nota bene
Опубликовано в журнале Знамя, номер 12, 1999
nota bene
Видок Фиглярин. Письма и агентурные записки Ф. В. Булгарина в III Отделение. Издание подготовил А. И. Рейтблат. — М.: Новое литературное обозрение, 1998. — 704 с., ил.
316 различной пространности документов — писем и записок Булгарина в III Отделение за тридцать лет небесполезного для обеих сторон сотрудничества! И две трети этих бесценных для истории русской литературы и общественной мысли материалов обнародованы А. И. Рейтблатом впервые. О точности атрибуции или о полноте-неполноте комментариев еще долго, должно быть, будут спорить специалисты, но всякий не чужой литературе человек, взяв в руки этот увесистый, прекрасно изданный фолиант, не может не испытать чувства благодарности к его автору за труд, который сейчас ни прибыльным, ни престижным не назовешь.
Фаддей Венедиктович Булгарин до сих пор присутствует в нашем сознании прежде всего как герой уничтожающих пушкинских эпиграмм, как зловеще-комический персонаж литературной истории (практически никто не читал ни “Ивана Выжигина”, ни другой его прозы, как никто не читал стихов графа Хвостова или романов П. Д. Боборыкина), нежели как автор небезынтересных текстов, европейского уровня журналист, основавший первую в России массовую газету (потом его успех удалось повторить лишь Суворину и Павлу Гусеву) и, наконец, просто умный человек, которого черт догадал если не родиться в николаевской России, то прожить в ней большую часть бурной жизни, достойной, право, пера Бальзака.
Да, ежели большинство российских литераторов и общественных деятелей того и позднейшего времени суть герои Достоевского, то Булгарин — типичный герой “Человеческой комедии” и, должно быть, в атмосфере “Утраченных иллюзий” он чувствовал бы себя гораздо лучше, нежели в атмосфере “Мертвых душ”, где, впрочем, он тоже сумел адаптироваться и кое-как реализовать дарованные ему судьбой таланты и энергию.
О чем все время думаешь, читая эту книгу, — о том, что Булгарину, в сущности, было в России не с кем поговорить о деле — то есть о книгопечатании, о цензуре, о театре, о народном образовании, о литературе как социальном институте, функции которого государственно важны и цивилизованным формированием которого надо сознательно заниматься. Ведь Булгарин жил в эпоху, с одной стороны (со стороны “просвещенной публики”), романтическую, с другой же (со стороны государства, то бишь лично Николая Павловича) — уродливо, примитивно “технократическую” (о чем прекрасно говорит А. И. Рейтблат в своем предисловии) и, подобно Баратынскому, “в поколеньи друга не нашел” — ни среди современников, ни среди начальства. Однако, поскольку деловая (в принципе — вполне “творческая”) энергия его буквально распирала, то все-таки вступил в напряженный диалог и с теми (посредством газеты и беллетристики) и с другим (посредством всех тех текстов, которые в рассматриваемой книге обнародованы).
Булгарин, должно быть, разделял пушкинское мнение о правительстве как о единственном европейце в России, во всяком случае, он твердо знал, что силы и средства что-то реально сделать (воля разрешить сделать) есть только у Высшей Власти, а потому искал самые прямые пути к ее вниманию. И так уж устроена испокон веку российская власть, что самый прямой путь к ней (если нет ни родства, ни богатства, ни случая) лежит через разного рода тайные канцелярии. Где, разумеется, “истину царям” полагается говорить отнюдь не с улыбкой, а с поклоном, строго соблюдая субординацию и совершенно не надеясь на адекватное понимание, поскольку власть в России всегда была немного “с прибабахом” и охотнее привечала иррациональных проходимцев вроде Фотия и Распутина, чем благонамеренных прагматиков вроде Булгарина или Витте.
