Стихи
Хамдам Закиров
Опубликовано в журнале Знамя, номер 5, 1999
Хамдам Мусажонович Закиров родился в узбекском городе Риштан в 1966 году. Учился в Ленинградском военно-морском инженерном училище, в Ташкентском университете и Ферганском пединституте. Стихи публиковались в “Звезде Востока”, “Митином журнале”, альманахе “Так как”, альманахе “Ъ”. Издана книга стихов “Фергана”. Живет в Москве. Хамдам Закиров
ДикобразБез обратного адреса Сны больше не мерещатся, отец, они наваливаются грудью, как когда-то, когда я просыпался и не мог руками и ногами двинуть, крикнуть: горло сжато, глаза ещё не видят, только слух, дрожа, улавливает дикий смех, который плавно переходит в вой сигнализации машины под окном. Свобода — призрак. Смерть за мною бродит по пятам, с усмешкою следя за тем, как я люблю и лгу одновременно. Что делать, папа, я хочу, но получаю лишь ничтожные проценты. Желанья тонут в волнах ночи со мною вместе. Тучи полощутся, как флаги. Переулки, дни. Я одинок, отец. Громоотвод предчувствует удар слабее, чем я — холод. Осень не золотисто-красная и солнце повисло на бикфордовом шнуре: не греет и наверняка погаснет прежде, чем взорвётся новым летом. Папа, земля вбирает боль моих шагов. Насколько хватит ей терпенья? Скоро ведь октябрь, и мы лет семь не виделись с тобой. Я вспоминаю разное: пустое поле в августе и колкую щетину срезанных стеблей, твою небритость вечную, а также манеру подмечать в простых вещах необычайное. Так сердце бьётся перед сном — всё медленнее, тише, глуше — словно проигрыватель сбавил обороты, словно упало напряжение. Мои очки разбились. Стёкла покрылись сетью мелких трещин и мутны: я ничего не вижу, папа, ничего. P.S. Прочёл ли ты Руми и Араби, которых я передавал? Или, быть может, уже на равных общаешься ты с ними? Но об этом — даже подумать я боюсь. Осень. Материнское письмо В янтарном небе — редкий всполох. Здесь дождь щебечет, более ничто нас не тревожит, нет. К тому же, он сегодня. А вчера мы о дожде не слыхивали, стольких не ведали нюансов в его шуме. Собаки лай, крик петуха, разбуженного молодой луной, и ветерок, несущий запахи пустыни, лишний раз напоминают о тебе. Как прежде всё, ничто не изменилось: вещи твои мы аккуратно протираем, ставим по местам. Ждёт угол твой хозяина и в наших сердцах, — ты, сорванец, бегущий вдоль ручья за маленькой дощечкой-кораблём. Когда мы перестанем грезить явью, что будет, мог бы ты сказать. Но голос, что слышим постоянно, нам не понятен. Что ж, мы терпеливы, и если б не язычество, молились бы богам заморским, в чьи земли ты ушёл и не вернулся. На них одна надежда: родовой тотем иссох и безразличен к жертвоприношеньям. Осень крадётся медленно на наше плоскогорье; лес становится багряным, спелым, словно абрикос, и нежное молчание, которым проникнуто как будто всё живое. Старый дуб разбило молнией. К делянке нашей зарастает тропка: реже ходим мы, и много реже — почта. В огород зверушки всякие повадились: то лисьи следы, то дикобраз мелькнёт среди капусты. Птицы кружат над позолоченными кронами. В темнеющем лесу по вечерам слышны таинственные шорохи, порой вдруг шелохнётся куст шиповника, что за оградой, позади сарая; на сосне прокаркает волшебный ворон, филин ухнет в полночь, твой отец погасит свечку, дочитав стихотворенье Тао Юань-Мина. Так жизнь течёт. Мутна её вода, и странно, что, выросшей в горах, здесь снятся реки мне — вширь необъятные, немые, словно глина, словно смерть. И кто бы объяснил: сны, грусть мою, твоё отсутствие и то, что надвигается с безмолвной дрожью. В свете фонаря платановые листья опадают, и бабочка ночная доживает последние часы до благовеста. Июнь В моей жизни случается много странных событий, — гаснет в подъезде свет, и я застреваю в лифте; после душного дня — ливень с молниями; девушка, с которой едва знаком, вдруг остаётся со мной, и мы занимаемся “непотребством”; книжка любимого поэта не