Письма к Евдокии Ольшанской. Публикация, подготовка текста, предисловие и примечания Е. М. Ольшанской
Опубликовано в журнале Знамя, номер 4, 1999
Надо аккумулировать душевную энергию…
Письма Арсения Тарковского к Евдокии Ольшанской Одним из самых больших подарков Судьбы для меня было знакомство с Арсением Александровичем Тарковским, которое со временем переросло в дружбу. Свидетельством ее остались, в частности, 166 писем Тарковского, адресованные мне с 1969 по 1987 год.В первые годы письма приходили очень часто, в последние 2—3 года жизни Арсения Александровича — редко: по его свидетельству тех лет, ему все тяжелее было “доставать самого себя из себя”, болезнь и горе после потери сына заставили его все пристальнее вглядываться в себя и как бы изолировали от окружающего мира. Но и самые последние его письма свидетельствовали о его доброте, чуткости и заинтересованности в переписке.
Мы много встречались лично: я не менее раза в год приезжала в Москву, чтобы повидаться с Тарковскими.
Арсений Александрович был удивительным собеседником. Слушать его было очень интересно, о чем бы он ни говорил: о гостеприимстве грузин и о Коктебеле, об “Евангелии от Фомы”, отрывки из которого опубликовало издательство “Наука”, и о музыке Шютца, об астрономии и о красоте Подмосковья. Он обладал удивительным чувством юмора.
Но этот человек, будучи одним из образованнейших людей своего времени, был в то же время и замечательным слушателем, не подчеркивал своего превосходства, говорил с собеседником на равных, незаметно поднимая его до своего уровня.
Так обстояло дело и с письмами. Каждое его письмо было не “само по себе”, а откликом на письмо, только что полученное, — кстати, по возможности он старался ответить в тот же день (а еще чаще — в ту же ночь, когда оставался один на один со своим корреспондентом).
Письма свои он датировал по–разному: то римскими цифрами обозначал месяц, то писал его название полным или сокращенным словом.
Арсений Тарковский хорошо рисовал, и многие письма ко мне украшал рисунком цветка, солнца или своим шаржированным изображением. Иногда рисовал себя в виде пса в очках, протягивающего адресату цветок.
Он ценил то, что я в Киеве еще в 1967 году создала Клуб поэзии “Родник”, куда съезжались любители поэзии и начинающие авторы со всего города (кстати, Клуб живет до сих пор и в октябре 1997 года отметил свое тридцатилетие). Тарковский писал клубу письма, был знаком со многими его участниками, давал советы молодым авторам и присылал ко мне всех начинающих поэтов Киева, которые обращались к нему. Сам бережно пестуя своих учеников Ларису Миллер, Александра Радковского, Марка Рихтермана, Михаила Синельникова (в скольких письмах он мне писал о них и их стихах!), он никогда не упрекал меня за то, что я слишком много времени уделяла своим “родниковцам”, как это часто делали иные известные поэты, считая, что я занимаюсь клубом в ущерб собственным стихам.
Большое значение Арсений Тарковский придавал моему многолетнему собиранию материалов об Анне Ахматовой и подарил для него несколько бесценных книг и документов.
И при встречах, и в письмах Арсений Александрович часто говорил о литературе, о нашей общей любви к Анне Ахматовой, которая, собственно, сдружила нас. Я очень любила стихи Арсения Тарковского, почти наизусть знала его книгу “Земле — земное”, но написала в декабре 1968 года свое первое письмо Арсению Александровичу лишь затем, чтобы попросить у него автографы его стихов, посвященных Анне Ахматовой. Он очень тосковал после ее смерти и во мне увидел человека, который так же беспредельно предан ее памяти.
В письмах он писал о своих любимых поэтах прошлого и о наших современниках, о первых книгах, прочитанных им, о своих личных делах, о своей жене Татьяне Алексеевне Озерской–Тарковской, известном переводчике с английского, с которой у нас тоже сложились добрые отношения.
Недавно часть этих писем была опубликована в моей книге “Поэзии родные имена”.
Читателям “Знамени” я предлагаю некоторые из писем, оставшихся неопубликованными.
Одним из самых больших подарков Судьбы для меня было знакомство с Арсением Александровичем Тарковским, которое со временем переросло в дружбу. Свидетельством ее остались, в частности, 166 писем Тарковского, адресованные мне с 1969 по 1987 год.
В первые годы письма приходили очень часто, в последние 2—3 года жизни Арсения Александровича — редко: по его свидетельству тех лет, ему все тяжелее было “доставать самого себя из себя”, болезнь и горе после потери сына заставили его все пристальнее вглядываться в себя и как бы изолировали от окружающего мира. Но и самые последние его письма свидетельствовали о его доброте, чуткости и заинтересованности в переписке.
Мы много встречались лично: я не менее раза в год приезжала в Москву, чтобы повидаться с Тарковскими.
Арсений Александрович был удивительным собеседником. Слушать его было очень интересно, о чем бы он ни говорил: о гостеприимстве грузин и о Коктебеле, об “Евангелии от Фомы”, отрывки из которого опубликовало издательство “Наука”, и о музыке Шютца, об астрономии и о красоте Подмосковья. Он обладал удивительным чувством юмора.
Но этот человек, будучи одним из образованнейших людей своего времени, был в то же время и замечательным слушателем, не подчеркивал своего превосходства, говорил с собеседником на равных, незаметно поднимая его до своего уровня.
Так обстояло дело и с письмами. Каждое его письмо было не “само по себе”, а откликом на письмо, только что полученное, — кстати, по возможности он старался ответить в тот же день (а еще чаще — в ту же ночь, когда оставался один на один со своим корреспондентом).
Письма свои он датировал по–разному: то римскими цифрами обозначал месяц, то писал его название полным или сокращенным словом.
Арсений Тарковский хорошо рисовал, и многие письма ко мне украшал рисунком цветка, солнца или своим шаржированным изображением. Иногда рисовал себя в виде пса в очках, протягивающего адресату цветок.
Он ценил то, что я в Киеве еще в 1967 году создала Клуб поэзии “Родник”, куда съезжались любители поэзии и начинающие авторы со всего города (кстати, Клуб живет до сих пор и в октябре 1997 года отметил свое тридцатилетие). Тарковский писал клубу письма, был знаком со многими его участниками, давал советы молодым авторам и присылал ко мне всех начинающих поэтов Киева, которые обращались к нему. Сам бережно пестуя своих учеников Ларису Миллер, Александра Радковского, Марка Рихтермана, Михаила Синельникова (в скольких письмах он мне писал о них и их стихах!), он никогда не упрекал меня за то, что я слишком много времени уделяла своим “родниковцам”, как это часто делали иные известные поэты, считая, что я занимаюсь клубом в ущерб собственным стихам.
Большое значение Арсений Тарковский придавал моему многолетнему собиранию материалов об Анне Ахматовой и подарил для него несколько бесценных книг и документов.
И при встречах, и в письмах Арсений Александрович часто говорил о литературе, о нашей общей любви к Анне Ахматовой, которая, собственно, сдружила нас. Я очень любила стихи Арсения Тарковского, почти наизусть знала его книгу “Земле — земное”, но написала в декабре 1968 года свое первое письмо Арсению Александровичу лишь затем, чтобы попросить у него автографы его стихов, посвященных Анне Ахматовой. Он очень тосковал после ее смерти и во мне увидел человека, который так же беспредельно предан ее памяти.
