохо бы… Нет, перебивал сам себя решительно, не хочу. Даже из нынешней, унизительной и полностью бесперспективной — не хочу. Уж если возвращаться, так в первую, вовсе тихую, без этого непристойного шума в прошлом — просто тихую, никакую.
И был почти искренен с собой.
Тем более что кривить душой мешало ужасное физическое состояние, о причинах которого все же надо сказать — рано или поздно придется.
В течение десяти лет деньги, известность и прочие испытания, связанные с поздним успехом, проявили в П. М. быстро развившуюся до неудержимой склонность к алкоголю и патологическое женолюбие. Опуская описание промежуточных этапов, сразу можно нарисовать картину финальную.
Ежедневно П. М. выпивал очень много водки, коньяку и виски, начиная нередко прямо с утра дома, продолжая по разным, недорогим сравнительно, заведениям и заканчивая вечером, в одиночестве, дома же. Мог и ночью, в бессонницу, глотнуть… Чувствовал себя не то чтобы ужасно, но и не хорошо, причем не похмельем мучился, а как бы просто недомоганиями понемногу стареющего мужчины — то сердце прихватит, то почки заноют, то печень заворочается… При этом исправно ходил на службу, все, что требовалось, вполне удовлетворительно исполнял и даже выглядел не слишком плохо.
Жена смирилась и с этим, как смирялась со многим до этого, молча вытаскивала бутылки из–под его дивана, а знакомые мужчины фальшиво восхищались выносливостью.
Что же до женщин, то, испытав почти все, что мог вообразить и когда–то только воображал, П. М. завершил с ними таким образом: последняя любовница понемногу превратилась в последнего и, в сущности, единственного друга.
Прочих друзей он постепенно распугал портящимся сначала от успеха, а потом от его утраты характером и, надобно отметить, не сильно о них жалел. Стали раздражать не замечавшиеся прежде, когда не был еще таким окостенелым в своих представлениях, некорректность, пошлость, корыстность и глупость.
С нею же возникало чувство необъяснимого комфорта, желчь успокаивалась, постоянная обида на существующее положение вещей расплывалась. Встречи, становясь все невиннее, делались все необходимее. Совершенно так же, как без выпивки, он не мог обходиться без свидания — хотя бы на улице, в кафе, на четверть часа — ни дня.
Она была женщина добрая, миловидная, неглупая, то, что называется “легкий человек”.
Большего ему и не требовалось. Иногда раздражало ее легкомыслие, каким–то странным образом сочетавшееся с практичностью, но тут же одергивал себя — да это ведь и есть то самое женское в ней, за что люблю.
Так и шло, становясь все однообразней, быстро сжимавшееся его время. Он сильно раздался и стал замечать в себе небрежность, чего раньше за ним не водилось. Теперь педантичность, которая всегда в нем как–то сосуществовала с артистическими наклонностями, распространялась только на самые необходимые вещи: с вечера запастись выпивкой и минеральной водой, уходя утром, все выключить и как следует закрыть дверь — жена уезжала по своим делам раньше. А уж тщательно выбирать рубашку и галстук никакого желания не было, да и душ заставлял себя принимать иногда через силу. Дальше все сливалось в ежедневное незапоминающееся мелькание — рабочий день, какая–то деятельность, вечерние встречи и снова ночь… Вдруг изумлялся: да ведь я уж полгода ни одной строчки не прочел, кроме необходимого по службе минимума, в театре не был четыре года, музыку слышу только в машине! Удивлялся — и тут же забывал свое удивление.
В августе неожиданно пришло приглашение — ему предлагали выступить в британских университетах. Раньше–то такого рода приглашений бывало по шесть–семь в год, теперь же П. М., распечатав длинный конверт со своим именем в прозрачном окошечке, даже не сразу понял смысл письма — отвык уже. Вышел из моды вместе со своей страной, превратившейся из источника оптимистических сенсаций в надоедливую просительницу, поставляющую скандалы и рутинные ужасы.
Зал прилета
Александр Кабаков
рассказ
Юрию Валентиновичу Трифонову
Первый кондратий хватил Петра Михайловича осенью.
Конечно, П. М., человек, по современным меркам, вполне культурный, знал, что архаическое “кондратий” на медицинском есть не что иное, как инсульт, а инсульта у него мимолетный врач даже не заподозрил, да и действительно, вроде бы никаких общеизвестных признаков инсульта, или, что то же самое, апоплексического удара, или, опять же, кондратия, кондрашки — не было. Встал и пошел, только ноги слабые, и вдруг, уже в такси и гостинице, напала неудержимая дрожь, руки и все тело тряслись с жуткой силой, бросало в разные стороны. Но ведь не паралич, не потеря речи, даже голова не кружилась, так что ни о каком кондратии нечего было говорить, но П.М. нравилось так называть то, что с ним случилось в ноябре в Лондоне.
Попал П. М. в Лондон той осенью в результате последовательности всех наиболее важных событий своей пятидесятипятилетней жизни.
До поры до времени он жил обычно, в меру и неудачно, и удачно, — не слишком сильно отклоняясь в поступках от нормы для своего происхождения и круга, однако отклоняясь в мыслях, что дало бы человеку умному и опытному основания предсказать вулканический выброс, который случился в судьбе П. М.
Но он сам не предсказывал, а только надеялся.