доставляет удовольствия, — как если б всё не так, хотя всё хорошо. Плавятся дни под ногами. Ночи — в мокром постельном белье, один ты или же с кем-то: влажные руки, сердце в слезах. Вместо слов — пустота, чувство свободы, имя которому — одиночество; Марк Стренд и его Элегия 1969; эйсид джаз, клуб “Кризис жанра”, стихи, не написанные по-человечески — снующие в воздухе, как лоскутки, а порой как полотнища ветра, открытые ушам, глазам, кому-то другому — не тебе. Свет мой, солнце моё, бриз, горькая морская вода. Аквамарин Слова твои — лишь тёмный отклик на тьму вещей, что с нами происходят. Скажи мне, кто открыл тебе глаза, кто дал возможность видеть то, что видно? Вот дверь, вот розы высохшие, вот жизнь моя, что тоже отцветает. Ты различаешь вещи и события, цвет губ и речь, которую они проговорили. За окном машины бороздят асфальтовое море. Здесь же — свет подрагивает, кипятится чайник, и всё, что я бы смог произнести, наверняка окажется повтором. Нас учат те, кто ничему не учит. Шафраном пахнет. Бархат на диване истёрся в двух местах. На карте — таракан уселся на Гренландию. Зачем приходят и уходят дни? Мне ничего не остаётся. Смерть близка мне, как никто другой. Ты хочешь узнать подробности? Коктебель: безветрие Пожалуй, стоит в тень уйти. Такого солнца давно не знали мы, сказали местные. На море — штиль. На сердце — такой огромный камень, что нет сил подняться. Посидим ещё. Провисший тент от неба спрячет нас. Чуть двинем стулья. Всё о ней я думаю, и потому на всё, где нет её, гляжу я с грустью. Дай-ка, развернусь: не назовёшь и ветром, но от пляжа несёт песок. В глаза попало, вот и слёзы. Это, только это, всё нормально, что ты... Проснувшись, слушал Брамса. Представляешь, случайно прихватил не ту кассету. Дверь была открыта, и занавесь дрожала, словно смычки, которые, волнуясь, перебирают струны в такт дирижёрской палочке. Лучи пытались дотянуться до подушки, но кровать поставил я подальше от двери. Вчера, на пляже, с друзьями её видел, но был слишком тактичен, слишком благороден: не подошёл, не подхожу, не подойду. Так одиноко мне. Лишь пекло и спасает: сжигая душу, иссушая слёзы. Знаешь, это ведь Господь её глазами на меня смотрел и (да простится мне подобное сравненье) её ногами от меня ушёл. Вдали от моря Моё солнце ласкает иной берег, высушивает водоросли, остатки моллюсков из скорлупы, золотит песок на пляжах моё солнце. О чём говорить с ветрами, снегопадами, холодом? Чувством исполнены — сердцебиение, дыхание, губы. Ими — влажными поцелуями — ты метила дни, истончая и так невеликий зазор между словом и вдохом. Стоило лишь пальцем коснуться воды, чтобы вновь убедиться, как жизнь прекрасна и мимолётно страдание; боль тонет, словно рубец, заживающий на глазах в красной целебной земле, моя радость, в твоей любви. Я теряю рассудок. В глазницах лета — твоё отражение и ещё несколько ассоциаций, которые не передать: юг, журчанье ручья, ты, абрикос, расплюснутый от падения, дарящий свой аромат — спелой и сочной глине — нам, воздыхателям, безумно влюблённым в тебя: берег, пенный накат. Утраты: возвращение с юга Ничто не случится, и свет в конце дня погаснет. Море сторонится шумного берега: пенится лишь горизонт. Мои руки опять не у дел — с сигаретой. Тенью упало к ногам одиночество. Лето прощается с летом. За горной грядой осень скользит по горчичной земле, как разлитая краска. Пора уходить; проезжать деревеньки и города, что для нас существуют только на атласе автодорог, съезжать на обочину, время от времени копаться в моторе, отбегать за стог сена, справляться о направлении или бензоколонке, костёр разводить, засыпать в отсыревшей палатке и знать, что и этого — никакого — пристанища ты недостоин, и в небо глядеть, где оливковый цвет отражает тысячи плачущих глаз. Скитанье не выход. Безнадёжно и тупо сердце бьётся, не в силах освободиться, и плоть требует своего, и я пробираюсь в твой