В письмах он писал о своих любимых поэтах прошлого и о наших современниках, о первых книгах, прочитанных им, о своих личных делах, о своей жене Татьяне Алексеевне Озерской–Тарковской, известном переводчике с английского, с которой у нас тоже сложились добрые отношения.
Недавно часть этих писем была опубликована в моей книге “Поэзии родные имена”.
Читателям “Знамени” я предлагаю некоторые из писем, оставшихся неопубликованными.
8 августа 1969 Дорогая Евдокия Мироновна!
Получили ли Вы мою книжку? Пожалуйста, напишите — что Вам не понравилось в ней? Интересно — то ли это, что не нравится и мне? Или — что–нибудь другое?
Как Ваша книга? В каком она состоянии? Неужели в Киеве вся редакционная процедура тянется так же долго, как и у нас — годами? <…>
На этом вопросительная часть письма кончается — и я остаюсь в состоянии всеушия (от слова УХО), — приготовился выслушать ответы на анкеты.
Спасибо за стихи ААА1. Я их не знал. Надо, все–таки, читать журналы, чего я из–за лени и усталости от печатного слова не делаю.
О Ваших стихах:
“О киевские добрые леса” — целиком хорошо. “Числовник” — сомнительное слово, Вы его изобрели, Вы соединили число и слово, а надо бы — численник. Виноват — Бухенвальд — не рифма, а пифма. <…> Вообще в “Раздумьях” не все четверостишья равноценны: в некоторых больше философствования, чем философии, но многие из них утешают и радуют слух. “Киевские леса” — лучше, потому что в этом стихотворении природа и автор, объект и субъект сходят в синтез.
А вообще Вы прелесть, и на Вас трудно нарадоваться, все Ваши прекрасные душевные качества стоят за стихами и их, благодаря стихам, воспринимаешь, как первоисточник.
Что же до перспектив, то надо аккумулировать душевную энергию и энергию ума с тем, чтобы занять новую, более высокую ступень творчества; у Вас прекрасный запас возможностей для этого: врожденная одарённость (как у некоторых — плавучесть), недавнее горе, обилие впечатлений, что Вы получили в Ленинграде и в Москве (в то время, когда Вы могли сидеть у нас и скрывались нивесть где), душевный опыт и очевидная способность к выходу из области личного в область сверхличного (идеал — Гете). Простите, что я впадаю в дидактику, но у меня — старческое стремление пасти народы (литераторов) и изрекать прописные истины.
Татьяна Алексеевна шлёт Вам привет и радуется на воспоминания о Вас (не очень грамотная фраза, не правда ли?).
Будьте здоровы, пишите стихи и не забывайте московских друзей.
Ваш старый друг А. Тарковский
Стихов не пишу, пишу переводы, отчего попискиваю.
1 Я послала журнальную публикацию стихов Анны Ахматовой, которую мы в письмах сокращенно называли А. А. А.
18.2.1969 Дорогая Евдокия Мироновна, пожалуйста, не отвечайте мне на это письмо, да оно и слишком коротко для этого. Мне очень бы хотелось, чтоб у Вас все было хорошо и обошлось благополучно1 , но как помочь Вам отсюда, из Москвы, я не знаю. Жизнь вообще состоит гл.<авным> образом из внезапно накатывающихся огорчений, тревог и несчастий, очень редко перемежающихся чем–то противоположным, чему даже названия трудно подобрать из–за редкости этих счастливых перемен. На кольце Соломона было написано — с одной стороны — “Ничто не проходит”, а с другой — “Всё проходит”. Но Вас это, конечно, не утешит, единственное, что Вам поможет — это время. Я уже давно стал полагаться на его способность всё сглаживать, — что же иначе делать?
Мне очень обидно, что я не знаю, чем я могу быть Вам существенно полезен, но всё же, если Вам что–нибудь от меня понадобится, во всех случаях прошу Вас помнить, что я ещё существую на свете. Не трудитесь отвечать на это письмо по долгу вежливости, я не буду в обиде, если Вы напишете мне спустя любое время.
Уважающий Вас
1 Это письмо написано в ответ на мое сообщение, что у меня очень тяжело больна мать и я в настоящее время вряд ли смогу поддерживать переписку. А. Тарковский.
11. VII. 1969 Дорогая Евдокия Мироновна!
<…> Мы больше месяца были в Литве, я туда с Таней убежал работать, потому что мое положение — ужасно и близко катастрофе — так я затянул все переводы по договорам. В Литве я работал, как ломовая лошадь в старину, напереводил кучу, но всё это — намного меньше того, чего ждут от меня издательства. <…>
Стихи у Вас очень хорошие и в большей части мне близки.
В Литву мне прислали сигнальный экземпляр книжки, опечаток немного, но одна уж очень компроментантная. Если книга выйдет, я её в Вашем экземпляре исправлю. Вы увидите, как она неприятна.
Приехали мы вчера вечером, собств<енно> говоря — прилетели. Прилагаю при этом прошении, в котором я умоляю простить меня за молчание, вырезку из вильнюсской газеты — три стихотворения на одну тему1 . Эти стихи будут, если всё будет хорошо, и в “Дне поэзии”.
Книжка у меня2 внешне всё же лучше, чем я ожидал — беленькая и не очень худенькая. Такой и должна быть, как утверждают авторитеты, — блондинка.
Ваша повесть о посещении Комаровского кладбища разрывает сердце. Милая Вы, очень хорошая, очень Вы чистый человек, сердце у Вас — сокровище, и умница Вы, и большое у Вас дарование. Мы с Таней оба счастливы, что Вы были с нами — хоть и мало, а всё–таки и это хорошо3 . Не сердитесь на меня, не обижайтесь на то, что целый месяц и даже больше молчал, как рыба: я ведь работал, как лошадь, и уставал, как цирковой медведь, а завтра снова начну ржать и рычать (медведь и лошадь), но больше молчать не буду ни при каких (не слишком неблагоприятных) обстоятельствах.
Берегите себя, не тревожьтесь, не думайте слишком много о плохом, есть ведь и много хорошего на свете, не болейте и пишите стихи!
Всего Вам хорошего. Таня шлёт Вам сердечный привет, как и я.
1 Три стихотворения под общим заглавием «Как сорок лет тому назад». Ваш А. Тарковский
2 Арсений Тарковский. Вестник. М., «Сов. писатель», 1969, 291 стр.
3 В мае я приезжала в Москву на неделю и ежедневно бывала в гостях у Тарковских.
24 ноября 1969 Дорогая Евдокия Мироновна! Мне ужасно жаль, что во время Вашего приезда в Голицыно я оказался при предпоследнем издыхании и не был способен на то, чтобы произнести хоть одну осмысленную фразу, меня совсем замучил мой араб: одно утешение, что он в XI веке и не может пристать ко мне со своими арабскими поучениями воочью.1 Всё–таки, перевод это совсем не писание стихов, которое создаёт праздник, а действительно сыпнотифозный принудительный бред, от которого изнемогаешь, как лошадь, ходящая вокруг кола, в 12 часов дня, если её рабочий день начинается в 6 утра и кончается за полночь. Я араба ещё не кончил, потому что на меня навалили ещё новых 200 строк: пришёл ко мне арабист Фильштинский и мы с ним наделали подстрочников превыше моей бедной головы.
