Литература
Опубликовано в журнале Знамя, номер 5, 1999
Литература
вне литературных изданий
Дух дышит где хочет. Литература же живет где может. Вернее, там, где ей дают жить. В толстых литературно-художественных журналах жизнь литературы трудна, но не более, чем жизнь любого нормального человека в эпоху перемен, то есть естественна. За последние годы медицинским фактом стало и бытование литературы в изданиях совершенно другого типа: в журналах, для простоты именуемых глянцевыми, и даже в газетах — в том числе, и ежедневных. Как живется ей — в конкретном контексте, например, журнала “Плейбой”? Или “Космополитен”? А рядом со страшилками нашей повседневности на газетных страницах? Мы попросили рассказать об этом очень разных людей из совершенно разных не-литературно-художественных изданий, которых объединяет одно: все они — прямые или косвенные виновники того, что литература расширяет ареал своего обитания.
Александр Давыдов
Журнал “Комментарии” задуман в самом начале 90-х. Его прообразом была избрана беседа на московской кухне, где в отличие от официальных пространств прежде и вызревали новые идеи. Разумеется, не просто беседа, а наивысшего качества — многоголосый диалог умных, весьма образованных, но при этом вовсе не занудных людей. Когда подобные люди собирались вместе, их беседа вольно обращалась на самые различные предметы, взлетала ввысь, потом вдруг разряжалась скабрезным анекдотом. Возвышенное естественно соседствовало с низменным, одно другому словно и не противореча. Точнее, все становилось равно осмысленным. Это была беседа-бурлеск. И журнал “Комментарии” был задуман как журнал-бурлеск.
К началу 90-х кухонные беседы иссякли. Или стали уделом неудачников-маргиналов. Остальные нашли себе применение в новой жизни. Интеллектуальный поиск обрел публичность. Прежние кухонные споры теперь обернулись газетными, журнальными, телевизионными дискуссиями, политической полемикой в представительных органах. А иные кухонные интеллектуалы и вовсе поняли, что философствование не их душевная потребность, а замена невозможному в ту пору практическому действию, и ушли, к примеру, в бизнес.
Получается, что подобный журнал был уже не ко времени? Но дело в том, что еще в эпоху связанных с перестройкой надежд я заметил в интеллектуальных дискуссиях интеллектуальную же вялость вопреки горячности спорщиков. Андеграунд вышел из подполья и обернулся вполне сформированными идеологиями и эстетиками — скажем, тремя-четырьмя. Подполье, как это почти всегда бывает, оказалось не просто отрицанием официальной культуры, а чем-то вполне позитивным, совокупностью полноценных контркультур, каждая со своей субординацией, правилами поведения, кумирами, догмами. Культурами зрелыми и завершенными, так что любая из них была готова немедленно занять опустевшее место официальной.
Завершенность прежних контркультур лишала их интеллектуальной и духовной динамики, оттого их идеологам была нужда не прислушиваться к оппонентам, а их раздраженно оттеснить. Почти официальной идеологией перестройки стала идеология либералов-шестидесятников, возможно, как самая цельная и уже давно проникшая в сферы власти, исподволь подменяя коммунизм. Она очень привлекательна. Я и сейчас ее ностальгически люблю. Она мила своим доверием к человеку, поэтому, несмотря на обилие социальной критики и прямых ужасов, творчество писателей-шестидесятников в чем-то уютно. Да и сама страстность их возмущения казалась залогом того, что попранная справедливость когда-никогда будет восстановлена.
Уже к концу 80-х у меня появилось чувство, что недостаточность и оптимистичность шестидесятнического менталитета представляют для страны едва ли не главную угрозу. Оставался не выговоренным огромный и мутный пласт нашей жизни, и я был уверен, что не-шестидесятнический, угрюмый человек вот-вот скажет свое слово, точнее, начнет действовать. Как по старому анекдоту, мы искали не там, где потеряли, а где светлее, социальными ужасами заслоняясь от подступавшего хаоса. Увы, я оказался почти прав. Однако, ускользнув от политиков и идеологов, жизнь страны не пришла к окончательному разору. Как оказалось, в народном организме существуют самозащитные силы.
Явление на свет прежде подпольных идеологий привело к новой несвободе, породив потребность в уже не существующей как интеллектуальное пространство кухне, новом андеграунде, однако, уже малоплодном и не структурированном. На прежних кухнях, хотя бы из-за обилия досуга, идеологии вызревали медленно. Журнал “Комментарии” не был призван нечто утверждать, а лишь слегка касаться всего, чем пренебрегли официозные культуры, не настаивая на какой-либо определенной идеологии или эстетике. И даже не претендуя сформировать их в каком-либо, пусть самом отдаленном, будущем. Он готов был удовольствоваться крохами, просыпанными зернышками, некоторые из которых когда-нибудь дадут обильный урожай, комментариями к непрочитанному тексту, разбирать который уже предоставлено другим. Отсюда и почти искреннее предуведомление: “С мнением авторов редакция не согласна”.
“Комментарии” — журнал-коллаж, отражение эклектичной эпохи с неутвердившимися ценностями. Это не совокупность произведений, а единое произведение, особый литературный жанр. Журнал рассчитан на чтение подряд, потому лишен запинок в виде рубрик и разбиения на предустановленные жанры. Все тексты в нем жанрово равноценны. Они противопоставлены не по оси: художественные — не художественные, а по иным: серьезные — не серьезные, легкие — трудные, даже длинные — короткие. Эти противоположения формируют ритм журнала. Так, в мозаике утрачивается смысл отдельного осколка — не важны ни его форма, ни материал, только цвет.
Можно сказать, что это коллекция случайных вещей, которые, однако, могут пригодиться в будущем. Они не разделяются ни по векам, ни по странам, ни по применению. Но коллекция, в отличие от свалки, имеет единый смысл. Совокупность вырванных из своих привычных “жанров” и “контекстов” предметов образует новый контекст, они объясняют друг друга, подчас намекая на будущее применение. Журнал полон монтажных метафор.
Беллетристический текст может играть в журнале ту же роль, что и скабрезный анекдот в кухонной беседе. Для не вовлеченного в интеллектуальный поиск ее слушателя (читателя) он может представлять наибольший интерес. Не случайно в первых двух номерах “Комментариев” были опубликованы творения легендарных русских “скабрезников”, включая Баркова. В результате никому не ведомый, новый журнал обратил на себя внимание и был раскуплен в немалом числе экземпляров, что трудно приписать публикациям Деррида, Бланшо, Батая.
Журнал склонен к интеллектуальным шуткам. Научный текст тотчас пародируется псевдонаучным. Причем читатель, даже искушенный, подчас путает серьез с розыгрышем, что простительно в межевую эпоху. Трудный художественный текст в журнале роднится с научным. Они уже сходны, разумеется, не со скабрезной байкой, а с чтением вслух самиздатовского философского трактата или серьезной прозы. Те и другие относятся к трудному, это — сосредоточение, а не роздых. И все же надо признать, что тексты художественные сохраняют в журнале некоторую жанровую инерцию, потому перекликаются друг с другом, сколь бы далеко один от другого ни отстояли, также входя в отношения пародирования. Однако, в отличие от текстов научных, взаимного и ненамеренного.
