Наблюдатель
Опубликовано в журнале Знамя, номер 3, 1999
Коридор
несбывшихся надежд(О прозе Наталии Толстой)
Детство. Отрочество. Канувшая юность. Сюжет для прозаического дебюта достаточный. Что он обозначает у Наталии Толстой, печатающей пять последних лет рассказы — без заметного резонанса в критике, но гулко резонирующие в университетских коридорах?
Начинают ее героини с желания “быть как все”, ими овладевает извечное русское беспокойство: “Догадывается ли учительница, что я уже готова служить народу?”
Учительница не догадывается. И слава Богу. Потому что едва ли не к концу урока, к заключительному абзацу кристально ясно: “…Наташе давно уже не хочется быть как все”.
Видимо, она по природе художник. Ибо суть искусства — всегда и всюду искать другие пути.
И перед народом благоговеть тоже не имеет особенного смысла: он, между прочим, и сам ни перед кем не благоговеет. Хотя и склонен к коллективному психозу, заканчивающемуся обычным жутким похмельем.
Действие рассказов Наталии Толстой происходит во времена, когда “советская власть, почти родная, ушла не попрощавшись. Ни инструкции не оставила, ни тезисов”.
На самом деле, конечно, оставила. Правда, негласные — положившись наконец на людскую природу, на то несомненное обстоятельство, что для человека внутренняя гармония драгоценнее внешней, на то, что существующий порядок ему всегда не по душе.
Люди, с которыми лирических героинь Наталии Толстой сталкивает судьба, потеряли лицо, но обрели душу. Как выясняется, по-прежнему распираемую коммунистическими инструкциями и тезисами. Но поскольку эти абстракции стали нелицемерным содержанием душевной жизни, у их адептов появилось нечто донкихотское, нелепое, сочувственную улыбку вызывающее раньше отвращения. Такова суть характеров персонажей рассказа “Дом хроников на Чекистов, 5”, таков источник притягательности героини рассказа “Коммунистка” тети Вали, ночами пишущей конспекты по политграмоте для своего активно пренебрегающего общественными науками племянника.
Подспудный сюжет прозы Наталии Толстой — это анализ сознания, ловко приспосабливающегося к бытию. Жизнь нехороша, но “жить надо”. Таковы непроизвольные слагаемые “простой жизни”. В ее “естественности” рассказчица замечает неладное: энергия природных сил уступает место энергии обызвествления и распада.
Особенно впечатляют в рассказах Толстой сцены домашней жизни, картины быта замужних и незамужних женщин. Тут просто оторопь берет от изображенной с беглой пристальностью мастера унылой тиражированности внутри- и околосемейных коллизий:
“Был полдень, но телевизор уже работал на полную мощность <…> Муж, не отрываясь, смотрел мультфильм “Мышонок и его друзья”, а когда жена совсем доставала, переходил, захватив бутылку пива, в лоджию и долго курил там, глядя в одну точку. Так было на третьем этаже, и на пятом, и на девятом”.
Подобная “бытовая социология” интересует автора прежде всего.
Но, разумеется, не прежде удовольствия обнаружить наяву причудливый ряд будущих героев и затем довообразить их судьбу и участь, поведав о них на хорошем русском языке. Ведь у писателей, как у собак, весь жар уходит через язык. Иначе повествование о старых, как мир, влечениях в искрометную прозу не превратишь.
Вот как это делается у Наталии Толстой:
“Этим девушкам, как и всем на свете, хотелось счастья, и поэтому вечерами они уходили в темноту”.
Или еще того выразительней: “Выйти снова замуж хотелось, хоть за эллина, хоть за иудея”.
Толстая пишет прозу отчетливо современную, но не похоже, чтобы она стала сколько-нибудь модной. По причине вполне банальной: в моду ей войти не дадут. Тем более что сам автор к ее апологетам относится с явной насмешкой.
В персонажах любезного постмодернизму “притчевого мира бесконечных эстетических пространств” Наталия Толстая умеет опознать весьма заурядно обнаженных женщин и мужчин “на курьих ножках”.
Литературная полемика не занимает большого места в ее прозе, но мимолетные разящие удары автора направлены как раз в обозначенную цель.
С замечательным колоритом “курьи ножки” обнажаются в рассказе “Деревня”. У ясноглазой барышни Лены, сочинительницы пьес в суперсовременном духе, они прямо-таки “протягиваются”.
Не откажем себе в удовольствии привести одну из сценок:
“Шешай сидит на русской печи в космическом скафандре. Входит Мальчик.
Мальчик. Шешай, мама учит мертвые языки. Скажи ей!
Шешай. В Японии мох символизирует старость.
Мальчик. Красноперая рыба опять вышла на сушу. Зачем, Шешай?
Шешай. Я видел из космоса, как учительницы воровали еду в детских домах. Я видел мир без грима. Попроси мать принести земляных груш, я перехожу в другое измерение”.
Героиня “Деревни” Оля, прослушав бестрепетную Леночку, заходится в приступе хохота. Чем и отличается от гурманов всего просвещенного мира, склонных видеть в подобной околесице философский подтекст.
Но мы — не на стороне находчивых режиссеров и рецензентов. Мы — на стороне лирической героини Толстой.
Определением “лирическая” я здесь намекаю на решающую степень близости персонажа автору, не настаивая на какой-нибудь особенной поэтичности образа. Важно другое, то, что наличие этого образа определяется авторской внутренней установкой, суверенной по отношению к постороннему миру субъектов и объектов.