С М<атерью> Марией у Вас не неудача, а это уже не лирическое стихотворение, но ещё не поэма, потому что тут нельзя отделаться импровизацией, и поэма требует длительного труда. Вы сидите над ней, дописывайте, переписывайте, и увидите, какая прелесть получится при 10-м приложении сил.2 <…>
А я почему–то рассчитывал, что Вы ещё до отъезда доберётесь до Голицына, и всё ждал Вас, да так и не дождался.
Не пойму, почему Таня взвалила на Вас бессмысленную работу — отбирать мои стихи. Не стоят они этого, Бог с ними, надоели они мне.
У нас погода как раз такая, чтобы спятить от неё с ума: полу–туман, полуоблака, проходящие на уровне носа, что–то моросит сверху, с боков и даже, кажется, снизу. А в Киеве тоже не сахар? Или ещё можно жить?
Как я умудряюсь в Москве жить, как затворник, никого не видеть и ничего не слышать — и сам удивляюсь. Хочется поехать на бал, потанцевать немножко для развлечения. Или в салон Зинаиды Волконской пойти на Тверской бульвар? Или на кухню пойти — чай пить? Пожалуй, сделаю именно последнее, авось подобреет от пару хлебнувшая чаю душа. А не подобреет, так живот согреется изнутри.
Я Вас очень люблю и Таня тоже, и это происходит потому, что Вы добрый ангел, а ангелов теперь недопроизводство.
Целую Вашу ручку.
1 В начале ноября 1969 года я приезжала к Арсению Тарковскому в Голицыно. В это время он усиленно работал над переводами арабского поэта аль-Маари (973—1057). 2 Я в то время работала над поэмой о матери Марии. Преданный Вам А. Тарковский.
5.XII.69 Милая, хорошая, родная Евдокия Мироновна!
Только сейчас пришло Ваше письмо, что Вы написали ещё 30-го/XI — ничего себе работает почта! На лошадях–то было поскорей! Хорошо, что мне не 18 лет, а то бы по юной пылкости свихнуться можно было бы! Вы так умно поступили, что целый день провалялись на диване с книжками; я, когда впадаю в хандру, просто сплю; как сурок в норе, потому что лучший утешитель сон. А сегодня я не работал и не спал на законном основании: приехали из радио и записывали меня, как селёдку — на экспорт: это наше радио для редакций на иностранных языках. Непонятно, зачем они заставили меня — кроме болтовни — ещё и читать стихи, и так как они очень запоздали с приездом — на два часа — то я устал до их приезда от них с их микрофоном и дурацкими вопросами редактриссы, которая, впрочем, оказалась красоткой.
А с арабом вот так: пришли из Гослита с арабистом и сделали мы с ним ещё 200 строк сверх головы, которые надо тоже перевести, иначе всё уже было бы кончено. Но конец виден, отчего весело, с этой мукой всё кончается.
Я очень верю в Вашу поэму: быть может, нужно поясней написать, что за подвиг она совершила. Поэма требует (всякая, не только Ваша) большой работы; вот я по старости лет прособирался сочинять поэму, и теперь жалею. Но после такой порции переводов я больше ни на что не способен, разве что на мечты о какой–нибудь любой больнице с отдельной палатой, конечно, лучше бы психиатрической больнице. Боже мой, сколько я напереводил стихов за свою жизнь! Вряд ли стоило родиться для этого не лошадью.
А с Вами, может быть, если всё будет хорошо, мы увидимся раньше. Ко мне приезжал мой гимназический друг из Житомира, он был там художественным руководителем театра, Н. Дм. Станиславский, и умоляет летом приехать к нему на клубнику, и Таня загорелась клубничным пламенем, поэтому в клубничное время не избежать путешествия на Украину. Вот мы с Вами и увидимся. А теперь ожидание и невозможность увидеться с Вами год — это слишком много даже для старца, который привык считать время десятилетиями, как я.1 <…>
Я Вас часто, очень часто вспоминаю, вернее, помню всегда. Милая Евдокия Мироновна, Вы не сердитесь на меня за глупейшее это письмо, прошу Вас только выбрать из него то хорошее, что относится к Вам, а всё остальное презрите.
На ночь я перечитываю теперь Лескова и радуюсь, как малый ребёнок, каждому его шутовству и его невероятной доброте. Это чуть ли ни единственный писатель в мире, у которого все хорошие и добрые; я бы ввёл его изучение обязательным предметом в школах и Вузах, чтоб знали, что человек произошёл не только от злой обезьяны, но и от обезьяны доброй; кстати, в детстве я считал себя обезьяной, и притом доброй. Мне кажется, что Лесков — киевское чтение с “Печерскими антиками” и киевскими архиереями. Попробуйте перечитать, увидите, как лучше станет жить на свете.
Не забывайте нас, простите меня за почерк, испорченный переводами, и характер, испорченный ими же.
Целую Вашу руку и желаю Вам доброго здоровья. Не печальтесь, не болейте, милая, хорошая, родная, будьте здоровы и счастливы сверх всяких возможностей.
Ваш А. Тарковский.
Таня шлёт привет и бешенно переводит каких–то зарубежных господ для трёх издательств.
В первом № “Простора” (казахский журнал) будет немного моего араба и её перевод детектива А. Кристи.
Ваш А. Т.
Сейчас выберу Вам марку покрасивей.
1 Я обычно приезжала в Москву один раз в году, чаще всего — в мае.
12.I.70 Дорогая Евдокия Мироновна! Только что пришло Ваше милое письмо, и я сажусь (ложусь) писать в ответ, потому что очень Вас люблю и всегда радуюсь Вашим письмам не столько за себя, сколько за Вас и Ваши душевные качества: Вы всегда хотите порадовать корреспондента, уделить ему конфетку, которую он (я) всегда съедает с удовольствием. Спасибо Вам за цитату из Вашей приятельницы, это и впрямь приятно, хоть я или недостаточно, или слишком честолюбив (последнее, всё же, менее вероятно): я недостаточно радуюсь в таких случаях. А, м.б., я просто стар становлюсь и всё это — слишком поздно? Мне бы это лет в 25! Спасибо Вам за цитату, за Вашу доброту, а Вашей приятельнице за незаслуженно высокий отзыв!