Пусть читатель ошибется, все же научный текст, за редчайшими исключениями, либо исконно “научен”, либо пародиен. А выпирающая тяжеловесность “очень умного” художественного текста на фоне легковесной байки придает ему контекстуальную пародийность.
Жанровая равноценность, пожалуй, способна несколько беллетризовать научный текст. И в то же время придать научность даже анекдотцу, ибо для стороннего ученого слушателя, старающегося постичь эпоху, в кухонной беседе байка представляет не меньший научный интерес, чем философские штудии.
Хочется подчеркнуть, что жанровая равноценность не означает этического равнодушия. Журнал вовсе не намеревался разводить столь модное сейчас мрачное шутовство, устраивать инфантильные игры с обломками прошлого и мутными идеями. Широта журнала не беспредельна.
Уравнивает жанры в “Комментариях” и откровенная субъективность журнала. Его объединяющий принцип — то, что интересно почитать главному редактору, который лишен жанровых пристрастий. Учитывая это, журнал мог бы и вовсе не найти читателя, обратившись в шизофреническую беседу с самим собой. (Не возражаю и против журнала для одного себя). Однако этого не получилось.
Каждому физику известно, что отсутствие среды исключает резонанс. В интеллектуальной сфере этот закон не безусловен. У журнала, пожалуй, и нет читательской среды как чего-то непрерывного и плотного. Его читают одиночки, маргинальные интеллектуалы, из которых, возможно, когда-нибудь образуется плодотворная среда. Тогда отпадет нужда в журнале “Комментарии”. Возможно, будут восстановлены границы между жанрами. И наша культура окостенеет в своем очередном расцвете.
Лев Данилкин
Понятно, что кому охота чего-то почитать, тот купит не PLAYBOY, а “Знамя” или просто книжку. Американский PLAYBOY даже продает футболку со своим логотипом — кроликом и надписью I read the articles. Это, типа, смешно. Все, однако, не так просто: я, например, еще когда в этом богомерзком издании не работал, сам, за свои деньги, купил всего один журнал PLAYBOY — из-за того, что на обложке увидел “новый рассказ Пелевина”. Не последнюю роль, впрочем, сыграл и второй вынос, очень грамотный: “Группа “Лицей”: открытый урок”. Заманчиво было вложить деньги сразу в два предприятия: и Пелевина первым прочесть (когда еще там книжку рассказов напечатают), и на популярных исполнительниц попялиться, на уроке открытом, то есть, поприсутствовать.
Сейчас в день ко мне приходят по два-три упыря — с рассказиками (и еще пятеро звонят — мол, ну как там — берете?). Чего им надо — бог весть. Чаще всего не денег — известности. Не узкоспецифической толстожурнальной, а “нормальной” (как сказал бы Владимир Сорокин) — чтоб журнал в каждом ларьке и девушке можно было показывать. Глянец, опять же, радует неофита — чего в нем только не отражается. PLAYBOY — отлично раскрученный брэнд; его нельзя недооценивать. Лимонов мне с гордостью говорил, что его рассказы печатал французский PLAYBOY.
По какому принципу отбирается рассказ для моего журнала? Я всегда говорю этим писателям: чтоб типа Пелевина. (В голове у меня, правда, сидит другой стандарт — что-то вроде “Повестей Белкина”. Я бы с удовольствием напечатал сейчас “Метель” или “Выстрел” — они абсолютно не протухли; и это не мои личные пристрастия — пушкинские повести очень подошли бы для журнального формата). Как отбирается рассказ? Алгоритм примерно следующий: имя (например, слово “Пелевин” на обложке дорогого стоит), экшн-сюжет (динамичный такой — с завязкой и развязкой vs. эссе, стихотворение в прозе etc.), причем лучше, если этот сюжет будет построен не просто на забавном анекдоте, а на чем-нибудь странном (все мы хорошо знаем об успехе Пелевина, X-files, Twin Peaks и т.п.). Не надо рассказов про секс. То есть бога ради, но совсем не обязательно. Надо, чтоб было бодро и весело. Язык? Дело хозяйское, но, по мне, лучше обращать внимание на сюжет — это в нашем случае важнее.
Некоторое время назад в PLAYBOY был объявлен конкурс рассказов. До сих пор у меня стол завален рукописями, хоть конкурс и кончился (ничем фактически: мы дали приз некоему Михаилу Полинину (псевдоним) за обыкновенный детективный рассказ; ничего лучшего не нашлось). Сотни текстов. В основном все писали о чувственной любви в разных ее проявлениях: от амур-тужурных кисейных сюжетцев до грубых, почти по-сорокински простых — как он ввел свой etc. Не буду врать: не читал я все это (“Он бежал по раскаленному песку, и его ноги утопали в миллиардах осколков кварца, а его мужское достоинство…”), хотя читать бы надо. Непонятно, почему все думают, что рассказ в PLAYBOY должен обязательно быть про секс. Мы же не печатаем фотографии совокупляющихся пар.
Российский PLAYBOY отличается от американского. У нас не журнал про Джеймса Бонда, с блондинками, тростями и сигарами, а просто веселый мужской журнал. Претендующий не на модность, а на установление некой нормы. Рубрика “рассказ”, честно говоря, не совсем вписывается в концепцию такого стильного мужского журнала. Поэтому, я думаю, в какой-то момент она все же видоизменится. Может быть, это будет что-то менее серьезное и более игровое, вроде рассказов с продолжениями про какого-то одного героя. И писать в этот сериал будут те же Пелевин и Сорокин. Может быть.
Нам не очень нужна литература. Нам нужна рубрика “литература”. Мужчина может поразглядывать девиц, может почитать, чего ему в кино смотреть, может узнать, как змей заклинать, а может и рассказ прочесть. Все должно быть одинаково весело. А весельчаки здесь пишут в “Крокодил”. Остальные, за редкими исключениями, занимаются литературой. Это скучно, и мы это печатать не будем.
Рассказ (обычный) — плохой для глянцевого журнала жанр потому, что в нем нет структуры, его нельзя дробить. Это большой массив текста, с которым трудно что-то сделать — дизайнерски трудный жанр. Весь журнал дробленый (20 телесериалов; 33 способа познакомиться с иностранкой; 15 лучших спецназов мира и т.п.), а рассказ — нет. Забавно, что в нынешнем российском PLAYBOY рассказ — единственная рубрика, рифмующаяся по формату с “девушкой месяца” — большим пикториалом с постером. Это одинаково старомодные вещи, громоздкие и тяжеловесные. Их можно долго читать и пристально разглядывать. Это хорошая литература и хорошие фотографии. “Выкуп” за существование этих рубрик — полоса анекдотов, где литература откровенно профанируется, и полоса “данные”, где “девушка месяца” подменена какой-то бодрой моделькой — глянул, хмыкнул, да и перелистнул.
