Илья Плохих
Опубликовано в журнале Знамя, номер 2, 1999
Илья Плохих
Дом-интернат* * * Водохранилища смотритель спускает лодку утром рано, восходит солнце, неба житель, и над водой клубы тумана. Мотор пока молчит, ни нотки, пускай сперва согреют вёсла. Уже не лето, в его лодке на дне за ночь вода замёрзла. Водохранилища смотритель зуд славный чувствует в плече, и нитей крепче нет, чем нити в его брезентовом плаще. Средь общего непостоянства идей, людей и обязательств хранит он водные богатства от незаконных посягательств. И силуэт его, как глыба. Он никогда сетей не вяжет. Он знает, где какая рыба, но никому о том не скажет.* * * “Я — последний поэт деревни...” (Сергей Есенин) В полях буранчиковым мелом укрыты залежи овса, и, очень жёлтая на белом, мышкует ушлая лиса. Мужик в натопленной квартире, превозмогая тяжесть век, читает детям: “Жили-были...”, и те затылки чешут: “Эк!” Поэт, подвыпивший, намедни, к безумной ярости собак орал: “Последний я! Последний!” на всю деревню, как дурак, и со двора метался в сени в напрасных поисках ремня. Нет, это вовсе не Есенин и, разумеется, — не я.* * * Она уже была стара, когда гуляли средь двора, держась за юбки матерей, отцы сегодняшних детей. Уже тогда её никто не видел летом без пальто, уже была легка, как газ, вода её бесцветных глаз, и, обнажая шаткий зуб, уже просвечивала зыбко её окаменелых губ полуулыбка. Она одна двору верна, одна его не покидает. Спешу к ней: может, хоть она меня узнает.* * * Средь полуутра-полуночи, какой-то неконтинентальной, как старый опытный рабочий, иду на зов завода дальний вразрез движенью струй и капель, сквозь взвесь холодного тумана. Худой старик в плаще и шляпе выгуливает добермана. Нас всех чуть свет упрямо гонит нужда в промозглое ненастье. Киваю на ходу: “Good morning”. Старик мне отвечает: “Здрасьте”.* * * Цирюльник бритву извлекает из тёмных складок шаровар, когда клиенту угрожает апоплексический удар, и кровь тяжёлая из вены, взор завораживая, прёт. Цирюльник — циник откровенный и деньги требует вперёд, поскольку думою терзаем, что мы его перехитрим, ведь мы, как правило, не знаем, чего мы, собственно, хотим.* * * Сулил восточный гороскоп проблемы со здоровьем, и вот уже степенный поп склонён над изголовьем, творит причастие, спеша. Душа плывёт сквозь стены. “Ну что же, — думает душа, — действительно, проблемы”.* * * Памяти моего друга Карпова, видимо, перепутавшего однажды окно с дверью... Алым траурно заря развернулась, как гармошка, растерзала снегиря зимней ночи злая кошка. Впрочем, может быть, лиса растерзала его с хрустом. Засветились небеса снегирёвой крови сгустком. Алым траурно горя, полетели с места пира пух и перья снегиря на “одну шестую мира”. Обнажая пустоту, поднимало небо веко, — превращались на свету пух и перья в хлопья снега. Лучше верить слову дня, что всё это понарошку. Крепко за руку меня подержи ещё немножко. Я зарю навеселе обзову “Кровавой Мери”. Зря снаружи на стекле кто-то пишет: “Окна-двери”.* * * Что нам здесь делать? и Кто виноват? — так сказать, главная соль, интересуют наш дом-интернат только постольку, посколь... В нашем, товарищ, дыму папирос, буен ты есть или тих, нас никогда не оставит вопрос: Кто из нас более псих?* * * В такой мороз и письма не идут: свернул ямщик куда-нибудь с дороги, сидит и пьёт в какой-нибудь берлоге, и наплевать ему, что письма ждут, и как-то не волнует подлеца, что кто-нибудь уже почтовый ящик припадочно сломал легко, как хрящик, и зашвырнул в созвездие Стрельца.* * * Когда вода соседнего пруда однажды вдруг становится тверда, там ночью можно видеть господина, что грудью ударяется об лёд и, телом вжавшись, жалобно зовёт кого-то странным именем “Ундина”. (Из цикла “В антологию романтизма”)* * * Мы змеи. Мы змеи гремучие. Мы жалим друг друга и мучаем, поскольку не можем иначе, а после садимся и плачем, и воем, как ветер в трубе, всегда об одном — о себе.