Мне действительно не понравилось стихотворение N. об ААА — уж очень оно какое–то нескромное: тоже мне борец за ущемление прав ААА! Во 1) её прав нельзя ущемить, во 2) “отмщенье, государь, отмщенье” уж никак не соприкасается с нею, в 3) её поэзия превыше нынешних оценок и поэзия эта прямо от нас отправилась в будущее — рядом с лучшими нашими поэтами — Тютчевым, Баратынским — и, стало быть, ни в какой защите <…> не нуждается: настоящий поэт — высший суд не только себе, но и окружающему. И относительно её поступили по неведению: если б заранее было известно кому–надо, что такое поэзия ААА, то никто не стал бы действовать во вред своей репутации современника поэта. <…> Вся неприятность впечатлений о мнимой трудности жизни ААА пройдет, — и довольно скоро, а поэзия не может не остаться “доколе жив будет хоть один поэт”. АА переживала тягостные дни своей жизни м<ожет> б<ыть> тяжело житейски, но легко как поэт, а теперь это (поэзия!) её существенная суть, как бывает в искусстве: бессмертие поэта в его стихах, а не в том, что он при жизни не был достаточно счастлив. Я вообще не уверен в том, что поэту нужно ещё какое–нибудь счастье, кроме его собственной поэзии — и поэзии его любимых соседей и предшественников (по искусству). А всё остальное проходит и не стоит разговора. <…>
Я понимаю, что Дантес — пакостник и пройдоха, но плевать на его могилу бессмысленно и от своего и от Пушкинского имени, и такое поведение естественно легко могло бы стать питательной пищей юмористу вроде Аверченки. <…>
А у АА были милые черты в характере, позволившие сказать одной даме, что “Аня так и умерла гимназисткой”. Несмотря на внешнюю позитуру в ней было много детской милой несерьёзной склонности к лёгкому отношению к своей беде и столь же детское величавое самосознание — и — уверяю Вас: всё было ей нипочём: то, что Пушкин видел в Моцарте:
Ты, Моцарт, бог и сам того не знаешь, — в ней это было, и даже когда она иногда начинала угадывать в себе божество, то радовалась этому тоже по–моцартовски. А стали бы Вы судить чёрного человека, который заказал Моцарту, страшно напугав его (до смерти!) Реквием? В жизни всё нужно, что происходит, особенно — в жизни поэта, поэт это сложный образ, составленный из его стихов, его духовной личности и его куска истории. <…> И вообще: всё идёт своим чередом, и функция — разбираться в больших поэтах — дело будущего, а не настоящего, и очень отдалённого будущего: даже теперь, спустя 132 года после смерти Пушкина, мы ещё в нём как следует не разобрались. <…> Может быть, я не прав, не знаю; горечь, обида и пр. — мелки и жалки над такой поэзией. И “Божественной комедии” Данте несомненно бы не было, если бы у него во Флоренции всё обстояло благополучно для него.
Вот сколько я написал по поводу стихотворения N. Я Вам надоел. Я болел какой–то ерундой — головной болью и прочим, что происходит из–за отложения солей у (возле, при, под, в основании) головы, эти соли сузили протоки, по которым кровь поступает в мозг, ему крови не хватает, и он то болит, то вращается вокруг своей оси, как колесо немазаной телеги, то вообще ведёт себя не так, как тогда, когда мне 30 лет или даже меньше.
Спасибо Вам за тёплые слова о Тане, она тоже всё время поёт Вам дифирамбы. <…>
Будьте здоровы и радуйтесь самой себе, как Вы радуете Таню и меня.
Ваш А. Тарковский.
P.S. Дорогая Евдокия Мироновна, только что я получил письмо от киевского мальчика, он учится в 8 классе, жалуется на какой–то “кризис” и просит отзыва своим совсем детским стихотворениям. Это, видимо, хороший мальчик. Я ответил ему, просил его обратиться к Вам. Мне кажется, что он очень нуждается в попечении. Пожалуйста, не откажите ему, если он Вам напишет. Простите меня, что навязываю Вам новые заботы. Посмотрите, что это за ребёнок, м.б. он стоит заботы. Правду говоря, в его возрасте все стоят заботы. Не сердитесь на меня! Целую Вашу руку. А. Т.
4 апреля 70 Милая, дорогая Евдокия Мироновна!
Вот и вышла в свет Ваша книга,1 и пришла в Москву — слава Богу — в хорошую погоду, сейчас солнце смотрит в моё окно. И суперобложка совсем уж не такого плохого цвета, и напечатана она хорошо, а что до того, что Вы не всеми стихотворениями довольны, то давно уж известно, что книги никогда не бывают такими, чтобы авторы ими были довольны. У Анны Андреевны в Гослитиздате была издана книга, которую она брала от отвращения двумя пальцами, словно паука. В Вашей — нечего не любить, можно только жалеть, что в ней 90 страниц, а не 300. Но будет еще книга и в 300!
Пока же спасибо Вам за книгу, за надпись, за добрую память. Я не писал Вам совсем не по тем соображениям, какие приходят Вам на ум, а потому, что я совсем болен, уже давно, я очень плохо себя чувствую, у меня постоянные головные боли, и мне очень худо. Лечат меня какими–то мерзостями в бутылках, пилюлях, кислородом в саркофагах и даже кислородным коктейлем, правда, без коньяка. Мне даже запретили работать, — хоть я и работаю, — и всё это из–за древнего араба, который и сам не знает, что съел меня, как соловей муху.
Книга у Вас получилась живая, добрая и несомненно нужная человеческой душе. И даже суперобложка такого цвета, какой Вам к лицу, как платье. Мне очень радостно, что она оказалась толще, чем я ожидал, вняв Вашим жалобам. Итак — с книгой всё совсем, совсем хорошо. Теперь Вам с печатанием станет легче.
О Вашем горе я не писал и потому, что уже не могу заставить себя взяться за перо, и потому что Вам было не до моих утешений. И без слов Вы знаете, что и я, и Таня Вас очень любим и что Ваше горе — наше горе.
Поезжайте в Феодосию, только опасайтесь солнца, в Крыму это — сумасшедшее солнце. Хоть может быть там ещё не так, как летом.
Не думайте, что я совсем вышел из строя, меня ещё подлечат и приставят голову к тому месту, от которого она произрастала раньше.
Итак — поздравляю Вас с книгой, желаю ей широкого и радостного пути, желаю ей, чтобы она проложила путь и для следующих книг. Вы начнёте получать признательные письма от читателей, потому что любовь — единственное, что ждёт Вашу книгу.
Приезжайте в Москву. Мы очень, очень любим Вас.
Ваш А. Тарковский.
1 Евдокия Ольшанская. Диалог. Киев, «Радянський письменник», 1970.
14.XI.70 Милая Евдокия Мироновна!
Спасибо Вам за сочувствие, за маленькую статью об АА и за её фотографию с собакой. <…>
Если всё будет благополучно, то 25-го (XI) мы с Таней поедем на Блоковские торжества, чтобы я там произнёс нечто о Блоке и проветрил свои мозги. Вряд ли мне удастся второе и я не справлюсь с первым.
Вы не радуйтесь за меня по поводу договора (возможного) и аль–Маари в плане Гослитиздата: ещё я накаркаю себе что–нибудь, из–за чего не состоится ни то, ни это, — правда, у меня уже вырос черепаший панцирь, но полностью не затвердел.
Плюньте на всё, приезжайте к нам, поживите у нас при первой возможности, то–то нам будет хорошо. Постарайтесь так, чтобы Новый год встретить с нами, а потом, если будет всё благополучно, разъедемся в разные стороны. У нас был Гр. Абашидзе, мой старый приятель, предс. Груз. СПисателей, зовёт нас в Грузию после Нового года, вероятно — так и будет, поедем, потому что Таня устала бороться за свои переводы <…>, хочет отдохнуть, а мне необходимо разделаться со старым долгом грузинам: старый договор на перевод лирики В. Пшавела. Я уже не понимаю, как у меня хватило сил покончить с переводом аль–Маари. И ещё надо покончить до Нового года с одним длинным–длинным хвостом, а потом ещё Важа. Ну и ну!