Образование получил соответствующее семейной традиции: все мужчины, родственники и по отцу, и с материнской стороны, были экономистами в широком диапазоне от карикатурно робкого дядьки–бухгалтера до карикатурно вальяжного дядьки–профессора, заведующего кафедрой и членкора. Отец занимал карьерное место где–то посередине, дослужился к пенсии до главбуха большого завода. Он и внешне был неприметен, терялся в потоке работяг у проходной — но, когда перевалило ему уже за семьдесят, услышал однажды П. М. от довольно молодой и красивой женщины: “Ну, отец–то у тебя красавец”. С оттенком сожаления.
Сам же П.М. оказался к фамильному делу малопригоден, хотя в институте учился хорошо и по окончании пошел в науку. Но тут–то и выяснилось, что сессию сдать на повышенную — это одно, а нечто новое самому обнаружить или придумать — другое, тут одной памяти мало. И спустя недолгое время, не желая оставаться обычным придурком–мэнээсом, которых в академическом институте и так было полно, на всех никакого кавээна и общественных нагрузок не хватало, П. М. занялся историей экономики. Пристроился при бюллетене, стал пописывать популяризаторские статьи, собрал из них даже книжечку — словом, жил прилично и не без удовольствия, полагая, что так и доживет до пенсии: умение довольно ловко складывать слова, сообразительность, помогающая компилировать осмысленно, маленькая зарплата, зато какие–никакие гонорары, раз в два года двадцать один день в международном доме ученых в Варне и некоторый артистизм одежды, выражавшийся в чешском твиде и польском вельвете… Женился на приличной интеллигентной ровеснице, развелся и женился снова на такой же точно, родил сына, который как–то удивительно быстро вырос, выучился на отличного программиста и существовал вполне самостоятельно… Все было терпимо.
Только безнадежно.
Мечтал, конечно, но не ждал ничего.
Как вдруг загрохотали перемены.
П. М. — которого к этому времени молодые коллеги уже называли только так, полностью, хотя под конец служебной пьянки могли назвать и Петюней, но уважительно и с любовью — перемены сразу и естественно очень понравились. Во–первых, воспитавшись в семье абсолютно лояльной и даже в какой–то степени правоверной, он сам необъяснимым образом оказался с ранней юности не то что бы инакомыслящим, протестантом, но недовольным каким–то, раздраженным. Не нравилось ему все: и слова, и дела, в особенности дела прошлые, — о которых он наслышался много такого, во что почему–то сразу поверил, — той власти, при которой он родился и всю жизнь прожил. Может, просто слишком много прочитал в детстве книг… Ну и перемены поэтому, конечно, понравились. А во–вторых, перемены эти принесли П. М. мгновенный и совершенно оглушивший его личный успех. В самый их разгар опубликовал он в скромном своем бюллетенишке маленькую статью, в которой абсолютно популярно, как ему было свойственно, отнюдь не на серьезном научном уровне изложил некоторые известные любому третьекурснику экономического факультета идеи классической науки — но применительно к текущему времени. И оказалось, что идеи эти совершенно революционные, невероятно смелые, актуальные и притягательные.
Как если бы кто–нибудь сообщил в сумасшедшем доме, что никаких наполеонов в одиннадцатой палате не водится, настоящий Наполеон давно помер, что дважды два четыре, огонь жжется, а голоса инопланетян, слышимые многими — лишь симптом болезни.
П. М. прославился, попал в избранную компанию застрельщиков перемен и скоропостижных любимцев меняющейся публики, огреб кучу (по его понятиям) денег в отечестве и особенно от заграничных сочувствующих. Жизнь его дернулась, как автомобиль, управляемый неумелым водителем, подпрыгнула и рванулась с места, рыча и захлебываясь. Абсолютно незнакомый ему до этого достаток свел его с по–настоящему хорошими одеждой, едой, напитками и прочей роскошью, о существовании которой он только читал — но читал, признаем, всегда очень внимательно. Известность протащила его по странам, в которых он никогда бы не побывал даже при полностью открывшихся границах — просто в голову бы не пришли, даже если бы и было на что ездить, Норвегия, к примеру, или Австрия. А в Париже так и вообще долго пожил, освоился… В родном городе его начали узнавать на улицах, и, в сочетании с природным добродушием и быстро появившейся манерой расплачиваться за всех и не считая, слава вызвала растущую любовь населения вообще и женщин в особенности.
Словом, П. М. победил.
И за это перемены–то полюбил всем сердцем: раньше было плохо всем и ему в частности, теперь же всем будет лучше, а ему гораздо лучше уже.
И прошли, причем очень быстро, с нарастающим ускорением, годы новой жизни. То, что они неслись со все большей скоростью, объяснялось и причинами общими человеческими — с возрастом время у всех сокращается, и индивидуальными — накатывались одно на другое новые впечатления, сбивая, тесня друг друга, уплотняя дни и месяцы…
И однажды П. М. обнаружил, что жизнь новая уже стала довольно старой, привычной и гораздо более невыносимой, чем предыдущая, старая жизнь, когда он еще не знал, что бывает новая и приятная. Собственно, предыдущая жизнь вообще не была невыносимой, просто скучноватой, а вот состарившаяся новая оказалась какой–то надрывной, треснутой, с сильным оттенком безумия, мыслями о смерти и тому подобными серьезными гадостями. Как–то так выходило, что первая жизнь была не совсем всерьез, была заполнена затянувшейся игрой воображения, безобидно буйствовавшего на фоне неизменной, как белый задник в фотоателье, реальности; и все огорчения, как и радости, проживались не на самом деле, а в фантазиях; вторая же вместе с настоящими, реальными радостями и приятными переживаниями наполнилась такими же настоящими бедами, огорчениями по стоящим того поводам, весьма мучительными страстями.