Больше половины историй Наталии Толстой и вообще поведаны от первого лица. В остальных главные персонажи, незатейливо поименованные Катями, Маринами, Олями и Наташами, ничем особенным ни друг от друга, ни от непосредственной рассказчицы не отличаются.
В периодической смене “объективной” и “субъективной” манеры повествования принципиальных различий почерка у Наталии Толстой не наблюдается. Видимо, ей не так важно, чему отдать предпочтение, — аристократической отстраненности набоковского метода или же демократической вовлеченности довлатовского.
Дилемма, быть может, мнимая: в аристократизме Набокова напрочь отсутствует ностальгия по сословному неравенству, а демократизм Довлатова не поступится и одним удачно найденным словцом ради чьего бы то ни было блага. Не мнимо другое: оба писателя вдохновлялись одним и тем же — таким вымыслом, что в своей достоверности посостязается с любым фактом.
Как известно, убедительно врет тот, кто обладает отличной памятью. Для того, чтобы выдумать хорошую историю, нужно иметь память абсолютную и абсолютную же психологическую чуткость. Художнику это либо дается от природы, либо не дается.
Имею в виду тип писателя-рассказчика, а не тип писателя-пророка, рупора неведомых смертным инстанций.
Наталия Толстая несомненно относится к первому. Так же как и Набоков, и Довлатов. Они здесь упомянуты потому, что по рассказам Толстой более или менее понятно: она взялась за отечественное перо в годы, когда эти авторы уже расположились в радужном круге ее беллетристических пристрастий.
Но дело в данном случае не в круге чтения (он мог бы оказаться и иным), дело в природе таланта. Принципиально само наличие у человека дарования, оправданного не литературной образованностью, а природной потенцией. То, что Наталия Толстая специалист по шведскому языку и культуре, вдобавок автор рассказов, написанных по-шведски и опубликованных в глянцевых стокгольмских журналах для беспроблемного чтения, к ее русской прозе добавляет, кроме сюжетных блесток, мало.
Хороший русский язык, острая наблюдательность, психологическая точность в изображении характеров — таковы простые свойства художественной манеры автора рассказов о повседневной жизни питерской — увы, совсем уже не петербургской — неприхотливой интеллигенции.
Если учесть, что в нашей современной прозе от языка сохраняется одна его грязновато-пышная пена, что в зеркала творцы вглядываются много пристальнее, чем в лужи под ногами и звезды над головой, что вместо психологически достоверного образа они живописуют безликую экспрессивность собственной истерики и куража, если принять все это во внимание, то простота Наталии Толстой, как говорится, дорогого стоит. Она таит в себе приговор вороватой простоте нашей нынешней житейской и художественной философии.
В язык, впрочем, писатели сейчас уверовали как в некое начало всех мыслимых начал. Его именем списывают с себя все грехи, не исключая и первородного: речь не только за нашу плоть, но и за разум теперь не ответчик.
В таком случае у Наталии Толстой не язык, а язычок. Тот самый, что как бритва. И не фирмы “Жиллетт”, а — славного Оккама. С именем этого средневекового мыслителя прозу Наталии Толстой связывает несомненная и главенствующая в ее эстетике заповедь: объясняемое немногими вещами н
й к чему объяснять многими. То есть не следует в нашей жизни без надобности умножать сущностей.Вот подходящий в своей обнаженности пример — из последнего рассказа Толстой “Культурный шок”: “Мы шли по Александровскому залу Зимнего дворца. Вдруг мой элегантный бизнесмен остановился. “Подойдите сюда”. Я подошла с любезной улыбкой. “Что это?” — лукаво спросил он, указывая на лепной бордюр. Я вгляделась, это были цветы и листья лавра. Каждый цветок был в виде бутона на тонком стебле. “Это ведь сперматозоид! Тебе об этом уже говорили или я первый заметил?” — “Первый”, — сказала я и отошла…”
Грандиозной свалке “всеобщих идей” (особенно тех, что “овладевают массами”) не предпочесть ли единичное, частное бытие?
Таков плодотворно нерешенный вопрос этой прозы.
Не скажу, что она из-за своей простоты “близка народу”.
Она близка читающему народу.
И ближе всего тому, что когда-нибудь вступал в университетский “солнечный коридор несбывшихся надежд”.
Едва ли не поэтому Наталия Толстая все свои вещи приносит в редакцию журнала, не так далеко от университета расположенную: стоит только перейти Неву и прогуляться по Дворцовой набережной и Марсову полю.
Я никогда не видел в Ленинграде — и не вижу в Петербурге — дворцов с открытыми настежь окнами. Во всех этих пышных особняках люди давно не живут. И вот, как будто в здании Двенадцати коллегий растворилось летнее окно, из него выпорхнула занавеска, протянулась чья-то рука, мелькнул быстрый профиль, донеслась живая речь…
Прислушавшись, я различаю со студенческих лет знакомый голос.
Нетрудно теперь догадаться — чей.
Андрей Арьев
P.S. Только что в Москве под одной обложкой со своей сестрой Татьяной Наталия Толстая издала совместный сборник прозы. Затея понятная и эффектная, но эстетически сомнительная.
Предлагаю считать этот этюд новым критическим жанром — рецензией на полкниги. Спасительная, по-моему, для поредевшего и запыхавшегося отряда критиков идея.
А. А.