Сейчас моё время, ночь, у меня перестало болеть всё, что болело днём, и я, старый филин, посылаю Вам своё “Гу–гу! Гу–гу!”, сидя не на суку в лесной чаще, а в постели. Старый у Вас друг, дорогая Евдокия Мироновна, до того старый, что родился ещё в IV веке. И всё–таки хочется писать стихи — свои, а не за покойников грузинского и арабского происхождения, потому что, как сказал Ильф — писатель должен писать. У меня графоманский зуд в пальцах. Ещё полгода — и я разделаюсь с хвостами и буду вольная птичка с тетрадкой под мышкой. Престарелая птичка страус. Или, верней, аист: этот чаще стоит на одной ноге.
В Москве не погода, а сплошная грипповщина, правда, про грипп не слыхать, но слякоть чудовищная. А в Киеве? Забрался я на север, как сосна в “на севере диком” у Лермонтова, переведшего стихи Гейне по собственному желанию. Странные бывали на свете поручики.
Таня спит, но, как я предполагаю, кланяется Вам, шлёт Вам привет и целует Вас во сне.
Я Вас очень люблю.
Ваш брат и дедушка А. Тарковский
Будьте здоровы и веселы.
27-VII–70 Милая, дорогая, очень любимая Евдокия Мироновна!
Только что пришло (с запозданием на много дней) Ваше письмо с таким дорогим для меня маленьким стихотворением1 и чудесной грустной фотографией. Я гляжу и радуюсь, что у меня такая красивая, и добрая, и умная новая сестра. Напишите, пожалуйста, полностью ли дошло заказное толстое письмо с разными вырезками и рукописями.2 К нему приложен список всех этих мелочей. М<ожет> б<ыть> кое–что (кроме Е. К. Лифшиц) окажется Вам незнакомым? У меня есть надежда, что я отыщу у себя что–нибудь ещё из того, что может Вас заинтересовать. Я уже нашёл — слишком дорогое для нас обоих — чтобы посылать по почте и рисковать тем, что эти бумажки затеряются, — ведь бывает же, что письма почта забывает отослать по адресу.
Несколько дней я занимался усталостью и болезнями — провалялся в постели. Затем меня одолела приборка моей медвежьей берлоги, заваленной книгами и пластинками. Порядок наведен далеко не окончательный, но навести его в должной мере невозможно при тесноте, созданной невольно мной самим. Насчёт болезней, м<ожет> б<ыть>, я ошибаюсь в определении, и это не болезни, а старость?
Да, чтоб не забыть: мне звонил Шаповалов, о котором мы так тепло говорили, и сообщил мне, что его редактор забраковал мою рецензию на Вашу книгу, п<отому> что Киев не входит в зону его внимания, и тогда Шаповалов вонзил её (рецензию) в журнал “Молодую гвардию”, и будто она там и появится, в чём он мне присягнул. Я (как и он) только не знаю, в каком номере. Дай Бог, чтобы появилась!3
Я часто вспоминаю Киев и Ваших друзей — и ежеминутно Вас. Книги А. Ларкиной и милому ужгородскому Вашему другу послал одновременно с толстым письмом Вам — по адресам, что Вы написали своим милым почерком.4 Может быть, Вы приедете в Москву и остановитесь у нас? А мы будем с Вами нянчиться и хвалить Вас?5 <…>
У нас мерзкая дождливая погода и 12о холод, который почему–то называется теплом. Моего араба технические редактора подготовляют к печати, которая, кажется, скоро последует; издатели клянутся выпустить её из печати в 1971 году, но год у них, как известно, состоит минимум из 3000 дней.
Итак — мы Вас очень любим. Целую и крепко жму Вашу руку, дай Бог Вам счастья.
Ваш А. Т.
К конверту я приклеил зелёную марку, чтоб получилось солнечное лето6 и Вы немного погрелись на солнышке. — А.
Приписка карандашом [Е. О.]:
Таня Вам, верно, отдельно напишет, она ушла из дому на свою гимнастику, и тогда письмо сегодня (28-го) уже не уйдёт. Будьте здоровы, милая Евдокия Мироновна, Бог Вас храни.
1 Стихотворением, которое я посвятила А. А. Тарковскому.
2 Арсений Александрович прислал для моего Ахматовского собрания, которое очень оценил, много уникальных материалов, в том числе и воспоминания Е. К. Лившиц, вдовы Бенедикта Лившица, о похоронах Анны Ахматовой.
3 Михаил Шаповалов, поэт, работал в журнале «Сельская молодёжь», предложил А. А. Тарковскому поместить там его рецензию на мою первую книжку. Рецензия появилась в журнале «Молодая гвардия», 1971, № 3.
4 А. Н. Ларкина была архитектором и поэтом, жила в Киеве. «Ужгородский друг» — известный писатель Феликс Кривин, в Киеве встретившийся с Тарковским.
5 Реминисценция на слова Анны Ахматовой Арсению Александровичу по телефону после их размолвки: «Вы знаете, я подумала: нас так мало осталось — мы должны друг друга любить и хвалить».
6 Зеленая марка была приклеена на желтый конверт.
9.I.71 Дорогая Евдокия Мироновна!
Милый мой дружок! Спасибо Вам за письмо, за армянскую Анну Андреевну, за поздравления Вашего Клуба поэзии, за Вас, которая всегда в запасе у моей преданной по–собачьи души, за Вашу доброту, за Вашу памятливость. Как–то Вам живется в Вашем прелестном Киеве? Что–то я всё тревожусь за Вас, дай Бог, чтобы понапрасну! Всё ли у Вас хорошо, у Вас и у Ваших родных? Как стихи? Пишутся ли? У меня что–то застопорило, что–то написал — вялое. Ещё четыре месяца холодов, а я живу только летом, циклотимик дурацкий. Никак не могу ничем заняться по–настоящему, всё валится из головы, как у иных из рук. Таня всё пытается меня развлечь, водит иногда в кино, но я на эти пейзажи и позитуры смотрю как сквозь сито и воспринимаю всё не мозгом, а вроде спинным хребтом, превращаясь в какую–то рыбу. Заметили ли Вы, что появилось много никогда не бывших до сих пор рыб с чудными названиями, которые и запомнить нельзя: палтус, ещё что–то и арсениум? Это я — арсениум. Всё–таки вот Вам стихи:
Земля пересохла, как губы,
Обмётанные сыпняком,
И засухи дымные трубы
Беззвучно гудели кругом.
И высохло русло речное,
Вода из колодцев ушла.
Навечно осталась от зноя
В крови ледяная игла.
Качается узкою лодкой
И целится в сердце моё,
Но, видно, дороги короткой
Не может найти остриё.
Есть в круге грядущего мира
Для засухи этой приют,
Где души скитаются сиро
И ложной надеждой живут.
Посылаю Вам эти плохие стихи в доказательство того, что я, хоть и впал в отупение, но, может быть, что–нибудь ещё вернётся мне летом.