П. М. испытал сильно покорежившую его любовь; отношения с близкими превратились в одну непроходящую горечь; он узнал, что такое быть объектом зависти, и — смешно сказать, при его–то успехе — впервые сам почувствовал, что такое завидовать отчаянно. Оказавшись среди людей, сделавших карьеру давно и теперь, на ходу приспосабливаясь к новым требованиям, только развивавших успех, он ощутил жгучую неприязнь к ним: догнать–то догнал, но об обгоне нечего было и мечтать, более того — хорошо тренированные, они снова набирали скорость. И не было никакого справедливого обновления, вечные генералы сохраняли свои звезды, вечные гауптвахтники сохраняли свои репутации и ловко ими пользовались, а он — прорвавшийся, перелезший через стену в заветный сад! — слонялся по нему один–одинешенек, старые и постоянные обитатели посматривали в лучшем случае снисходительно, а долбящие стену снаружи и пишущие на ней всякие ругательства с презрением плевали вслед.
Однако, будучи послушным скорее долгу, чем своим желаниям, П. М. не уменьшал усилий, которые требовались, чтобы просто удерживаться на достигнутом уровне. Сочинял регулярно новые статьи, не вызывавшие уже, конечно, такого шума, но все же напоминавшие о существовании автора; появлялся всюду, где появление людей комичного нового высшего света предполагалось; общался с журналистами, которых ненавидел за их модную манеру все хаять, но терпел и их… Словом, жил, как было в его статусе положено.
И это миновало тоже. Настал день, когда П. М. огляделся с последним отвращением и решил, что пора жить третьей жизнью.
Под слезы машинисток, недоуменные и отчасти обиженные задушевные беседы коллег и неуверенные отговаривания начальства он уволился из бюллетеня. Его еще не до конца забытое имя героя славного десятилетия помогло найти службу в богатой конторе из современных — деньги неведомо откуда, предмет деятельности неведомо какой, хозяин неведомо где, зато очевидны мраморные полы, картины бывших бульдозерников в кабинетах и толпа дорогих машин у подъезда. Стал получать деньги, соизмеримые с теми, что сыпались в разгар славы. Попытался исполнять обязанности “главного консультанта”, но почти мгновенно понял, что, во–первых, этих обязанностей просто нет, во–вторых, даже если бы они и существовали, никто с его макроэкономическими поучениями здесь считаться не стал бы, поскольку выколачивать из очумевшей страны бабки и так умеют, и, в–третьих, он для такой реальной современной деятельности вообще непригоден. Почувствовал вдруг жуткую усталость, и сразу отвращение к третьей жизни сделалось еще сильнее, чем испытанное ко второй.
Вскоре стало ясно, что нынешние сослуживцы если и готовы его терпеть, то с трудом и недолго.
Между тем, из прежней среды он выпал сразу и бесповоротно — как и не было П. М., непременно приглашаемого и упоминавшегося, регулярно получавшего хорошие профессиональные предложения. Исчез, канул.
Страдаю ли я от всего этого, спрашивал себя П. М., просыпаясь перед рассветом совершенно больным, как у него теперь повелось в силу определенных причин, о которых позже, действительно ли я хотел бы вернуться в ту, вторую жизнь? Неплохо бы… Нет, перебивал сам себя решительно, не хочу. Даже из нынешней, унизительной и полностью бесперспективной — не хочу. Уж если возвращаться, так в первую, вовсе тихую, без этого непристойного шума в прошлом — просто тихую, никакую.
И был почти искренен с собой.
Тем более что кривить душой мешало ужасное физическое состояние, о причинах которого все же надо сказать — рано или поздно придется.
В течение десяти лет деньги, известность и прочие испытания, связанные с поздним успехом, проявили в П. М. быстро развившуюся до неудержимой склонность к алкоголю и патологическое женолюбие. Опуская описание промежуточных этапов, сразу можно нарисовать картину финальную.
Ежедневно П. М. выпивал очень много водки, коньяку и виски, начиная нередко прямо с утра дома, продолжая по разным, недорогим сравнительно, заведениям и заканчивая вечером, в одиночестве, дома же. Мог и ночью, в бессонницу, глотнуть… Чувствовал себя не то чтобы ужасно, но и не хорошо, причем не похмельем мучился, а как бы просто недомоганиями понемногу стареющего мужчины — то сердце прихватит, то почки заноют, то печень заворочается… При этом исправно ходил на службу, все, что требовалось, вполне удовлетворительно исполнял и даже выглядел не слишком плохо.
Жена смирилась и с этим, как смирялась со многим до этого, молча вытаскивала бутылки из–под его дивана, а знакомые мужчины фальшиво восхищались выносливостью.
Что же до женщин, то, испытав почти все, что мог вообразить и когда–то только воображал, П. М. завершил с ними таким образом: последняя любовница понемногу превратилась в последнего и, в сущности, единственного друга.
Прочих друзей он постепенно распугал портящимся сначала от успеха, а потом от его утраты характером и, надобно отметить, не сильно о них жалел. Стали раздражать не замечавшиеся прежде, когда не был еще таким окостенелым в своих представлениях, некорректность, пошлость, корыстность и глупость.
С нею же возникало чувство необъяснимого комфорта, желчь успокаивалась, постоянная обида на существующее положение вещей расплывалась. Встречи, становясь все невиннее, делались все необходимее. Совершенно так же, как без выпивки, он не мог обходиться без свидания — хотя бы на улице, в кафе, на четверть часа — ни дня.
Она была женщина добрая, миловидная, неглупая, то, что называется “легкий человек”.
Большего ему и не требовалось. Иногда раздражало ее легкомыслие, каким–то странным образом сочетавшееся с практичностью, но тут же одергивал себя — да это ведь и есть то самое женское в ней, за что люблю.