Наверно, в какой-то момент появится что-то среднее.
В свое время я вычитал у Курицына, что манифест постмодернизма был когда-то опубликован именно в PLAYBOY. Это хорошо.
Печатая в PLAYBOY рассказ, мы просто исходим из того предположения, что литература — это хорошее мужское развлечение. (Подзаголовок американского PLAYBOY — Еntertainment for men).
Все началось со скандального текста Битова. (Интеллигентнейший человек — и вдруг в этот полупорнографический журнал!) Не “Пушкинский дом”, конечно, более того, что-то, кажется, совершенно завернутое и нечитаемое. Неважно: планка была взята, плохой текст Битова не означает, что в PLAYBOY могли появляться плохие тексты; наоборот, здесь должны были появляться хорошие писатели. Тонкий, чувствительный ко всякого рода пошлости Битов был гениальным прецедентом. Если уж он пошел… Именно поэтому все эти безымянные авторы до сих пор присылают в PLAYBOY серьезные тексты — они воспринимают нас как литературный журнал. Критик Архангельский пропечатал в “Известиях” PLAYBOY как журнал, в который идут “одни старики”. Зря. Не видел он PLAYBOY в последние полтора года. “Старики” легли в основу, как американские блондинки, которых мы печатали до появления первых российских “девушек месяца”.
Пелевин — достижение этого журнала. Три рассказа! Сорокин, Мамлеев, Веллер, Михаил Новиков, Вячеслав Курицын, Владимир Тучков вот будет. Мы отродясь не напечатаем Клеха. Ни Клеха, ни Солженицына, ни Доценко. Они принципиально нам не подходят.
Самое принципиальное отличие PLAYBOY от литературных толстых журналов: за рассказы здесь платят деньги, такие, на которые можно жить. И это не поощрение деятелям культуры за то, что живы еще, это не грант на поездку в дом творчества — это нормальный гонорар. И писатели не смущаются, что их тексты будут читать “неинтеллигентные” читатели. А мы не смущаемся требовать то, что нам нужно, а не то, что они, писатели, хотят.
На хорошей — точнее, нормальной, т.е. подходящей под формат данного журнала, — литературе можно зарабатывать такие же деньги, как на фотографиях моделей и откровенных интервью с поп-звездами. ОК.
Мне интересно иногда: в каком состоянии читатель читает рассказы в PLAYBOY: одурев от разглядывания нереальной “девушки месяца”? Или, наоборот, попялившись на девицу с классной фигурой, еще и поржет над веселым рассказом? Как угодно.
Менее очевидный, но реально присутствующий контекст литературы в PLAYBOY — рекламные полосы. Удивительно, но в рубрику “рассказ” реклама расходится прекрасно. Это значит, что литературный дискурс по-прежнему престижен в среде рекламодателей — тех самых “новых русских”. Черненькие буковки, из которых складывается “литература”, по их мнению, ничем не хуже, например, молекул, создающих запах хорошего парфюма, или блестящих деталей новенького автомобиля — все это атрибуты потенциального читателя — “плейбоя”.
Еще я иногда думаю, почему в свое время американцы выбрали в качестве литературного жанра, наиболее подходящего для PLAYBOY, именно рассказ, новеллу. Почему не сонет, не поэму, не одноактные пьесы, не романы типа pulp fiction, которые вполне можно было печатать с продолжением? Похоже, дело в общем настрое журнала: в основе плейбоевского рассказа обычно лежит байка, анекдот, который ты можешь перерассказать приятелю. А коммуникативный формат PLAYBOY — это Я и Ты, где Я — автор и Ты — читатель. Рассказ — очень демократичный жанр, наиболее легко укладывающийся в эту коммуникативную рамку. Такой же демократичный, как “девушка месяца”, которая непременно должна быть “next-door girl” — “девушка, которая живет рядом с тобой”.
Вячеслав Курицын
Тема “Литература вне литературных изданий” является, кажется, плохо скрытым псевдонимом темы “Литература вне толстых журналов”, ибо, по медленному рассуждению, соображаешь, что одновременно не-толстое и литературное — есть, как правило, совсем-совсем маргинальное. Не-толстое и литературное — что это? “Вавилон”, “Арион”, дальше тишина, поскольку и “День и ночь”, и “Несовременные записки” так или иначе определяются по отношению к архетипу “толстяков”.
Тема эта, однако, корректна настолько же, насколько, скажем, тема “Еда вне “Макдоналдса”. Или вне “Максима”, чтобы толстые журналы не ассоциировались однозначно с биг-маками. То есть редакция, разумеется, имеет право задавать вопрос, которым выдает свою уверенность в том, что “литература” в основном существует внутри СТАРЫХ ТОЛСТЫХ (ибо сегодня первокурсник элитарного РГГУ на вопрос: “Какие вы знаете толстые журналы?” — ответит скорее: “ОМ” и “Матадор”, нежели “Нева” и “Дружба народов”) и их сателлитов. Более того: эта уверенность фундирована кое-какими историческими обстоятельствами: были эпохи, когда “литература” и впрямь заморачивалась вокруг “Октября” и “Нового мира”. Что же, типа блажен, кто верует. Некоторые иллюзии бывают особо прекрасными, и далеко не все из них переходят в разряд утраченных.
“Вне литературных изданий”, господа, располагается 99 или, хорошо, 88% литературы. А именно: драма, дислоцирующаяся на подмостках (читатель литжурналов ведает что-нибудь об Ольге Мухиной и ее волшебных пьесах “Таня-Таня” и “Ю”?), и сценарии, живущие на целлулоиде (Константин Мурзенко, автор “Мама, не горюй!” и “Тело будет предано земле, а старший мичман будет петь”, важнее для текущей словесности, чем Искандер или Астафьев, но никто не увидит его текста в анти-пост-мегабукеровском листе); слова, которые поются со сцены под музыку (средний текст БГ, Псоя Короленко или “Пеп-си” интереснее среднего стишка из номера “Знамени”: занятным образом из всей этой поэзии наши “толстяки” выделили Ольгу Арефьеву, которую привечают и на улице Правды, и на Никольской); детективы-боевики, красующиеся в глянцевых обложках (был ли в 1998-м в “Звезде” или “Нашем современнике” дебют столь же яркий, как явление бульварного Б. Акунина?); анекдоты о Лужкове и зайцах, которые в журнале не напечатать, поскольку и будущего-президента-в-кепке, и даже зайцев все стремаются; Владимир Сорокин, не напечатавший в “толстяках” ни буквы; журналистика Т. Толстой, Е. Пищиковой и А. Тимофеевского в “Московских новостях”; рекламные слоганы; сетевая словесность… Ну, и так далее. Листовертень Дмитрия Авалиани нельзя публиковать в толстом жу не потому даже, что он эстетически не совпадает, а потому, что сброшюрованные листы формата А-4 неудобно вертеть вокруг оси.