Юнна Мориц прислала мне свою книгу. Там есть много очень хорошего, есть и послабей, она никак, видно, не может выпутаться из веревок, которыми связала самое себя, а она ведь такая даровитая, и умница, только очень уж безумна. Если у Вас нет её книги, напишите, я вышлю, у меня появился второй экземпляр, кто–то принёс мне. У меня книжный праздник: мне достали том рассказов (всех) Эдгара По, изданный Академией наук; По был первым автором, которого в детстве я прочитал своими глазами; потом были “Страшная месть” Гоголя, потом “Стёпка–растрёпка” (не знаю, чей), потом какая–то сиреневая книжка о том, что солнце расчёсывает гребнем деревья, и дивный “Пиноккио” Колоди (из лучших книг на земле). Я перечитал всё, что у меня есть, по истории Рима, в надежде написать поэму про Калигулу. Видно, я как–то не рассчитал, что к (в) старости редко у кого душа–мозг–лимфа–перо застопориваются и шестерёнки ходят так туго.
Я Вас очень люблю, и всё, чем Вы живёте, мне мило, словно это лучшее воспоминание.
Таня шлёт Вам привет.
Напишите мне подробное письмо, хоть Вы и устали, и Вам хочется спать. Сначала поспите, а потом и напишите немножко. Целую Вас.
Ваш А. Т.
Пожалуйста, передайте привет Вите и сообщите, как её имя и отчество, чтобы я мог написать и поблагодарить за поздравление.
Примечание: на свободной странице цветными карандашами нарисован цветок. [Е. О.]
16 августа 1971
Дорогая Евдокия Мироновна!
Только что Вы написали про Глёкина1 , как Глёкин обнаружился, написал письмо, будто я его потерял, потому что мне в нём что–то не понравилось, а дело, верно, в том, что я очень устал и мне трудно держать в сердце слишком много людей. Тем не менее — он человек милый и приятный. Я написал ему тотчас же и попутно в ответе объяснился Вам в любви. Глёкин выносил из морга ящик с гробом Анны Андреевны, он был ей очень предан. А у неё он назывался Читатель. — “Анна Андреевна, к Вам Читатель пришёл!” У неё для всех были прозвища. Л. К. Чуковская — Лидесса. Маршак — Дутый–надутый. Что–то в страничке из Гл. воспоминаний мне показалось несовершенно по записи — пожалуй — интонация неверна. А что АА приятно обо мне высказалась2 — конечно, обрадовало меня ещё раз — с запозданием на годы: поехало назад и слилось с давними временами.
У нас дома очередное вверх–дном, идут хлопоты с устройством очередной квартиры для Алёши3 и второй комнаты для меня (по Пастернаку):
Зимой мы расширим жилплощадь,
Я комнату брата займу.Я проявил свойства делового человека и достал несколько справок: доставание справок одно из самых неплодотворных и утомительных мероприятий на свете — вроде участия в соревнованиях по катанию горошины носом на скорость и на дальность. Представляю себе — сколько в мире идёт бумаги на эти справки!
Кстати о трате бумаги. Не помню, писал ли Вам, что в Польше вышла переводная книжка моих стихов, очень мила внешне, выбор очень хороший, а о качестве переводов мне судить трудно, потому что я не Адам Мицкевич и польский знаю плохо. Получил я очень мало экземпляров из Польши, но заказал в “Демократической книге” 20 экземпляров, и когда получу (они обещают), непременно для курьёза пошлю Вам. Название поляки придумали сами, оно с оттенком польского гонора — “Первородство”. Это что–то вроде “Париж — то есть маленькая Варшава”.
Если с Алёшей всё получится, у Вас будет постоянное пристанище у нас со спокойной комнатой, где Вы сможете спать по ночам в полном уединении и слушать вместе с нами хорошую музыку, а я буду сидеть с Вами и смотреть на Вас во все глаза, думать — и откуда это такой ангел из логова Змиева, из города Киева? Я по Вас очень соскучился.
Спасибо, что Вы не обиделись на меня за дерзкие слова о Вашем стихотворении, да я и не думал, что Вы обидитесь, ведь Вы такая умница, такое золотце, такая прелесть.4
Уж так мне хочется, чтобы Вам было хорошо на свете, чтобы ни Вы, ни Ваши близкие не болели и были счастливы.
Вашему очередному Клубу поэзии книжку я непременно вышлю, как только разберусь в книжном глетчере, заполнившем мою комнату.
Господи, когда я наконец опять увижу эту поэтессу, обитающую на Большой Подвальной!
Целую Вашу пишущую руку (не ручку в этом случае), Ваш
Подпись вверх ногами должна символизировать писание в постели: я уже лёг спать.
[Пояснение Е. О.]: Внизу листка нарисована кровать, на подушке лежит пёс и пишет письмо.
1 Георгий Васильевич Глёкин (1915) — биолог, физик. В последние годы жизни Анны Ахматовой часто общался с ней, автор интересных и точных записей встреч и бесед с нею, в нынешнее время уже почти полностью опубликованных.
2 В записках Г. В. Глёкина приводятся отзывы Анны Ахматовой об А. А. Тарковском.
3 Алексей — сын жены А. А. Тарковского Татьяны Алексеевны Озерской от первого брака, в то время живший с ними вместе.
4 В предыдущем письме А. А. Тарковский высказался о присланном мною стихотворении, что оно «было бы совсем хорошо, если бы не было написано «под Ахматову».
6.II.72 Милая Евдокия Мироновна!
Сегодня был Саша1 , я передал ему Ваше письмо и фотографии, мы с Таней водили его в Дом литераторов смотреть смешной фильм.
Саша отдал мне Ваш подарок — книгу про Киевскую Софию, книжка прелестна, но мне жаль, что Вы её у себя отняли. Очень я порадовался Софии, тем не менее. Написали Вы мне и письмо, — не помню, кто сказал, но верные слова о том, что у нас женщины, не в пример мужчинам, умеют писать чудесные письма, — и правда! <…>
Пришло мне и милое письмо от Л. С. Первомайского, — похоже на то, что он очень одинок и очень грустен. Утешить бы всех, да как?
А у Вас ещё холодно? Или уже потеплело? Как Вы перенесли эти невероятные холода, что всё–таки и на Украину пришли?
Как мне хочется на Украину, в Киев и в мой Кировоград, — я поехал бы на родину за слезами, больше мне в мой город ехать не за чем. Да разве ещё за детством, которое так нужно в старости. Верно, в моём возрасте впадают в детство по влечению сердца. Если и я впаду в него, не удивляйтесь, есть не только пространство — родина, есть и время — родина.
Ну — будьте здоровы и очень терпеливы, пишите стихи во всех обстоятельствах, стихи для нас — это воздух, которым дышит душа, — пусть она дышит!
Целую Вашу правую лапку, левую тоже.
Таня Вас целует и говорит, что очень вас любит.
И я Вас очень люблю.
Ваш А.
1 Александр Радковский побывал в Киеве и привёз от меня Арсению Тарковскому письмо и книги. По почте я прислала Тарковским письмо, а в конверт вложила фотографии А. Радковского, снятые во время его выступления в Клубе поэзии «Родник».
31.III.76 Дорогая Евдокия Мироновна!