Так и шло, становясь все однообразней, быстро сжимавшееся его время. Он сильно раздался и стал замечать в себе небрежность, чего раньше за ним не водилось. Теперь педантичность, которая всегда в нем как–то сосуществовала с артистическими наклонностями, распространялась только на самые необходимые вещи: с вечера запастись выпивкой и минеральной водой, уходя утром, все выключить и как следует закрыть дверь — жена уезжала по своим делам раньше. А уж тщательно выбирать рубашку и галстук никакого желания не было, да и душ заставлял себя принимать иногда через силу. Дальше все сливалось в ежедневное незапоминающееся мелькание — рабочий день, какая–то деятельность, вечерние встречи и снова ночь… Вдруг изумлялся: да ведь я уж полгода ни одной строчки не прочел, кроме необходимого по службе минимума, в театре не был четыре года, музыку слышу только в машине! Удивлялся — и тут же забывал свое удивление.
В августе неожиданно пришло приглашение — ему предлагали выступить в британских университетах. Раньше–то такого рода приглашений бывало по шесть–семь в год, теперь же П. М., распечатав длинный конверт со своим именем в прозрачном окошечке, даже не сразу понял смысл письма — отвык уже. Вышел из моды вместе со своей страной, превратившейся из источника оптимистических сенсаций в надоедливую просительницу, поставляющую скандалы и рутинные ужасы.
П. М. искренне обрадовался и засуетился. Огорчало только, что подругу взять с собой на недельку никак не получалось из–за визовых сложностей, но что ж поделаешь… Он начал готовиться быстро и по всем направлениям. Написал, сам перевел и попросил подредактировать ребят из пиаровской группы текст “Отложенная катастрофа: некоторые проблемы экономики в эсхатологическом освещении” — тема была беспроигрышная, давно испытанная, только кое–какие факты пришлось освежить. Хватит на все пять лекций, а с вопросами как–нибудь по ходу разберется, отшутится, там это всегда хорошо встречают. Тут подоспела и виза, и одновременно второй конверт передали через посольство, с билетами, небольшими суточными деньгами, запиской — дорогой сэр, имеем удовольствие сообщить также, что гонорар в обычном для приглашенных лекторов размере будет выплачен сразу по прибытии в Лондон — и программой пребывания. Встреча в аэропорту Хитроу (мисс Л., ассистент), прибытие в Лондон, обед с мистером Д., координатором визита, отъезд с вокзала Виктории, прибытие в… обед с мистером… встреча на кафедре… отъезд… миссис и мистер… прибытие… лекция в колледже Святого… отъезд… свободный день в Лондоне (мисс Л. может сопровождать…), вылет из аэропорта Хитроу.
И прошло как по писаному.
Всунутый в руку сразу же, в аэропорту, конвертик с гонораром. Идиотские вопросы очаровательных студентов. Нуднейшие обеды в компании милейших профессоров. Остроумие и необычайная доброжелательность мистера Д., с которым, сразу было понятно, в жизни больше не увидишься, хотя ведет себя, как друг навсегда. Мисс Л., прелестная, старательная и толковая, предусмотревшая все. Трехсотлетние, серые, скалоподобные дворцы колледжей. Трава, непонятным образом зеленеющая под холодным дождем, и яркие цветы на клумбах. Физиологически отторгаемое движение по противоестественной стороне улицы. Пабы и бесконечные в них повторения даббл скотч но айс, до закрытия в одиннадцать — если удавалось вечером остаться одному. Ледяные спальни в аспирантских общежитиях.
Прошло и кончилось.
Улетать предстояло через сутки. Переночевав после возвращения из турне в маленькой гостинице в районе Бэйсуотер, полном разноцветных людей, дешевых забегаловок и подвальных борделей на одну девушку, — район этот, милый московскому, привыкшему к безобразию взгляду, знал по прошлым приездам и попросил мисс Л. заказать комнату на две лондонские ночи именно здесь, — П. М. пошел гулять.
Выйдя из отеля на совершенно пустую, особенно по контрасту с развеселой вечерней, улицу, на мгновение почувствовал жуткую тоску, какая подступает на перроне, когда, проводив кого–нибудь, даже и не очень близкого человека, остаешься один и бредешь, унылый, в вокзал и дальше, к метро.
Но вскоре о тоске забыл.
Дождь шел несильный, а минут через двадцать и вообще прекратился. Никак не предполагавшееся в такое время солнце засияло над Мраморной аркой, до которой он дошлепал, почти не сверяясь с картой, довольно быстро. Даже пар под солнышком поднимался от неглубоких и быстро просыхающих луж, будто не ноябрь в Лондоне, а июль в Москве. По Оксфорд стрит, вливаясь в магазины и выдавливаясь из них, шла густая толпа. Толстая чернокожая женщина толкала животом коляску с близнецами, обе руки у нее были заняты огромными пластиковыми сумками из “Селфриджа”, и, удерживая плечом возле уха телефонную трубку, она хохотала в нее на всю улицу. Японцы фотографировали друг друга на фоне привезшего их даббл дэка. Из черного ящика такси выдвинулась необыкновенной красоты и длины женская нога в полупрозрачном черном чулке и тонком туфле на высоченном каблуке, а следом за ногой и ее хозяйка, двухметровая красавица в золотистом, плотно прилегающем шлеме прически, в черной лакированной коже плаща, модель или кинозвезда. П. М. засмотрелся, красавица с улыбкой ответила ему взглядом прямо в глаза, и он понял, что это красавец. Лондон демонстрировал себя и во всей прелести своей, и в своем безумии.