Впрямь интересная тема: особенности бытования литературы в разных контекстах. В толстом журнале, допустим, стишок ведет себя так, в газете иначе, а в сети еще третьим образом. Вот, скажем, печатал я рассказик в журнале “Плейбой”. Во-первых, это был как бы не мой рассказик, а рассказик “Плейбоя”: под соответствующей рубрикой было указано: “Текст — Курицын, иллюстрация — типа Иванов”. Во-вторых, совершенно другие взаимоотношения с контекстом: там сочинение соперничает не с другими подобными сочинениями, набранными схожим шрифтом на схоже сверстанных страничках, как в толстом журнале, не с окружающей действительностью (дождь, луна, зайцы), как это происходит в случае с книжкой. Оно соперничает с фотографиями неодетых девчонок, с очерком об автогонщиках и пр. В-третьих, только этот рассказ (и еще страничка анекдотов) представительствуют в “Плейбое” за литературу: ответственности, что ли, больше, учитывая еще и стотысячный тираж. В-четвертых, “Плейбой” читают на другой скорости, нежели дамский роман, и, сочиняя рассказ, приходилось это специально учитывать: чтоб слог был стремителен, как… Как те же зайцы в некоторых типах ситуаций. Но такой разговор предполагает другую постановку проблемы: “Литература в…”, а не “Литература вне…”.
Анкетный повод естественно использовать для саморекламы, тем более что она будет по теме. Озадаченный как раз отсутствием целостного представления о литературе, которое не обеспечивают ни литжурналы, ни литгазеты, я открыл сайт, где завел СПИСОК СТА ПИСАТЕЛЕЙ по принципу большого среза: чтобы были люди совершенно разных тусовок. И Жванецкий, и Маринина, и Авалиани, и Соснора, и Илья Кормильцев, и Николай Коляда туда попали. Сейчас, когда мы успешно развалили старую иерархию, время построить на пустом месте новую. Исходящую, однако, не из вертикальных (“абсолютная ценность”, “гамбургский счет” и т.д.), а из горизонтальных, либерально-представительских связей. А толстый журнал, существующий двести лет, соседствует на сайте с фрикаделическим журналом “ПГ”, который только начинает существовать и который — спорю на саечку — не заинтересуется проблемой “есть ли жизнь на Марсе”, если не будет осознавать, что сам имеет к этому Марсу серьезное отношение. Приходите: www.quelman.ru|slava
Андрей Немзер
Не вполне понимаю, что такое “нелитературное издание”. Точнее — понимать не хочу. На мой взгляд, журнал или газета, в которых словесность представляется публике ответственно и со вкусом, есть явление литературы. Вне зависимости от того, помещены ли рядом статьи о политике, экономике, рыболовстве и швейном деле. И уж разумеется, не помеха “литературности” соседство с филологией, историей, семиотикой, философией и прочими научными гуманитарными дисциплинами. Более того, на мой взгляд, сравнительно недавно (грубо говоря — до падения коммунизма в России) именно современная гуманитарная мысль, строгие научные штудии, архивные публикации и републикации основательно забытого организовывали живое литературное пространство.
В 1983 году я пришел работать в журнал “Литературное обозрение”. Думал, что ненадолго, “перекантоваться”; оказалось — на семь с лишком лет. Уходил оттуда со слезами на глазах (буквально), ясно сознавая, что произошла катастрофа, что жизнь моя ломается куда резче и болезненнее, чем семь лет назад, когда я променял стезю историка литературы на редакторские обязанности. По многим причинам, выявлению и обсуждению которых можно посвятить солидную монографию, “Литобоз” (позволю себе этот неотменяемый жаргонизм) на рубеже 70—80-х годов был очень славным журналом. Совсем не случайно на “средних должностях” (редакторы и старшие редакторы) там работали (кто раньше, кто позже, кто больше, кто меньше) яркие молодые (или сравнительно молодые) литераторы, чьи имена сегодня не нуждаются в комментариях: Татьяна Михайловская, Ирина Прохорова, Наталья Старосельская, Марина Старуш, Елена Хомутова, Елена Шубина, Леонид Бахнов, Сергей Костырко, Владимир Кочетов (он аж замом главного был!), Владимир Новиков, Евгений Шкловский. И хорошо, надо сказать, работали. Что при дурном высшем начальстве было бы невозможно. (Пользуясь случаем замечу, что всегда буду благодарен Владимиру Максимовичу Пискунову — заведующему отделом критики и моему непосредственному начальнику в первые “обозные” годы — и заместителю главного редактора Валентину Николаевичу Хмаре за все, чему они меня научили. А научили многому.) Итак, был приятный и достойный журнал — культурный, открытый для несхожих авторов, временами смелый, чурающийся, сколько можно, явной безвкусицы, лишенный высокомерия по отношению к “молодым” сочинителям. (Как не вспомнить в скобках “прогрессивную” вельможность тогдашних “Нового мира” или “Литературной газеты”! “У нас напечататься — это особая честь, мы ведь не “Литобоз”. Поработайте над текстом — уберите ваши кудри!” И ведь без тени иронии изрекали подобные словеса совсем не плохие люди.) Наш журнал был хорошим. И советским. До тошноты.
Советчина жила не только в “передовых” (кто их читал? хотя жалко было “лесных богатств нашей родины”, потраченных на их бумагу), не только в рецензиях на генералитет (старший коллега, заведующий отделом русской литературы, рассказывал, как после сладчайшей рецензии на бондаревские “Мгновения” писатель, сделавший свой “выбор” и досягнувший своего “берега”, выражал ему неудовольствие недостаточным восторгом рецензента; проняло даже рассказчика — человека, много повидавшего и, кажется, ко всему, кроме своей собаки, равнодушного), не только в кумовских откликах Тучкина на Кочкина, не только в постоянной оглядке на цензуру (в перестроечные годы ее самобытно подменил главный редактор), не только в ежемесячных генеалогически-математических прениях (какое количество евреев может печататься и рецензироваться в номере? о, вечный вопрос о национальной принадлежности Александра Архангельского! ныне на улицах милиционеры идентифицируют его с “лицом кавказской национальности” — так же уверенно и так же необоснованно, как редакторы прошлых лет, настаивавшие на иудейской версии). Советчина была в общем духе: того можно, этого нужно, с тем повременить, сего пропустить, оного уравновесить означенным, а обговоренный неделю назад позавчера что-то неподобающее сказал в нижнем буфете ЦДЛ или, напротив, был “завален” реакционным секретариатом (секретариатов было много). И вообще, не пора ли кончать с эстетизмом и браться за социальность?
Слышать я не могу про якобы имевший место в 70—80-х “литературный процесс”. “Процесс” был примерно таким же, как “социальность” и “близость к жизни”. Мышиная возня, постоянное “три пишем, два в уме”, мастерское лавирование, раскавыченные цитатки, хитромудрые пересказы неназываемых мудрецов пятидесятилетней выдержки, превращение писателей с проблеском дарования (часто — просто усвоивших элементарные навыки “модернистского” — началовечного, западного или латиноамериканского — письма) в Фигуры, а писателей неплохих — в Гении. Сколько тогдашних полуфиктивных репутаций дожило до наших дней — сколько надутых мэтров волокут за собой те шлейфы, обеспечившие им право на самоповторы и халтуру!