* * * Любовь в охотничий рожок трубит, жестокая, когда на каблучках божок выходит, цокая, но я скажу один секрет: у этой дурочки кроме помад и сигарет “кнопарь” есть в сумочке, и, отправляясь вдруг в полёт за ней разнеженно, не сомневайся, что пырнёт (она несдержанна).* * * Я люблю разговоры в бригаде своей: кто вчера, с кем, чего, сколько грамм, о реакции жен, об оценках детей, содержанье вечерних программ, о плодовых деревьях, прививках, сортах, о мудрёном сложенье печей, о цене на бензин, стоп-огнях, тормозах и о тысяче прочих вещей. Я прошёл курс вязанья рыбацких узлов, посвящён был в приметы погоды, я узнал о вредителях наших садов, о нарезке пыжей для охоты. Мне на редкость спокойно от этих речей, мне целительны их обороты. Я люблю разговоры в бригаде своей. И ещё я люблю анекдоты.* * * “Тёмнохвойные, лишайниково-мховые леса” — научный термин Среди дремучих, тёмнохвойных лесов лишайниково-мховых, для нас чужих и незнакомых, изба на ножках курьих, стройных. Изба на жёсткой хвое рыжей при разности зимы и лета всегда защищена от света еловых лап тяжёлой крышей. Над перекошенною дверью облезлые рога оленьи, при всяком ветра дуновенье она скрипит щемящей трелью. И, если вы в неё войдёте, дав дань натуре любопытной, средь всякой утвари нехитрой легко сковороду найдёте: большая, медная, литая, она начищена до блеска, стоит в углу, у печки, веско маняще, матово мерцая. Пройдясь с опаскою неслышно, записку на столе прочтите: “Хозяйка ненадолго вышла. У ей к вам просьба: Подождите...”* * * Там кто-то смеётся и плачет в чернушной теснине трубы. В том плаче понурые клячи на трактах считают столбы, а в смехе краснеют носами косые разбойничьи рожи. Там кто-то смеётся над нами, и мёрзлые слёзы на коже сковали стеклянной коростой чумазый румянец пожарищ. Тебя я наслушался вдосталь, ночных кочегаров товарищ.* * * Завершив дела-дебаты на чужих полях, в городок пришли солдаты, все на костылях. А за ними по дороге, где-то не добит, притащился пёс трёхногий, тоже инвалид. “Здравствуй, Рита-Маргарита, — говорил солдат, — не ругай, что без ноги-то, я не виноват. Всей кампании итоги до того дрянны... Даже этот пёс трёхногий — инвалид войны” Так они потом и жили: он — лудил, паял. Без штанины брюки шили (лишний матерьял). И во всём честном народе, даже средь шпаны, почитался пёс трёхногий — инвалид войны.* * * Я не знаю, быль ли, или, может, враки. Говорят, что были у попа собаки. Стати разной, шерсти. Добрые и злюки. У попа был шелти. У попа был слюги. У попа был пинчер, фокстерьер и колли. Где они все нынче? Потерялись, что ли?* * * Всё же геологи съели Дружка. Он перед этим махал им хвостом. Вылизал дочиста дно котелка Старший геолог своим языком. Хоть в экспедиции после того Больше не стало хватать пониманья, Всё же геологи съели его, Чтобы продолжить свои изысканья.Золотой “костыль” От побережья до побережья несколько тысяч миль: царство людское, потом — медвежье, дальше — пустыни пыль. По бесконечной стальной магистрали, по безнадежно стальной, авантюристы прошли — искали в шпалах “костыль” золотой. От побережья до побережья мимо долин и скал авантюристы прошли, прилежно не пропуская шпал. Были камланья пурги, и злое белое божество лило на плечи смолою зноя жгучее вещество. От побережья до побережья несколько тысяч миль авантюристы прошли в надежде, но не нашли “костыль”. И на последней станции молча сидят в буфете в некоторой прострации авантюристы эти. Видно в окно дорогу: все перспективы мглисты. Но по-другому смогут разве авантюристы?