Тут П. М. вдруг стало очень хорошо, весело и спокойно. Чтобы пережить это ощущение сосредоточенно, он сунулся в ближайшее заведение.
Это оказалось итальянское кафе с пиццами, лазаньей, сильнейшим запахом кофе и весьма высокими, по лондонским меркам, ценами.
П. М. уже было собрался уйти и заглянуть в паб напротив, но неожиданно почувствовал сильнейшую усталость, ноги сделались ватными, в желудке образовалась тошнотворная пустота, а в голове как будто застрял и даже стал усиливаться отсеченный тяжелыми полированными дверями уличный шум. П. М. решил, что просто находился, и быстро сжег континентальный гостиничный завтрак, и официанту с идеальной внешностью латинского любовника, приблизившемуся лениво, заказал, кроме обычного двойного шотландского без льда, еще омлет с сыром и эспрессо. Выпивка была принесена не сразу — видимо, апеннинец осмысливал варварский заказ, — а вместе с едой, кофе и мельхиоровым молочничком. П. М. привычным рывком проглотил горьковато–жгучее счастье, ковырнул вилкой пухлую яичницу, отхлебнул прекрасный кофе — и понял, что либо сейчас его немедленно вырвет, либо, что более вероятно, так как не рвало его чуть ли не со студенческих неопытных времен, он просто потеряет сознание и свалится на жемчужно–серое мягкое покрытие пола, подтвердив тем самым уверенность официанта, что двойной виски до полудня смертелен. Голова уплывала в самостоятельное и бессмысленное путешествие, в желудке была уже не просто пустота, а вакуум, будто втягивавший все остальные органы, ноги мелко дрожали, как когда–то на военных сборах после трехкилометрового кросса…
Из последних сил он умудрился прикинуть по меню общую сумму, выгреб из бумажника деньги с полуторным запасом, сунул их под блюдце и, цепляясь за спинки стульев, вывалился на воздух.
Под ветерком понемногу отлегло. Не попадая сигаретой в бесцветный огонек зажигалки, закурил, побрел, не думая, куда — и обнаружил себя через некоторое время на Риджент стрит вполне в нормальном состоянии, будто ничего и не было. Шел, поглядывая на витрины давно знакомых и любимых магазинов, в некоторые заходил… А часа через полтора, когда П.М., совершенно бодрый, достиг наконец Пикадилли сёркус, в его дорожной сумке, висящей на плече, уже тесно лежали пластиковые пакеты со всеми необходимыми подарками — свитерами, блузками и косынками, а в руке он нес большой зеленый мешок с пиджаком от “Данна” — использовал каждый приезд в Англию, чтобы пополнить свой гардероб в этом очень британском и не слишком дорогом магазине.
Остановившись взглянуть на Эроса, осеняющего площадь своими недавно отреставрированными крылами, и таким образом зафиксировать очередное свидание с одним из любимых городов, он ощутил некоторое беспокойство в том, что принято называть телесным низом, и направился в “Бургер квин” — давно привык посещать для удовлетворения известных нужд заведения быстрой еды, в которых туалеты всегда чистые и искать просто. Протиснулся, цепляясь сумками, в узкую и жаркую, пропахшую дезодорантами, облицованную пестрым искусственным мрамором кабинку, справился кое–как с застежкой…
И тут поплыл снова.
Уже почти без памяти, почти падая, выбрался из сортира, сделал несколько шагов до стены и в последнем усилии не брякнулся, а медленно сполз по гладкой этой стене, по проклятому искусственному мрамору, к которому испытал мгновенную необъяснимую ненависть, сел, вытянув перед собой длинные ноги в задравшихся джинсах, словно пьяный бомж — да и вырубился.
Сэр, услышал он, ар ю о кей?
П. М. открыл глаза. Перед глазами был стоящий на кафельном полу, словно перевернутый горшок, полицейский шлем. Его хозяин, плотный блондин с чубом, спадающим на лоб, сидел на корточках рядом и держал П. М. за пульс. Увидев, что глаза П. М. открылись, бобби — выплыло из памяти книжное слово — улыбнулся и повторил вопрос.
Помираю я, веря в это и действительно почти помирая от страха и неловкости, сказал П. М., застыдился, потом обрадовался, сообразив, что ответил по–русски, тоже улыбнулся, насколько мог, и ответил уже понятно, нот со гуд эс ай вонт. Би квайет, сэр, успокоил полисмен, ай джаст коллд… И действительно, раздвинув нескольких зевак, метров с двух наблюдавших эксидент, появился человек в докторском халате, молодой и чернобородый— пакистанец или индус. Наклонился, мгновенно распустил пояс и, расстегнув на П. М. брюки, быстро помял живот; приподняв веко, близко глянул в левый глаз; спросил с сильным акцентом и потому понятно, не кружится ли голова. Голова не кружилась, и П. М. отрицательно ею покачал. Тогда врач крепко взял его под локоть с одной стороны, полисмен с другой — успев прихватить и его сумки, и свой шлем — и вывели его на улицу, где у тротуара стоял маленький автобус “эмбулэнс” с распахнутыми задними дверями.