Я не хотел иметь дело с этой, с позволения сказать, литературой, хотя мне постоянно говорили, что, дескать, хватит про классику, что поактивней надо бы быть, посовременней, посоциальней. Увы, не получалось! Однажды (1984 год на дворе) я решил написать, что думаю про новый роман, претендующий на модность и глубокомысленность. Взял да написал — рецензия была встречена рукоплесканиями старших коллег. Подписана всеми. И напечатана год спустя (!) в рубрике “С разных точек зрения”. Вторую “точку” выставил главный фигурант ихнего литпроцесса Лев Аннинский, а редакционное резюме (с одной стороны, с другой стороны, но в общем-то писатель — глубокий и ищущий, а его порицатель шибко горяч) сочинил я сам — у моего официального редактора и друга Жени Шкловского по понятным причинам настроения не было. Гонорара за “От редакции” (были времена — каждую строчку оплачивали) хватило на бутылку марочного коньяка, кою мы со Шкловским и выкушали с большим удовольствием. Исторического интереса для сообщаю: писатель — Анатолий Ким, роман — “Белка”, на политику в моей рецензии и намека не было. До сих пор не понимаю: в шутку или серьезно упрекали меня коллеги-руководители в великодержавном шовинизме. Охоту “современничать” на время отбили, за что я и сегодня глубоко признателен радетелям “малых народов”. Не шучу. Ибо на той истории понял, что свободный разговор о словесности в таком раскладе невозможен. А стало быть, невозможно и свободное бытие литературы. (Что не исключает существования замечательных писателей и замечательных критиков.) При этом я вовсе не разочаровался в “Литобозе”. Просто принялся еще сознательнее бороться за то, чтобы мой журнал был максимально “нелитературным” — научным, историческим, публикаторским. И “перестройку” потратил на это. И горжусь тем, что в “Литобозе” не было халтурных публикаций “из наследия”, которые в ту пору залили всю прессу. Горжусь “ахматовским”, “пастернаковским”, “мандельштамовским” номерами. Горжусь рецензией Евгения Абрамовича Тоддеса на книгу Мандельштама “Слово и культура”, в которой разговор об издании прежде запретного поэта, о текстологии, комментариях и предисловии велся без скидок, на высочайшем уровне. Горжусь тем, что весь цвет филологической науки печатался в “Литобозе”. Горжусь, что обходились мы без тривиальных републикаций, а “Несвоевременные мысли” Горького, “Окаянные дни” Бунина, “Вехи” были поданы весьма квалифицированно. Горжусь тем, что, когда главная редакция сочла ненужной републикацию ранней прозы Вагинова (блестяще подготовленной Татьяной Никольской), я только что на уши не встал, а вымолил, выплакал, выцыганил благосклонное “ну ладно, если только вы, Андрей Семенович, врез напишете к завтрашнему утру, где все это объясните” (и написал, превозмогая дикий стыд — потому что я о Вагинове имел весьма расплывчатое представление, а за работой Татьяны Никольской стояли годы, энтузиазм, превосходное знание эпохи). Горжусь тем, что, одолевая еще больший стыд, уговаривал Семена Израилевича Липкина оставить в журнале его — великие! — воспоминания о Гроссмане, несмотря на чудовищные предложения главного редактора по “усекновению” текста. И тем, как главного уламывал (сколько чая с ним выпить надо было — Шкловский утверждал, что все мы непременно умрем от водянки!) — и ведь добился почти всего (правда, опять врез пришлось сочинять — но тут вроде бы по-человечески вышло). Горжусь и тем, что не только движение времени, общий “перестроечный” контекст, но и наша, условно говоря, “нелитературная часть” споспешествовала оживлению части собственно “литературной”. До такой степени, что весной 1990 года показалось: будет настоящий журнал. Литературный. Без кавычек, вранья и склизких компромиссов.
В этот момент меня позвали в безусловно самое престижное издание СССР — в “Знамя”, редактором “под меня” создававшегося отдела “наследия”, членом редколлегии. Я согласился — и передумал. Очень неловко было — да и сейчас неловко — перед Григорием Яковлевичем Баклановым и Сергеем Ивановичем Чуприниным, мне поверившими, но слишком я любил свой “Литобоз”. Меж тем в журнале прошла реорганизация — ретивым младореформаторам были даны кой-какие гарантии. Мы ликовали. Недолго. В октябре (в сентябре я был в отпуске) гарантии взяли назад. Было сказано, что, конечно, все у нас по-новому, но кое-что — очень даже по-старому. Первым заявление об уходе положил Шкловский (только что согласившийся поменять вольготное обозревательское место на самую трудную в журнале нашего типа должность — заведующего отделом современной литературы). Я — вторым. Но надо было дорабатывать. Первый номер 1991 года был “мандельштамовским” — готовил его (как и прочие тематические) один отдел. Бывший отдел “критики критики”, получивший громкое имя “отдела истории и теории литературы”. В отделе было три человека — старший редактор Ирина Прохорова (кроме прочего, она в это самое время переводила с английского очень трудную — и совершенно замечательную — статью Омри Ронена, номер открывшую), младший редактор Андрей Ранчин и я, ими заведовавший. Впрочем, этот номер с нами делала Елена Шубина (плоды реорганизации). Остальная редакция (как и год, и два назад, когда делались “пастернаковский” и “ахматовский” номера) культурно отдыхала. В смысле, работала над будущими номерами, от участия в коих наш отдел тоже никто не освобождал. В февральском подводились итоги ушедшего литературного года. Я писал туда обозрение критики — с моим изнурительно хлопотливым “мандельштамовским” номером на руках и поданным заявлением об уходе. И занимался этим, надо сказать, с удовольствием — ибо писал что думал. Не напечатают — и Бог с ними, им номер заполнять — не мне. Валентин Николаевич Хмара, по-моему, нас любивший и искренне огорченный нашим предстоящим уходом, не сделал ни одного замечания. За что в феврале, когда номер вышел, получил, по свидетельствам очевидцев, публичный втык от главного редактора. Кто-то из доброхотов выдвинул милую гипотезу: Немзер, дескать, то ли текст подменил, то ли, покивав на строгие замечания куратора, обманом оставил все по-старому. В общем — лжец. И интриган (как и прочие сотрудники, покинувшие “Литобоз”), ибо осенью то ли собирался подать, то ли даже подал (от имени коллектива — каковы змеи, на груди взращенные!) бумагу в начальственную союзписательскую инстанцию, в коей требовал снятия главного редактора (журнал подчинялся СП СССР). Это я-то, так и не уразумевший, кто у них там на Воровской улице чем занимается, даже прошения (заявления?) о приеме в означенный союз не подававший. (Меня приняли после августа 1991 года, на громокипящем собрании писателей-демократов, когда Евтушенко зачитывал неведомо кем составленный список. Приняли — не спросив моего согласия. Конечно, хотели “как лучше”.) Красную Шапочку тоже мы со Шкловским съели.