Опять у меня, у Тани ничего не вышло из возможной встречи.1 Вы транжирка времени — когда речь идет о других, а не о нас. Неужели вызнать в Риге об А. А. Ахматовой нельзя было за два — ну за 3 дня, а нам — хоть один день, если не два? Мне прислал свои стихи “киевский грузин” (авторекомендация) Кухалашвили, я ему написал, чтобы он нашел Вас. Это не Ваш ребенок?2 Объясните ему, если он Ваш родниковый, чего он не понимает, он написал стихи о моем Сковороде, но рифмует “на” и “ня”, что неприлично. Я насочинял много (для меня) стихов в этом переделкинском литфондовском монастыре с дурной репутацией, в том числе и о моем Сковороде (моей Сковороде). Очень бы хотелось Вам всю эту кучу изложить изустно, но Вас нет, Вы где–то там, где, уж верно, потеплей, чем у нас, в глуши среди полярных снегов. Впрочем — сейчас солнце за окном, — вот как пойду на улицу, под свет! Так как я давно ничего не переводил, то обеднел, а то бы мы поехали в Киев. Таня, впрочем, возится со своим переводным романом, с машинистками, которые ее обманывают на каждом шагу, как гусары: она все равно поехать бы не могла, а я без нее боюсь шаг ступить — ну, думаю, — ступлю — глядь, очередную кость сломаю. Стар я стал и нелеп.
Антокольский, тоже старик, ему в июле 80 годков, здесь, в Переделкине. Мы с ним кряхтим в два голоса; кажется, я его догоняю по тернистой дорожке возраста, что–то мне все неможется, да то тут, то там скрипнет, то тут, то там щелкнет, то тут, то там то то, то это. Такая все внутри неразбериха, я бы сказал — разруха и беспорядок.
Препровождаю Тане это письмо, чтобы она что–нибудь нежное Вам приписала, а я Вас всегда помню и очень Вами дорожу, Вы мне приятней ананаса: он стихов не пишет, а Вы пишете, но не присылаете.
Здравствуйте!
Ваш и Олегов3 А. Т.4
1 Я ездила в Ригу встречаться с родственницей Анны Ахматовой Х. В. Горенко.
2 Т.е. не член Клуба поэзии «Родник», которым я руковожу с 1967 года.
3 Мой муж Олег Степанович Рычун.
4 Далее следовало письмо Т. А. Озерской-Тарковской.
9.II.1977 Душенька наша, серденько наше Евдокия Мироновна!
Скажите умное и правдивое слово: понравилась Вам, или нет, а если не целиком то или другое, то чем и что, и почему понравилась или не понравилась Вам поселковая поэма “Чудо со щеглом”? Ради Бога, без дружеской снисходительности, а с придирчивостью во вкусе Писарева — прочитайте ее — и, пожалуйста, напишите Ваше компетентное мнение.1 <…> Если Саша еще в Киеве, и Вы встретитесь с ним, спросите его, почему я вдруг впал в неистовство в несвойственном мне жанре юродивого.
Мне было очень весело писать “Щегла”, но я боюсь, что от него весело мне одному. Косвенная причина рождения птички та, что мы уж очень пересерьезнили поэзию и улыбаемся только после того, как дантист скажет, что зуба можно и не вырывать. <…>
Вчера вечером мы с Таней были на Андреевой премьере “Гамлета”: вообще хорошо, плохи только некоторые актеры, центральные — хороши. Спектакль очень (режисс.), очень хорош, жаль, что Вам нельзя его показать так, чтобы Вы смотрели в Киеве, а играли в Москве.2
Со страшными волнениями и трудами, ссорой с магазином получил Ахм<атову> в библиотеке поэтов под ред. Жирмунского. Там “Поэма без героя” полностью со всеми готическими пристройками, вариантами и прочими подробностями. Она была великий поэт, и я подумал, что очень многие до своего полного величия не доживали, потому что его возраст — где–то между 60 и 80 годами. А вообще, есть у меня противоречащее этому — вот что: каждый поэт, когда бы он ни умер, полностью осуществляет свой общий замысел, и больше не может быть ничего, что он мог бы написать. Не обращайте внимание на противоречие. Кто–то из афористов опубликовал в две колонки афоризм “а” и афоризм “б”. Последний (“б”) утверждал совершенно обратное относительно “а”. Так — к раввину пришли двое. Один утверждал нечто — и раввин сказал ему, что он прав. Второй утверждал нечто противоположное. Раввин сказал, что и он прав. Тогда жена раввина спросила: как могут быть правы и тот и другой? Раввин сказал ей: — Женщина, и ты права. Диалектика по Гегелю. Прав ли я, полагая, что Вы хорошо ко мне относитесь? Не приедете ли в Москву? Мы Вас любим и скучаем по Вас.
Таня спит, иначе велела бы Вас заочно поцеловать, что я и делаю. Привет Олегу.
Не болейте, родная! Всего Вам доброго.
1 Машинопись поэмы «Чудо со щеглом» нам привез Александр Радковский с дарственной надписью: «Дорогой, любимой Евдокии Мироновне и Олегу на память — с любовью и пожеланием здоровья, возможного и невозможного счастья. А. Тарковский. Февраль 1977». Ваш А. Т.
2 Спектакль «Гамлет» был поставлен Андреем Тарковским.
4 августа 1978 Дорогая Евдокия Мироновна!
Я с испугом узнал, что после Голицына Вы оказались в больнице. Вместе с этой невеселой вестью прибыли в Вашем письме милые и веселые звери. Спасибо Вам за них. Спасибо за то, что Вы содействуете нелепой старческой новой страсти к почтовым маркам.1 Я надеюсь, что больше Вы не будете тратить деньги на мое маразматическое хобби. Есть еще один человек, который действует подобно Вам. Он прислал мне марки государств, названия которых я прочитал на оных впервые — и ни мне, ни кому–нибудь другому их место на земле незнакомо. В этом письме Вы найдете несколько марок, которых, может быть, у вас нет. Вероятно, лучшее, что можно с ними сделать — это оклеить ими бабушкин сундук внутри. Представляете себе, какой получился бы сундук? Я прочитал, что теперь в Америке развелись сумасшедшие, коллекционирующие сундуки, даже не обклеенные марками, и цены на сундуки очень высоки, чем старше, тем дороже.
До сих пор я все чаще вспоминаю нашу экспедицию в Звенигород и Большие Вязёмы — а там ведь и вправду было хорошо и, верно, понравилось бы Анне Андреевне. Она, кажется, хоть и жила одно время в Голицынском Доме творчества, а ни там, ни там не побывала.2
Вот умерла Марецкая, она была на год старше меня, я знал её до войны, мы за одним столом играли в какую–то карточную игру (в Тарусе) и были в одной игрецкой компании с нами Виталий Жемчужный, что с Дзигой Вертовым снимал “Стеклянный глаз”, М. М. Морозов (шекспировед) со своей красивой тогдашней дамой — этакой русской красавицей, покойный Володя Бугаевский (переводчик) и еще кто–то. Верных 90 % из них уже на том свете. Жаль Марецкую, она была такая хорошая актриса — суховатая, сдержанная, какие мне нравятся. Храни Господь Раневскую, она совсем старенькая!