Потом П. М. лежал в этом автобусе на носилках, врач рассматривал выползающую из серо–голубого ящика серо–голубую ленту, задумчиво убирал в футляр прибор для измерения давления, в третий раз интересовался, увэа ар ю фром, и смотрел на удивительного больного фром Раша еще более задумчиво. Пожав плечами, что–то пробормотал — П. М. понял, что “спазм”, и догадался, что “сосудов”. Вдруг доктор улыбнулся, смуглое лицо симпатично сморщилось, и стало видно, что совсем мальчишка, что–то очень быстро сказал, интернационально щелкнув себя под бородой, и повторил разборчивей, заметив удивление П. М.: да, в таком случае лучше всего выпить маленькую рюмку бренди. Знал бы пацан, подумал П. М., кому рекомендует…
В автобус заглянул полицейский и сообщил, что блэк кэб уже ждет и, поскольку мистер такой–то — успел, профессионал, заглянуть в паспорт виновника происшествия — категорически отказывается от больницы, его отвезут в отель за счет города Лондона. П. М. махнул рукой, мол, еще чего, заплачу… В таких случаях в нем всегда просыпалась национальная гордость великороссов.
Вечером он лежал в номере, прислушивался к себе — организм снова был в полном порядке, но П. М. уже ему не доверял — и думал. Телевизор невнятно бормотал, мерцая, за окном грохотали электрички ближнего вокзала Паддингтон, а он думал о том, как жил до этого и как теперь, после возвращения, будет жить дальше.
Самое ужасное, думал он, в том, что последние лет пять совершенно слились в какой–то грязноватый ком, детали неразличимы, только вдруг выплывает какая–нибудь картинка, но вспомнить все обстоятельства и, тем более, хотя бы приблизительные даты никак не удается, лишь общее ощущение валящегося в пропасть, исчезающего времени остается от попыток восстановить последовательность дней. П. М. лежал на спине, следил за происходящим в нем — не кружится ли голова, не подступает ли снова пустота в животе — и говорил себе, что дальше все так и будет, смазанные подробности ускользающего существования и ожидание конца в любой момент. Было не столько страшно, сколько обидно и как–то не вовремя — такое чувство бывает, когда грипп парализует головной болью и неудержимым насморком посереди работы, важной и хорошо идущей к сроку сдачи.
Правда, сейчас, если честно признать, никакого важного дела у П. М. не было и не ожидалось. Наоборот, все зашло в тупик, казавшийся — по крайней мере, пока — окончательным, так что более удобного момента, чтобы завязать с этим процессом, с жизнью, до сих пор не представлялось и, возможно, потом не представится. Все исчерпано, однако состояние исчерпанности еще не стало привычно безнадежным для самого П. М. и полностью очевидным для окружающих. Так что ушел бы от нас — то есть от них — в расцвете творческих сил…
Помер бы сегодня днем на Пикадилли — и очень даже стильно вышло бы. Из полиции сообщили бы в посольство, там, конечно, раздувать насчет содержания алкоголя в крови, на что упирали бы англичане, не стали б, тем более что с первым советником отношения почти приятельские.
Домой за казенный счет (а живой билет посольские сдали бы).
Приличная церемония где–нибудь на Востряково — а то и на Ваганьково, если контора расстарается — под ледяным, как положено, ветром и мелким острым снежком. Несмешивающиеся группы родственников, старых сослуживцев, новых сослуживцев — три жизни, три смерти.
И поминки врозь — родню жена позовет домой, приятели же соберутся в отдельных компаниях, поскольку многие друг друга недолюбливают, а потом, продолжая допоздна, может, и встретятся в какой–нибудь популярной забегаловке.
Она, вероятно, нечаянно перепьет, ей станет совсем плохо, и общая знакомая, терпя жалящий сквозь колготки мороз, будет ее прогуливать по воздуху вокруг метро, чтобы не явилась домой зареванная,— вовсе уж неприлично… Ночью она пойдет в ванную курить, хотя бросила уже года три назад, и плакать, зажимаясь полотенцем, а знакомая тоже будет маяться без сна и думать о ней: да, ухватила счастье, пожила в радость, а теперь расплачиваться приходится, лучше уж не надо ни того, ни другого.
А жене оставшаяся присмотреть родственница под утро вызовет скорую.
Тут П. М. заметил, что сам давно плачет, стряхивая пальцами слезы со щек и носа, и даже на подушке темнеет мокрое пятно. Вот идиот, с досадой подумал он, как будто впервые узнал, что смертен, недоросль.
Но от этой мысли не только легче не сделалось, но почему–то стало уже совершенно невыносимо.
Ладно, брошу пить, во всяком случае, так по–черному, как пил в последнее время… Схожу к врачу, кардиограмма там, сосуды мозга пусть посмотрят, есть, слышал, такая процедура… Ладно как помрешь, а если действительно кондратий хватит, и парализованным будешь валяться лет пять?.. Жуть, и где тогда деньги брать?.. Нет, надо наладить хотя бы немного быт, еду… И главное — высыпаться… Можно даже гимнастику по утрам — до совсем уж несусветного дошел он, но оборвал дурацкие мысли.
Ну и что? Ну, добавишь десять лет, или год, или месяц — а потом один черт, как все, туда же. Не обманешь.
Конечность и безусловность этой конечности — ужас номер один, подумал он. А ужас номер два, добавил — это самое проклятое ускорение, полет с горы.
С первым–то ничего не сделаешь.
Но вот замедлить бы… Как?
Так и лежал, не выключая быстро и непонятно шепчущий телевизор и свет у кровати, вдруг обливаясь потом от ужаса: вот сейчас снова прихватит — и все, утром найдут не раньше двенадцати, чек тайм, и начнутся хлопоты, неловкость… Не тебе, дурак, хлопоты, напоминал всхлипывающему трусу внутри, и неловко тебе уже не будет. Пот высыхал, проходила дрожь, устраивался на подушке поудобнее, пытался вслушаться в ночную сводку сиэнэн — вдруг что–нибудь про Россию… И один раз, вроде бы, промелькнуло: знакомая толпа в кожаных куртках и меховых ушанках, стекающая в подземный переход, знакомая площадь в грязном снегу, поток заляпанных по самые стекла машин… Что–то, как всегда, о кризисе, о фашистах и коммунистах — будто ничего и никого больше не было в той стране, оказаться в которой немедленно, любой ценой, отчаянно захотелось. Рано или поздно понимаешь абсолютную справедливость только банальностей, подумал он. Вот и дошел: помереть надо дома.