Был ли Булгарин доносчиком? А. И. Рейтблат в предисловии делает обширное отступление на эту тему (не самое удачное место статьи), где пытается подойти к понятию “донос”, так сказать, “историко-функционально” (в том смысле, что тогдашний донос — отнюдь не нынешний). Проблема эта старая, с ней столкнулись еще историки 14 декабря, впервые прочитав протоколы допросов наших самых романтических революционеров и обнаружив, что почти все они радостно “раскололись” и наперегонки “сотрудничали” с августейшим следователем, хотя никто не думал даже применять к ним “мер физического воздействия”. Может быть, лучше всех сказал об этом феномене М. О. Гершензон в небольшой статье-рецензии “П. И. Пестель”: “Они (декабристы. — А. А.) были глубоко проникнуты мыслью, что предмет их стремлений есть вместе с тем правильно понятый интерес власти; они психологически отождествляли себя с этой властью и, без преувеличения можно сказать, относились к ней с сыновним чувством. Весь их заговор представлялся им как бы семейным делом между ними и ею. Вот почему им и на ум не приходило скрывать что-нибудь. Напротив, пусть царь знает, что они — вовсе не его враги; они с радостью расскажут ему все, что было, — свои мысли, намерения и поступки; и далее — пусть он не думает, что они изверги, — они благородные люди, и они докажут ему это полной искренностью своих показаний. Им нужно было как раз внедрить в царя это чувство общего им и ему интереса, они в его руки отдавали теперь, после неудачи заговора, дело России…”.
И вот парадокс — декабристы, которые своим восстанием, по словам того же Гершензона, разделили Россию “на два сознательно враждебных лагеря”, до сих пор потрясают воображение не только юных дев, посмотревших “Звезду пленительного счастья”, но и вполне зрелых матрон, а Булгарин, довольно-таки много и практически потрудившийся над культивацией скупой российской нивы, памятен всем только как “Видок Фиглярин” (один из вопросов к автору книги, кстати, — почему в названии он воспроизвел именно это — унижающее — прозвище своего героя?). Неужели все дело только в том, что декабристы были все молодые, красивые, родовитые и пострадали, а Булгарин был циник и делец, а жена изменяла ему с Грибоедовым?
Увы, и после выхода этой замечательной книжки репутация ее героя радикально не изменится. Из нее следует, что Булгарин был человек умный, талантливый (чудо какая портретная галерея современников разного чина и звания создана им в его “доносах”!), не по эпохе динамичный и вообще прогрессивный. Но из нее же следует, что он был, по российским меркам, непоправимо плоский. Он прожил бурную, полную приключений (какие и не снились большинству общепризнанных русских “героев”), но, в общем, ясную и понятную трудовую жизнь без особенных “духовных кризисов”, “переломов” и “уходов”, которые у нас так любят издалека наблюдать. А ежели в этой судьбе не видим мы “чуда и тайны”, то об “авторитете” нечего и говорить. Место Булгарину — в лучшем случае рядом со Штольцем, фон Кореном и прочими “искусителями” наших родных и по-прежнему “социально близких” Обломовых и Лаевских…
Игорь Дедков. “А я говорю вслух: конца света не будет…” Из дневниковых записей 1981—1982 годов. Публикация и примечания Т. Ф. Дедковой. — Новый мир, 1999, № 9.
В дневниках Игоря Дедкова масса всего интересного — суждений о литературе и литераторах, о жизни и политике, об истории и современности, как, собственно, и во всяком дневнике умного, талантливого и ответственно жившего человека. Этот дневник, безусловно, будет кладезем самой разнообразной информации для исследователей нашей недавней литературной и общественной истории.