В последний рабочий день 1990 года я ушел из редакции позже всех. Это не было демонстрацией — просто шли верстки, потом надо было передавать дела, потом кому-то отзванивать, потом чистить стол. На завтра ведь не отложишь — я знал, что больше сюда не приду. Никогда. Знал и другое: какое-то время (пока Ира Прохорова не хлопнет дверью) будут идти в журнале отменные историко-литературные публикации. (Так и вышло. В частности, Ира сделала яркие тематические номера: “булгаковский” и “эротический”. А потом ушла. И в ноябре 1992 года в печать был подписан первый номер успешно ею по сей день редактируемого “Нового литературного обозрения” — журнала, конечно, совсем другого, но все-таки связанного с нашим недовоплощенным проектом.) Знал и третье: будет в “Литобозе” литпроцесс по первому разряду — со всеми положенными прибамбасами, наворотами и финтифлюшками; место зарвавшихся мальчишек, лжецов и интриганов займет Первый Критик мира и его окрестностей — сам Лев Александрович Аннинский в штат редакции войти соизволил.
Так какая из всей этой истории мораль? А простая. Эка невидаль — заниматься литературой в “нелитературном” издании! Мы вот в “литературном” ею занимались — и, руку на сердце положа, совсем не плохо.
Что же до моей работы в изданиях “нелитературных”, то как-то даже и неловко трюизмы повторять. Извините, но пьяному ежу известно, что благодаря удивительному редакторскому (режиссерскому? композиторскому? зодческому?) дару Бориса Кузьминского созданный и выдышанный им отдел культуры “Независимой газеты” первого состава (до января 1993-го), более известный как отдел искусства газеты “Сегодня” (23. 02. 93 — 02. 11. 96), был живым чудом. Это “Сегодня” было “нелитературным” изданием? Нет уж. Позвольте вам не позволить. Наша страница была (и все заинтересованные лица об этом прекрасно знали) настоящей “Литературной газетой” (Борис Кузьминский, Вячеслав Курицын, “приходящие” Роман Арбитман, Александр Архангельский). А также “Искусством кино” (Максим Андреев, Юрий Гладильщиков, Денис Горелов, “приходящие” Илья Лепихов, Станислав Ф. Ростоцкий), “Театральной жизнью” (Ольга Горгома, Марина Зайонц, Маргарита Хемлин, “приходящая” Татьяна Кузнецова), “Музыкальной академией” (Юлия Бедерова, Алексей Парин), “Художественным журналом” (Людмила Лунина, Елизавета Плавинская, Андрей Ковалев), “Вопросами истории-литературы-философии” (Модест Колеров, “соседствующий” — числящийся в другом отделе “Сегодня” — Дмитрий Шушарин, “приходящие” Елена Петровская, Александр Носов, Константин Поливанов, Николай Плотников), “Культом личностей” (Татьяна Рассказова), “Знаменем-Звездой-Новыммиром-Волгой-Дружбойнародов” (в созданной все тем же Кузьминским “Антологии” — полоса, а иногда и разворот — печатались Вера Павлова, Владимир Аристов, Иван Жданов, Владимир Маканин, Анатолий Найман, Тимур Кибиров, Алексей Парщиков, Алексей Слаповский, Владимир Сорокин и т.д.), “Иностранной литературой” (Борис Кузьминский, “приходящие” Вера Мильчина, Борис Дубин, Григорий Чхартишвили) и вообще всем на свете (литературные редакторы Наталья Королева и Ольга Серова, божественная Аделаида Метелкина и еженедельная рубрика “Лаки страйк”). Потому и посвящали нашей странице, ее сотрудникам и авторам длинные статьи, завистливые реплики (до сих пор веселюсь, вспоминая, как просился к нам в авторы один вездесущий и во всех жанрах резвящийся литератор, а получив вежливый отказ, принялся клеймить нас за все вообще и исполинские зарплаты-гонорары в особенности; увы, таковыми они были только в пылком воображении сего преуспевающего словоблуда) и журнальные номера. Потому и могут мои коллеги составлять живые и актуальные книги из якобы по определению однодневных “сегодняшних” статей. Потому и воспринималось закрытие нашего отдела как разгром газеты. И невозможно было убедить сочувствующих в том, что прихлопнули разом семь (!) отделов, а оставшиеся заполнены — в подавляющем большинстве — навербованными варягами. Зачем надо было уничтожать одну газету, а под ее именем запускать другую, я не знаю. Это дело инвесторов и управляющих. Знаю я другое: та “Литературная газета” (список ее прочих ипостасей см. выше), где мы работали, была неотъемлемой частью газеты “Сегодня” (лучшей в России и в политической, и в экономической, и в “заграничной”, и в “криминальной”, и почти во всех иных частях). Газеты, придуманной Михаилом Леонтьевым и с удивительным мудрым тактом ведомой Дмитрием Остальским. Газеты, где во главу угла ставились принципы свободы, ответственности и интеллектуальной честности.
Вовсе не хочу идеализировать ушедшее. Рая в газете не было — случалось нашему отделу конфликтовать (иногда — резко) с главной редакцией и выслушивать колкости коллег. Далек от идиллии был и внутриотдельский расклад — случалось, что коллеги неделями друг с другом не разговаривали (но страница все равно выходила), временами нам казалось, что все делается не так, сотрудники уходили (иные — болезненно), сам я, к примеру, раза три писал заявление об уходе. Изматывала нас наша полоска зверски, кляли мы ее последними словами, но жить без нее — не могли. Те, у кого была когда-нибудь настоящая работа, меня легко поймут. Тем, кого это горькое счастье обошло, вероятно, моя история покажется дикой выдумкой.
Было — прошло. Но отнюдь не исчезло вовсе. Начавшая выходить в мае 1998 года газета “Время MN”, где я нынче с удовольствием работаю, формально устроена иначе. Если характеризовать различие двух моих газет одним словом, то “Время” компактнее. Нет места на полемику, анализ негативных феноменов, пародию, прямое самовыражение. Иногда, впрочем, без этого не обойдешься — и все названное проявляется. Но суть не в различиях, а в смысловом единстве, суть в глубинной верности тем установкам, что были приняты в “Сегодня”. (Разумеется, с поправками на исторические изменения в обществе, но они-то, по моему разумению, затрагивают лишь внешний контур издания.) Задача же литературного обозревателя всегда одна — писать о литературе, приближать ее реальность к публике. То есть превращать свою делянку в “литературную” (“киношную”, “театральную”, “музыкальную” и т.п.). Как это получается у сотрудников и авторов отдела культуры “Времени”, не мне бы судить. Но все-таки скажу: по-моему, получается.