И тут же, почти не отдавая себе отчета в том, что делает, встал, быстро и обдуманно оделся — джинсы, свитер, даффл–кот, все остальные вещи ловко запихнул в чемодан и сумку, так что оказался полностью готов к отъезду. Поставил багаж рядком, поближе к двери, вышел в пустой теплый коридор, спустился, чтобы не шуметь лифтом, по лестнице, улыбнулся темнокожему в рецепции, джаст гоуинг фо э волк, джаст слиплесснесс, брадэ — и, отодвинув защелку на стеклянной двери, ступил под мелкую морось и плотный, напористый ветер.
Темно–синее небо, как всегда, очень заметное в чужом городе — будто здесь его больше, чем в Москве, — все исколото звездами, безоблачно, так что непонятно, откуда моросит. Ряды белых и розовых двух– и трехэтажных домов, каждый с тонкими колоннами на крыльце и оградами, за которыми спускаются лестницы к подвальным дверям, уходят по обеим сторонам улицы к перекрестку. Там сияют витрины местного торгового центра, бессмысленно переключается над пустой мостовой светофор, постукивает неплотно прикрытая дверь будки автомата, сплошь оклеенной бумажками с подростково простодушными изображениями девушек и номерами телефонов. Уютно привалившись к стене под металлическими ставнями, закрывшими на ночь окна тайского ресторанчика, на развернутой в плоскую выкройку картонной коробке спит бродяга — малый лет тридцати, весь в коже, блондин с раскрашенным в боевые индейские цвета лицом.
Можно зайти в будку, найти подходящее объявление — главное, с номером, начинающимся на 071, то есть в этой части города, а больше все равно ничего не определишь… Позвонить, запомнить адрес и объяснения, как пройти, раза три переспросив сонно и быстро бормочущую бандершу… Найти подвал… Раньше это стоило сорок фунтов… Будет юная, но дрябловатая немка, или темнокожая из Вест–Индии, все лицо в мелких бугорках и шрамах, или разбитная и со старого похмелья местная, валлийка или даже ирландка…
А можно в будку и не заходить, просто пойти по улице, свернуть за угол, еще раз свернуть, еще раз — только запоминая, а то заблудиться ничего не стоит, хотя все углы прямые… Заглядывать в каждое подвальное окно, пока не увидишь недвусмысленно понятную картину…
И минут через десять, обходя по периметру небольшую площадь со сквером и пустыми лотками уличного рынка, увидел.
Окно подвала светится канонически оранжевым. Чуть перегнувшись через ограду, даже не спускаясь к аккуратной двери со стеклянным квадратиком, завешенным изнутри голубой тряпкой с оборочками, легко разглядеть все в комнате за окном.
Собственно, там и разглядывать было нечего, кроме огромной кровати, застеленной пухлым стеганым одеялом с голубыми же оборками да кресла, на котором лежала большая мягкая игрушка, не то собака, не то какой–то другой зверь.
Немедленно в комнате появилась девушка.
В красном белье и красных же туфлях, смуглая и, насколько можно рассмотреть, с восточными чертами лица — немного висячий, больше подходящий немолодому мужчине нос, мясистые губы, густые брови. Глаз не видно, просто близко к переносице поставленные темные пятна.
Подошла к окну, приблизила к стеклу лицо, и, как делает всякий человек, глядящий из света во тьму, приложила ко лбу ладонь козырьком.
Другой, повернув ее тыльной стороной к себе, покачала, словно притягивая П. М., — так помогают водителю въехать в узкие ворота или припарковаться между двумя тесно стоящими машинами.
Ничего особенно привлекательного или отталкивающего, ничего более возбуждающего, чем в любой некрасивой девушке, раздевшейся до белья. А белье, даже на таком расстоянии и за стеклом заметно, с дешевым синтетическим блеском.
Жалеть буду, очень просто и точно, словами, подумал Петр Михайлович. В любом случае буду жалеть. Буду помирать дома или в Боткинской и жалеть, вспоминая упущенный последний случай. Или начну жалеть сразу, через двадцать минут. Потом буду бояться, придумывать любые отговорки— что–то устал, чувствую себя плохо — и, наконец, дрожа от ожидания, поплетусь к врачу… И даже о потраченных сорока фунтах буду жалеть.
Но, пока он размышлял таким трезвым образом, будто сидел за своим компьютером, а не стоял перед дешевым блядешником где–то вблизи Квинсвэй, все, как это часто бывает, стоит повременить с решением, — поэтому П.М. в последние годы и старался решать помедленнее, — определилось помимо него.
Девушка протянула приглашавшую руку вбок, что–то сделала, и поперечно–сборчатая, так называемая французская занавеска, какие прежде были обязательными в московских официальных помещениях, упала за стеклом, отделив от П. М. оранжевый свет и женский темный контур. А через секунду погас и свет.
В ночном минимаркете П. М. за четыре фунта купил плоскую бутылочку Белл’c, триста семьдесят пять граммов, и в легком ознобе — дождь и ветер усилились, но еще пару часов назад П. М. связал бы озноб с приближением обморока, вроде дневного, а сейчас просто не обратил на дрожь внимания — вернулся в отель. Дверь оказалась открыта, портье не запер, дожидаясь его возвращения. Тем не менее П. М. положил на стойку тяжелый полтинничек и благодарно улыбнулся темнокожему брату.