У нас всё по–прежнему, все более или менее здоровы <…> Стихи никак не хотят расписаться. Книжка в Грузии3, кажется, на мази. Оказывается, Гослит (“Худ. литер.”) издаёт подарочного аль–Маари, что меня очень радует: они хотели, чтобы я прочитал корректуру, но поездки в Москву и обратно… Старик Тарковский сослался на болезни и упросил их сделать это за меня. Так и поступили. Это уже вёрстка. Ну, Бог с ними, я уверен, что они вычитают лучше меня. Книга эта денег даст очень мало, потому что старик–араб выходил один раз в плохом виде, потом в томе Библиотеки Всемирной Литературы, а там тираж был колоссальный. Мне будут платить копеек по 20 за строчку. Я так люблю старика, что это меня почти не огорчает.
Ну вот Таня сдала, наконец, своего Теккерея, теперь переводит чьи–то среднего качества рассказики, но радуется и тому; она чудовищно работоспособна, любит переводить и всё боится, что не будет работы.
И она, и я очень любим Вас и радуемся, что у Вас есть Олег, которого мы тоже любим, и есть кому о Вас позаботиться.
Таня шлёт Вам поцелуи, приветы Вам и Олегу, я тоже, и целую Вашу ручку. А насчёт стихов — то, что Вы сказали о своих — неправда и я их жду, ибо они мои племянники, раз Вы моя названная сестра.4
Ваш Арсений.
P. S. Вы от нас уехали слишком рано, у нас идёт яблочный град (яблоки почти созрели), они сыпятся, как говорят, от старости. Тепло было только один день, а этого мне очень мало, да и всем в наших местах тоже. Я наспециализировался печь яблоки в духовке — с сахаром и мёдом, и жалею, что Вас нельзя ими накормить.5
1 Арсений Александрович в то время увлекался коллекционированием марок, и я прислала ему какой-то иностранный красивый набор марок с изображением зверей.
2 По приглашению Тарковских я в июле гостила у них в Голицыно, и они возили меня на машине показывать красоты Подмосковья.
3 Книга А. Тарковского «Волшебные горы» (переводы с грузинского и избранные стихи) вышла в конце 1978 года.
4 На просьбу Арсения Александровича, чтобы я прислала ему свои новые стихи, я отвечала, что ему и без моих стихов хватает забот.
5 Внизу письма — рисунок: стоящий на задних лапах пес в очках протягивает в передней лапе цветок.
17 августа 1982 Дорогая Евдокия Мироновна!
Мы обитаем теперь в Доме ветеранов кино: это в Матвеевском под Москвой. Дом этот невероятно комфортабельный, с ванной и прочим в номерах, с кухней, лучшей, чем в Переделкине, с розарием во внутреннем саду, с парком и прочим, и прочим. Тут же врач (врачиха) и несть числа всяким роскошествам, с кино, хоть теперь кино и не показывают, потому что механик в отпуске. Но писать нам лучше всего на московский адрес.
Завтра ко мне приедут киевские телевизионщики снимать меня (во второй раз: в первый неудачно из–за технических неполадок). Я должен говорить об (к столетию) украинском театре — потому что моя тётка Надежда была женой Карпенка–Карого, а детей Тобилевича (и внуков) я хорошо знал, как и Саксаганского. Один раз киевские телевизионщици меня замучили, но им этого мало.
У меня вышла книга — большая, стихи и переводы. Я поеду за ней в Москву в пятницу, после чего она будет послана Вам. В ней — энное количество опечаток, которые в книжке, высылаемой Вам, будут исправлены. Так — вместо ресница напечатано — десница и прочее. Это отравляет мне относительное удовольствие, которое я должен получить от книги. Если бы не опечатки, я был бы доволен книгой.
Мы оба очень скучаем по Вас и хотели бы повидаться и с Вами, и с Олегом, очень уж Вас не хватает в моей старости. Танюше тоже (в ее молодости). <…>
Танюша продолжает увлекаться бесконечной починкой нашей “Волги”, для чего отыскался некой благодетель Михаил, который замечателен тем, что всегда берёт меньше на 5 рублей, чем то, что ему дают. Даже странно. <…>
Так и живём. А Вы помните, что мы Вас очень любим — и Вы у нас — родная.
Таня Вас обнимает крепко, очень Вас часто с нежностью вспоминает, да и я тоже.
Вас всегда не хватает. Кланяюсь Олегу.
А. Тарковский
Р. S. Я давно уже ничего (стихов) не написал. Мучусь этим, хожу сам не свой, пожалейте меня!
Ваш А. Т.
(Начало марта 1984 г.) Дорогая и горячо любимая Евдокия Мироновна!
Горячо благодарю Вас за Ваш бесценный подарок — альманах библиофила с Вашим интервью об Ахматовой. Спасибо Вам за упоминание обо мне — я не стоил этого, потому что не знаю, как Вас благодарить за него.1
Когда Вы приедете к нам? Мы теперь обитаем в Матвеевском — это недалеко, это один из районов располневшей Москвы. Как вы найдете нас? Вот что волнует нас обоих сейчас. Наш телефон здесь — 442-48-36. Пожалуйста, позвоните нам! Очень прошу Вас об этом.
Каковы теперь Ваши дела? Зажили ли Ваши последствия операции? Мы Вас очень любим — я и Т. А., очень дорожим Вами — Вы мне как сестра, а как Вы доводитесь Т. А., я и понять не могу.
Дай Вам Бог, чтобы Он помог Вам изжить все Ваши неприятности, чтобы Вы были вполне здоровы и счастливы, ничего, кроме этого, я не желаю.
Спасибо Вам за Ваши драгоценные подарки. Как хорошо, что Вышеславский сделал это интервью. Большое спасибо ему!
Любящий Вас А. Тарковский.
Чего только стоит Ваше признание в любви к этому несравненному поэту! Я Вас люблю не только потому, что Вы высказали эту мысль, но и за то, что Вы собрали такое огромное количество ее книг, которому по нынешним временам и цены нет. Благодарю Вас за то, что Вы для нее сделали. <…> Кланяюсь и благодарю Олега Степановича за то, что он так хорошо ухаживает за Вами, Вы более чем заслуживаете этого. Передайте ему мой низкий поклон.
1 В № 18 «Альманаха библиофила» было напечатано интервью Л. Н. Вышеславского со мною, в котором я рассказала о своем Ахматовском собрании. Там я упомянула об А. А. Тарковском, подарившем для этого собрания несколько ценнейших книг и других материалов. А. Т.
(Октябрь 1987) Дорогая Дусенька!
Я не писал Вам, потому что хворал. Таня тоже не очень хорошо себя чувствует. <…> Я очень соскучился по Вас, благодарен Вам за Ваше письмо и стихи.
Как грустно, что мы так редко можем видеться.
Надо думать, как нам показалось, что Вы не рассердитесь за то, что мы дали телефон и адрес одному довольно симпатичному поэту–харьковчанину. Хочется думать, что у Вас все благополучно, что Вы здоровы и мы еще увидимся, даст Бог.
Пока мы еще живем в Доме ветеранов кино, а наш дом безнадежно погряз в капитальном ремонте.
От всего сердца желаю Вам и дорогому Олегу главное здоровья и благополучия во всем.
Очень любящий Вас Арсений.
Публикация, подготовка текста, предисловие и примечания Е. М. Ольшанской