спальный мешок. Финал как в дурном кинофильме: молнию заедает, я взбешён, ты смеёшься; ничто не даётся в руки, сетую я, насмарку и дни и ночи, впустую вся жизнь. Затем ты меня успокоишь, мол, милый, всё образуется, повернись, давай утрём слёзки; и эта игра перейдёт в другую, неописуемую игру, потом в утро, в “завтрак туриста”, и вновь в тряску на скверном асфальте, в скверной машине. Пока же — я курю у палатки, разглядываю агрегат, брошенный в поле, где разбили мы лагерь, пытаясь понять — сеялка это или сенокосилка, и что будет по возвращении, что я делаю здесь, и как бросить всё, хоть ори, как Гаркуша, “остановите самолёт, я слезу”. Тотчас твоя голова, в брезентовой ауре и табачном дыму, предлагает мне папироску, “одну из возможностей выхода”, цокает твой язычок и продолжает: судя по этому эпизоду, всё, что мы можем — только коптить небеса. Исчерпано бытиё, и фильтр уже почернел. Моё солнце, но всё-таки стоит забыть обо всём и, насколько это возможно, друг в друге искать смысл несчастья и счастья. Вечер пришёл постепенно, как будто следил он за тем, как мы змеевик наслажденья раскручиваем. Отпуск закончился. Август уже на исходе. Пора на север, домой. И ведь мы приближаемся к дому, к чему-то ещё. Постепенно, но движемся. Что же тебя тяготит? Обсидиан Говорить о ветре, рассвет будоражить своим бессонным томлением в комнате душной, всегда одинаковой, затканной паутиной комариных полётов — зигзагообразных — от плоти к крови, от опасности к наслаждению. Твои действия — обыденные и божественные, настолько они отшлифованы привычкой и временем, что сам их не замечаешь, будто ты чашка, чьё содержимое бултыхается под напором неведомой ложки, творящей алхимию над крупинками сахара. Бледное свечение за окном — словно река, тьма во тьме, что течёт вдоль истёкших уже берегов, и сон или бессонница — лишь новое имя статичности, постоянства, куда более жалкого, нежели сумасшествие, или нищенское скитание, или пагубные греховные побуждения, всё время хватающие тебя за одно интересное место, но всегда оставляющие сердце свободным, пустым. Где филиппинский медик, который бы вырвал без боли и без порезов этот кровяной насос, уже ни на что не способный? Мне хочется говорить, но слова гаснут впотьмах, словно свечи. Более ничего. Сентябрь, конец всему, хмурое утро. Топография: динамика Избегая дорог, минуя мосты, разложив по карманам сушёные фрукты, догоняешь рассвет через поле, где свет монохромен и сепия скрыла реальность деревьев, обочины. Руки твои колосятся в тумане. Лицо чуть означено. Видно сырые потоки, что тихо текут между нами, словно луч света, что разделяет экран и проектор в зрительном зале. Ты не чувствуешь это размежевание? Будто прошёл землемер и вбил колышки, всем уделив отведённые метры страданий, пути. Даже этот немой участок земли нам враждебен. Роса на туфлях. На дальних холмах синеют сухие стволы. Мы будем идти очень долго, пока не прокричат петухи, не потянется, зевнув, собака, не запылят первые машины, коровы не прошествуют на поляну под свист бича, жуя давешний сон вперемешку с прохладной и сочной травой, соседки не начнут перекрикиваться через забор, не выглянет солнце, мужчины, позавтракав, не присядут на ступеньке крыльца, чтобы выкурить сигаретку, и утренняя сырость не начнёт отступать, недовольно и медленно, к оврагам, скрытым деревьями поймам петляющей речки, пещеркам в подошве скалы. Мы будем идти, моя радость, уверенно и неуверенно, пока не начнётся опять день, жизнь, которую никто и ничто не думает тратить впустую, терять чуть не на каждом шагу (как ты — фляжку с вином, а я — записную книжку), короче, как мы её тратим и в этом, к примеру, походе, скрываясь от глаз и ушей, рыская, словно дикие звери, вынюхивая в жухлой листве, под корнями, в дуплах и брошенных норах — счастье, одиночество, землю, готовую принять нас такими, какие мы есть: врагами себе, пустой породой.