Войдя в лифт, он сразу сунул руку в коричневый бумажный пакет, крутанул с легким треском металлическую крышку и до своего этажа уже сделал первый глоток…
Заснул в самолете, едва дождавшись, чтобы стюард убрал поднос после завтрака, который съел с огромным аппетитом и запил, почти прикончив уже третью с ночи бутылку Белл’c — пластиковую, полулитровую, купленную по дешевке в дьюти–фри.
Проснулся уже после посадки. В проходе, вытаскивая сумки из ящиков над сиденьями и неловко продеваясь в рукава пальто, теснились попутчики. Почему–то пассажиры обычно устраивают жуткую спешку и суету в это время, как будто за три–четыре часа их терпение иссякает полностью, и на последние пятнадцать минут не остается ничего.
Но английский паренек в кресле рядом не спешил, засмотревшись в прорезаемый разноцветным техническим светом мрак — было уже около семи вечера — неведомого мира за окном.
П. М. через его плечо тоже глянул в окошко.
Он увидел стоящую близко к самолету группу: человек пятнадцать в гражданских пальто и шубах — шел мелкий снег, белые струи змеями ползли по бетону — и еще четверо пограничников в зимних куртках.
Справа в поле зрения П. М., ограниченное квадратной, со скругленными углами рамой окна, вплыл погрузчик. Он приближался к встречающим, и одновременно его платформа опускалась на складывающейся коленчатой гармошке опор.
Погрузчик повернул и поехал к зданию аэропорта, люди пошли за ним.
Одна фигура покачнулась, будто женщина в черном платке оступилась или поскользнулась, ее поддержали, повели дальше под руки.
Кто–то шел, чуть отставая, пограничник оглянулся, махнул рукой, отставшая сделала два торопливых шага, оказалась под светом задней фары погрузчика, снег сверкнул на непокрытых волосах.
Вот и прилетел, подумал П. М.
А вскоре он шел по коридору между людьми, выстроившимися по обе стороны от выхода из таможенной зоны и внимательно вглядывавшимися в прилетевших, волоча за собой чемодан на грохочущих по полу колесах и поправляя сползающую с плеча сумку.
В зале прилета было полно народу, пахло сыростью от стаивавшего с одежды и обуви снега, никому не нужный телевизор у колонны сообщал новости о взрывах и курсе.
П. М. остановился, поставил сумку на чемодан, найдя с третьей попытки для нее устойчивое положение, вытащил из заднего кармана брюк легкую емкость, не обращая ни на что внимания, допил виски и бросил пустой пластик в урну. Закурил, огляделся… И вынул из сумки предусмотрительно положенный сверху телефон, включил — батарея, к счастью, не совсем села.
Я уже в зале прилета, сказал он.
И повторил, набрав другой номер.
Зимой ему еще дважды становилось плохо, но он уже не терял сознания, не садился где попало — успевал взять себя в руки, хлебнуть из постоянно лежащей теперь в заднем кармане стальной, обтянутой кожей фляжки. Ходить стал медленно, от машины вообще отказался, вдруг в дороге подступит… На людей смотрел с ровным неприязненным безразличием, а общался, кроме как с сослуживцами — с ними, увы, приходилось лично — все больше по телефону. Я уже на работе, позвоню попозже… Я уже дома…
Лицо его приобрело выражение постоянной болезненной озабоченности, как у человека, пытающегося что–то понять или вспомнить.
Он и действительно часто вспоминал, старался вспомнить ощущения, испытанные в начале минувшей осени, когда сидел на чистом кафельном полу, привалившись спиной к отвратительному искусственному мрамору, и думал, что умирает.
Теперь–то он уже не думал, что обязательно умрет от следующего обморока, и даже как будто хотел, чтобы дурнота пришла и он наконец вспомнил то, что никак вспомнить не удавалось.
Почему–то казалось, что если вспомнит и поймет нечто ускользнувшее из памяти, то уже никогда больше этого не испытает, и все будет хорошо навсегда. Наступят мир и спокойствие, вернется та самая, первая, не оскверненная жизнь, хотя, если считать по порядку, это будет четвертая. Как–то решится то, что уже давно и не пытался решать. Пойдет сильный дождь, осенью такой смывает с деревьев черные листья, а весной — с асфальта черный снег. Под этим дождем они снова отправятся гулять, тесно сдвинувшись, чтобы укрыться общим зонтом, с трудом обходя лужи, потому что невозможно разъединиться. Спустя какое–то время они откроют дверь и войдут, чтобы немного обсохнуть и выпить чаю. От их ботинок останутся мокрые рисунчатые следы, от рукавов — пятна на столешнице, но другие люди не обратят внимания на невидимых среди живых и счастливых, среди завидующих друг другу. Все уладится, будет лить бесконечный дождь, прекратится эта проклятая спешка, пожирающая остаток времени, и время опять окажется бесконечным, только на этот раз он уж вообще не станет его тратить, а просто будет гулять под дождем, стараясь, чтобы зонта хватало на двоих, потому что если время не кончается, то какая еще может быть забота, кроме как о том, чтобы она не промокла? Просто давно не гуляли вместе, вот в чем дело, думал он, давно не гуляли вместе под сильным дождем.
Но дожди все не шли. Месяца через четыре он совсем бросил пить. Чувствовал себя вполне прилично, и хотя тосковал оттого, что так и не выбрались толком погулять, но тосковал умеренно, не в полную силу.