Татьяна Нестерова
Cosmopolitan — чисто женское издание, поэтому, когда публикации предлагают мужчины, у них сначала спрашивают, знакомы ли они с нашим журналом. Однажды в редакции раздался мужской звонок, и на вежливый вопрос, знает ли потенциальный автор, куда обращается, голос ответил до боли просто: “Да, конечно, у вас Хемингуэй печатался”. Это — не анекдот. Это символический факт. Потому что изначально Cosmopolitan — американский журнал. И действительно печатал Хемингуэя. Но в свое время. И американский. А в России он появился, когда женских журналов было — “Работница” и “Крестьянка”.
Редакция мечтала о хороших рассказах: наш читатель, как известно, воспитан на слове и журнал без прозы, каким бы он ни был красивым, достойным не считает. Перед редакцией встала замечательная по своей интриге задача: найти в общелитературном потоке именно то, что требует Cosmo. А надо ему, казалось бы, немного — чтобы рассказ был, как он сам: свежим, бодрым, ясным и про сегодняшнюю героиню. Совершенно логичным было бы публиковать лишь “женскую прозу”. Однако там, среди умно-концептуального, социально-трагичного, пронзительно-лирического, авангардно-психологического не нашлось нашего. Пришлось выйти на личный контакт и объяснять, что нам нужно, но тут подтвердилось священное — “каждый пишет, как он слышит”. А про Cosmo еще и не слышал никто…
Пошли проверенным путем — на поклон к мастерам. Первый шаг отважно сделала Людмила Петрушевская, отдав нам большую сказку “Глупая принцесса”. Потом дорога привела к Виктории Токаревой и Людмиле Улицкой. Затем Александр Кабаков специально для Cosmo написал “День рождения женщины средних лет”, чем сокрушил редакционное решение по поводу “женской прозы”. “Второй отрыв Палмер” Василия Аксенова окончательно нас убедил: авторство женщин для Cosmo — далеко не главное.
После того, как журнал — впервые в России — провел свой секс-опрос, мужчины дали своеобразную реакцию: эротоманы понесли в редакцию кипы сексуально-фантазийных опусов… Рассказ — вообще дело непростое, а когда стали обильно издаваться любовные романы, жанр тут же привлек творческое внимание сочинителей. Cosmo нашел выход в сценаристах: они неизбежно раскручивают действие, плотно держат руку на пульсе, точно ощущают структуру момента. Впервые свои рассказы опубликовала у нас драматург Надежда Птушкина. Алена Криницына предложила “Импровизацию” — лишь заявку на литературный сценарий, — а редакция в нее влюбилась и сразу напечатала. Два рассказа Валентина Черныха, позднее вошедших в его сборник “Женщин обижать не рекомендуется”, тоже увидели свет в Cosmo. Замечательно угадывал тон журнала Эмиль Брагинский, каждый раз красиво доказывая, что возраст, в принципе, вообще ни при чем.
Конечно, имя корифея — настоящее украшение журнала. И высокая планка. Но Cosmo публикует не только знаменитых писателей. Например, мы напечатали рассказы Александра Кондрашова, который в основном работает на театральной сцене. Место неписательской службы Сергея Петухова, сочинившего нам несколько мини-детективов, — журнал “Химия и жизнь”. Cosmo готов открывать все новые и новые имена: объявленный пару лет назад конкурс рассказа перерос в постоянную рубрику, и поток литературных опытов читателей не иссякает. Они настолько интересны, что издательство “Эгмонт” составило из них книжку, и первый тираж разлетелся мгновенно.
Похоже, литературные игры Cosmo — не просто “семейные радости”. И приглашение на страницы “Знамени”, наверное, можно считать символическим признанием: первые пять лет российский Cosmopolitan шел верными литературными маршрутами.
Александр Нилин
За последние девять лет я работал в трех иллюстрированных журналах — в двух первым заместителем главного, а вот сейчас в третьем сам стал главным.
Девять лет, как и положено на шестом десятке, пролетели быстро. Но от перманентности перемен кажутся какими-то тесными, сплошными — изображая их фабульно, все невольно огрубляешь. Что, в общем-то, для понимания времени, себя и профессии небесполезно.
Как теперь понимаю, пришел я в журнал почти антижурналистом, прежде всего из-за гиперболизированного представления о возможном влиянии сугубо литературного текста. Зато в сегодняшней своей ипостаси впал, похоже, в порок недоверия к самодостаточности талантливого изложения. Хотя и допускаю, что, покинув редакторский пост, смог бы очень скоро от порока этого избавиться. С другой стороны, начинаю сомневаться: а порок ли подобное недоверие? Может быть, в нем как раз “продвинутость”, выражаясь чудовищным современным языком?
Первый из трех журналов, где я работал в начале девяностых годов, — бывший “Советский Союз”, неудачно переименованный в “Воскресение”. В очень короткий срок для “Воскресения”, объявленного президентским журналом, открылись неограниченные возможности. Но Горбачев вскоре пал, а новому президенту такой журнал был не нужен принципиально.
“Советский Союз” редактировал близкий к властям поэт Николай Грибачев, который изначально отказался от какой бы то ни было литературы в журнале, в отличие от “Огонька”, регулярно публиковавшего у себя в дософроновские да и в софроновские времена рассказы молодых и маститых новеллистов. Грибачевский “Советский Союз” культивировал единственный жанр — подписи под снимками.
Сотрудники, оставшиеся в переименованном журнале, пришли в ужас, узнав о намерениях преемника Николая Матвеевича. Но ужасаться им пришлось недолго — смена состава редакции происходила в неприличном темпе. К моменту моего поступления на службу в штате редакции на ключевых позициях работали пять, не считая редактора, членов доперестроечного Союза писателей.
Главный редактор, драматург Мишарин — автор одобренной Горбачевым и поставленной по его настоянию Олегом Ефремовым в Художественном театре пьесы “Серебряная свадьба” — в душе считал себя недооцененным прозаиком.
Мишарин видел свой журнал прежде всего литературным. Мировоззренчески чем-то вроде “Нашего современника”. Хотя себя, исходя из комплекции и воспоминаний о молодом винокушестве, отождествлял, конечно, с Твардовским. Со всей стихийностью причуд и неожиданностью (у редактора “Воскресения”, впрочем, всегда вычисленной) пристрастий.
Сначала редактор принял правильное решение: издавать толстое литературное приложение к “Воскресению”, а прежнюю структуру иллюстрированного, многотиражного журнала ломать с оглядкой.
Но приложение с его почвенно-религиозными приоритетами, возглавляемое тоже драматургом Владимиром Малягиным (ныне автором доронинского МХАТа), сразу же прогорело финансово, а деньги уже приходилось считать. И увлечение литературой постарались спроецировать на главное издание, лишив его необходимой старому подписчику изобразительной сути и привычной стилистики, превратив в рыхловатый альманах.
