Игрушка из Питера
Опубликовано в журнале Знамя, номер 5, 1999
Игрушка из Питера
Н. Кононов. Змей: Книга стихов. — СПб.: ИНАПРЕСС, 1998. — 72 с.
Книга невелика, но есть в ней многое, точнее, многие. С самой первой страницы: “Пятью пять и урка урке, // Урывая в нем зверька, // С чудной марсиевой шкурки // Рвет четырежды шнурка.” — Мандельштам, “Это ласточка и дочка”? — нет, скорее Бенедикт Лившиц (у которого, впрочем, Мандельштам “тоже учился”) — где темнота текста возникает скорее от игровой зашифрованности, чем от богатства смыслов.
Поздний Пастернак (который, правда, несколько менее забыл о раннем, чем Пастернак настоящий): “О риске выжить тут, // Вблизи, на ощупь // От тьмы, что выжата // И спит, не ропщет”. А вот и Арсений Тарковский: “Жизнь листом ложится пятипалым”. Вот Бродский: “Ведь за сервиз // Хрустальных ахов // День сходит вниз // Все перетрахав”. Вот “новый лиризм” с его физиологической честностью: “Только скудной радужки пропилы // Помнят сутолоку рыданий и соплей, // В три погибели, под самые стропила // Бей”. (А стропила — уж не те ли, что выше поднимают плотники у Сафо?). Традиционные антологические стихи “на произведение искусства”: “Вплавлена // Легкой улыбкой, // Но тающе-кроткой, // Рыбка, // Такая красотка // Художницей Мавриной // В легкий ледок”. Превращения Пушкина в современности: “Тятино тело затеяло глупые эти // Комплексы — вот он всплывает в берете, // В руки дается, и шепчутся дети: // Изданы “Сети”. Вот романтические контрасты с налетом демонизма: “Ведь я весь — смерть, // Оживший лишь, // Чтоб бок согреть // О твою тишь, // Где залп пехот // В зевок долин // Длит жизни ход, // И спит жасмин”. Также вздохи об ушедшей молодости — и очень романтизированная афганская война (с Грушницким). Романс (или, может быть, Вертинский?): “Но Вирсавия — моя гитара, // Мой романс. // Про меня ей: “Он тебе не пара, — // Жимолости шелестит отара, — // Просто шанс.” А про Анку-пулеметчицу — частушка: “Колосок не вытаскивала // Из рубашки. // Ах, хотела душа пролетарская // Быть пробитой // Зацветающей кашкой”. А рядом — образец “морализующе-рассуждающих” стихов: “Мстя мсти, но месть, // Весь ее невод // Тихо развесь // Жалости слева.” И Маркс/Гегель: “И необходимость, // Вмиг осознанная, // Вроде дыма // Стелется морозная”. И Чернышевский помянут: “Спите-спите зимородком, Вера Павловна”.
Текст пародирует себя: за романтической жалобой (“У края так // Я попросил их: // Постойте, сойки, // Под теплый мрак // Огней остылых, // Туманом стойким. // Я жить не в силах. // Не надо так!”) появляется сотрудница ВОХРА. Сталкиваются одическая интонация, триллер и кукольный театр: “Видишь ли, око Хичкока // Темное дело // В люлечке гланд под сирокко // Зрит онемело”. В романс вплетается медицинская лексика: “Крон и сурик // полового акта”.
Но игра обычно интересна тем, кто в нее вовлечен — то есть автору книги и его друзьям (которые и хвалят книгу на последней странице обложки). А у читателя, без участия которого эта игра делалась, возможно, возникает впечатление, что он уже не раз видел что-то подобное, пусть не в таком изящном исполнении.
Едва ли это “Замечательный, очень личностный мир”, о котором говорит на обложке Алексей Пурин — найти строку, принадлежащую лично Кононову, в этом сборнике очень тяжело. Не постмодерн ли это — умирающий в Москве и добравшийся наконец до Санкт-Петербурга? Избавившись по дороге от рефлексии над восприятием произведения искусства, от напряжения в зазоре между различными речевыми практиками, даже от эпатажа (об эпатаже что-то говорится среди похвал на обложке; но кого сейчас удивишь парой нецензурных слов или описанием гомосексуальной любви), став милым и высококультурным развлечением.
И поскольку никакого нового способа смотреть этот образец современной интеллектуальной эстрады предлагать и не собирается, за невероятной пластичностью, демонстрируемой Кононовым, то и дело чувствуется что-то механическое. Мандолина тянет за собой долину. Друг М. Кузмина Юркун обязательно должен юркнуть. Где Стенька, там и стельки. Фоном для игры служит тот же быт, что и в предыдущих сборниках Кононова (и возникает ощущение, что ни о чем другом, кроме этого быта и прочитанных книг, Кононов говорить просто не может… иначе зачем было бы заполнять, например, воспоминаниями об армейской жизни две элегии да еще две эпитафии).
Даже звяканье рифмы на конце каждой строки (а строки короткие) в конце концов начинает напоминать о ложечке в стакане на столике ночного поезда. И там, где автор, может быть, пытается уйти от “невыносимой легкости бытия”, ритм и тембр меняются: “И ни следа уюта… // И пьяная компания. // “Пошел ты…” — плюнут люто // В песка тетрациклин”.
А игрушечный мир? Его не жалко, и автору тоже: “Урчанием турбин // На чад танцулек // Урины анилин // Лей залпом… Хули…” Были в предыдущих сборниках Кононова сверхдлинные строки, есть теперь у него и короткие, будет и еще что-нибудь. Без лобовой иронии Пригова, без замкнутости на социальной тематике Кибирова — с чисто питерским блеском.
Александр Уланов