Драматургия начинается с непорядка. И при таком руководстве “Воскресения” без непорядка было не обойтись. Эстетическая инициатива едва не завершилась успехом с неожиданной стороны. Редактор дочернего журнала “Спорт в СССР”, Олег Спасский в тот момент — по личным, как я понимаю, причинам — оказался под влиянием критика Александра Михайлова, начавшего издавать экспериментальный журнал “Соло”. Спасский с помощью главного художника спортивного издания, интеллигентной девушки Ольги Палеолог, начал — по недосмотру Мишарина — делать в неструктурированном “Воскресении” арт-страницу силами михайловских авторов. Так появился в бывшем “Советском Союзе” рассказ Юрия Буйды. Набран был и рассказ Анатолия Гаврилова, но выброшен в последний момент из верстки редактором. Конечно, дремучим человеком Мишарин не был — и когда от пристрастий, вызванных желанием непременно попасть в определенный круг, отрешался, то кое-что в литературе понимал. И случались при нем пристойные публикации. Помню, например, подборку стихов Семена Липкина.
Но журнал, потеряв нечитающего читателя, ориентированного исключительно на красивые картинки не существующей в стране жизни, никого взамен этому нечитателю не нашел. Никто так и не узнал про намерение редактора основать еще один литературный журнал под бывшей маркой популярного.
Летом девяносто третьего года фирма “Микродин”, тогда очень известная (по всей Москве была развешена ее эмблема), начала выпускать журнал с тоже, на мой взгляд, не привлекательным для обывательского уха названием “Обозреватель”. Кандидатура редактора была выбрана по совсем уж не объяснимым разумом соображениям. Хозяева “Микродина” отдали журнал — чуть не сказал “на растерзание” — спортивному обозревателю “Московского комсомольца” Петру Спектору. В сущности, очень неплохому парню из культурной семьи, выпускнику физико-математического факультета, в ранней молодости, вероятно, и начитанному. Но ко времени назначения главным редактором (а заодно и президентом какого-то мифического акционерного общества) господин Спектор не хуже Мишарина (артиста, кстати, по образованию) вошел в роль эдакого преуспевающего деятеля — “своего среди своих”. И уже мозг не перегружал, и знаний новых не приобретал. Расширял лишь круг знакомств, что сегодня, разумеется, не последнее дело.
Первоначальная щедрость “Микродина” всех нас несколько дезориентировала — мы приписывали себе несуществующие заслуги. А люди, в том числе и писатели, нас интересовавшие, просто смотрели редактору “Обозревателя” в карман, видя в нем потенциального спонсора для собственных затей.
Спектор, конечно, никаких толстых литературных журналов в глаза не видел. На слуху у него было несколько модных писательских имен. Их он и хотел видеть на страницах своего журнала. К рекомендациям эрудированных сотрудников (вроде Валерия Кичина) относился с подозрением…
На приглашение редактора опубликоваться — с обещанием впечатляющего гонорара — откликнулись не без колебаний Фазиль Искандер, Виктория Токарева, Юрий Нагибин (через посредничество своего издателя в ПИКе Якова Костюковского). И все, пожалуй. Еще кинематографист Валерий Приемыхов дал какой-то свой рассказик. А так все больше печатался юморист Андрей Яхонтов — приятель редактора… Андрей Вознесенский согласился войти в редколлегию журнала, но за три года напечатал лишь четыре стихотворные строчки — на смерть Листьева.
В общем, в журнале выходца из “МК” сложилась ситуация, когда новых имен в нем появиться не могло из-за отчетливого презрения редактора к не известным ему авторам, а литераторы с именами отдавали “Обозревателю” вещи такого уровня, что просматривалось тайное желание получить гонорар за работу, которую в данном издании, слава Богу, никто не прочтет. А при улучшении ее можно будет напечатать повторно, и где-нибудь попристойнее…
К началу работы в журнале “СПОРТклуб” в громкие имена писателей, как в коммерческое спасение, не верилось. Я уже знал, что любые имена могут сработать при условии создания журнала с определенным обратным адресом и соответствующей раскруткой. В несуществующем журнале никакие имена не прозвучат. Могут даже выглядеть неуместно, как ни странно. Не ко двору. Тем более когда двора еще нет.
“СПОРТклубу” в нише чисто спортивных журналов места не оставалось. Он стоял перед необходимостью образовывать свой электорат. Трезво смотреть на то обстоятельство, что люди, целиком поглощенные спортом, читают мало, неохотно и, как правило, о спорте — исключительно информацию на газетном уровне. Аналитика поглубже им чужда и даже смешна.
И от сознания этого — естественно, с трагическим опозданием — в первую секунду опускаются руки. Зачем коммерческий журнал, проходящий по статусу спортивного, если рынок чтения про спорт настолько узок? Просто еще один журнал никому не нужен. А в принципе новый мало кто воспринимает — можно написать все, что хочешь. Но писать, выходит, надо только то, что писано-переписано. Каждый, кто не умирает с голоду и не безнадежно безработный, скажет, что в проект, подобный “СПОРТклубу”, глупо встревать и при издательском (“Московских новостей”) благорасположении к тебе…
Вместе с тем — глупо пройти мимо метафоричности, заключенной в спорте. А ключ к ней не изготовить без литературного инструментария.
Очень быстро убеждаешься, что журнал делается тем интереснее, чем дальше уходим мы от привычных представлений о спорте. То есть чем дальше от стереотипов уходим, тем ближе оказываемся к избранной натуре. Натуре этой ближе вечные темы. А к ним без настоящей литературы не подойдешь. Но где ее взять?
При советской власти пытались оконтурить особо писателей, пишущих на спортивную тематику, — приравнять их хоть в какой-то мере к тем, кто пишет про завод, про деревню, про войну. Выдвигали в среде увлеченных спортом литераторов своих генералов. Но все равно ни черта не получалось из их затеи. И я сейчас сразу оказываюсь в предынфарктном состоянии, когда в журнал к нам стучится кто-либо из отличившихся на выдуманном поприще. Поэтому замечаю, что вокруг “СПОРТклуба” писатели-болельщики не группируются. Что порою и обидно. Тем не менее, спокойнее. Отказывать я не научился. Но вот появляется в редакции талантливый человек без прошлого и приносит рассказ, немедленно очаровывающий всех сотрудников журнала. И я заранее готов восторгаться и, не читая, ставлю рассказ в номер. Действительно, занятно: актер, помешанный на футбольной статистике, заставляет молодую жену заучить фамилии игроков и факты игр разной давности…
Печатаем рассказ — и события не случается. Он даже проигрывает рядом с аналитическими статьями о футболе. Я не ломаю голову, в чем причина равнодушия к такой прозе. Я уже понял — это рассказ для спортивного журнала. А этого мало. Автор увидел лишь обложку, вернее, логотип. Но, по-моему, название и разрешает нам свободу от специфики. Просто мы не всегда понимаем, как ею распорядиться.
Конечно, идеален автор-писатель, который проникся бы нашим журнальным замыслом, думал вместе с нами о перспективе издания, о воздействии на читателя, который предпочел бы наш журнал всем другим. Но такое вряд ли реалистично. Реалистично, по-моему, находить текст, вокруг которого складывался бы сюжет журнала.
Сегодняшний “тонкий” журнал вступает с читателем в “клиповый” роман. Однако именно “клиповый” роман и невозможен без одушевления литературой.