А для просто читателя в этих записях самое важное — атмосфера того времени, его дух, весьма, надо сказать, тлетворный. Сейчас многие тоскуют (и даже публично) о тогдашнем “золотом веке” — о стабильности, будто бы сытости, “уверенности в завтрашнем дне” и прочих радостях брежневской эпохи. Причем не “простые люди”, а вполне культурные (то есть обязанные непредвзято помнить не так уж и давно бывшее) литераторы и журналисты. Иногда, читая ностальгические сочинения, в сердцах думаешь: “Нет, решительно мы жили с этим человеком в разных странах!”. Вот с Игорем Дедковым мы жили точно в одной стране — он в голодной Костроме, я — неподалеку, в голодном Иванове (помнится, в Иваново из Костромы ездили за пельменями, а из Иванова в Кострому — за сыром). Поэтому до боли узнаваемо все, о чем пишет Дедков. Ну, например, февральская запись 1981 года: “Недавно в зале горкома партии проходила встреча интеллигенции творческой с руководителями города. Заранее были собраны вопросы, но можно было спрашивать и с места. Тома там была и рассказывала, как нервничали начальники и как некоторые из них не выдержали и пришли к концу в большое раздражение. Тома подала там вопрос о молоке. До каких пор, спросила она, в нашем городе будет продаваться молоко <только> пониженной жирности (1,4%)? Ответ был таков: молоко будет таким и впредь. В стране сделано исключение (жирность: 3,6%) для Москвы, Ленинграда, Киева и еще нескольких городов. Разумеется, никто этому не удивился. Нас уже приучили к существованию привилегированных городов, пространств, слоев и групп населения. Почему московские дети должны жить в лучших условиях, чем большинство их сверстников? Этот вопрос не возникает”. Или такая лаконичная запись: “В магазинах ближе к вечеру бывает масло — дают по двести граммов”. Ска
’ жете — грех человеку, причастному к высокой литературе, обращать внимание на суетные мелочи быта, и вообще — не хлебом единым? Но ведь и духовное “меню” той эпохи (чего не надо было, как и все остальное, “доставать”) было не питательнее полуторапроцентного молока, о чем Дедков тоже оставил выразительные записи: “В февральской книжке “Нового мира” такие стихи Виктора Бокова: “По Спасской башне сверьте время. По съезду партии — себя. У нас у всех одна арена, у нас у всех одна судьба… Мы у мартенов, где гуденье, в цехах и шахтах — тоже мы. Мы коммунисты. Мы идейны, принципиальны и прямы…”. Насчет стабильности и “твердости” тогдашней власти тоже кое-что записано: “48-летнего Гектора Шевелева (ныне он референт обл<астного> общества “Знание”) отправили на месячные воинские сборы в Горький. Это так они готовятся к войне. Смысл подобного — лишь в напоминании гражданам о том, что они всецело в руках государства. И государство в любой день, в любой час дня и ночи может протянуть к ним свои железные руки. Вызвали же Юру Лебедева, доктора филологических наук, заведующего кафедрой института, среди ночи, чтобы он разносил по городу повестки. Так и меня могут потащить куда захотят, и еще будешь благодарить, если только дело ограничится беготней с повестками”.В этой атмосфере надо было еще и работать, то есть писать статьи — с заведомой мукой недоговоренности, ибо нельзя напечатать все, что думаешь, и преодолевать накатывающее порой чувство безнадежности (для многих тогда общее). Надежду, между прочим, давали события в Польше, за которыми Дедков напряженно следил и которые составляют как бы сквозной сюжет этой части дневника.
Словом, помимо многих других достоинств, дневниковые записи Игоря Дедкова — полезное чтение для всех беспамятных или “живших в другой стране”. Некоторые, может быть, только из них и узнают, как действительно существовала страна перед перестройкой и насколько неизбежно было то, что, слава Богу, случилось.
За что? Проза, поэзия, документы. — М.: Новый Ключ, 1999. — 560 с., ил. 3000 экз.
Составители Виталий Шенталинский, Владимир Леонович. Издание осуществлено при финансовой поддержке Русского Общественного фонда Александра Солженицына, Фонда Генриха Бёлля (ФРГ) и Посольства Королевства Нидерландов в России.
Когда на титуле читаешь название книжки, а на другой странице ее издательскую аннотацию (“В книгу вошли материалы, собранные Комиссией по творческому наследию репрессированных писателей России”), хочется чертыхнуться в сердцах и, вспомнив популярный анекдот, с ходу ответить на заглавный вопрос грубо (поскольку с досадой): “Молчи, дура! Знал бы, за что — вообще убил бы!”. А теперь всерьез: это надо же использовать бабье униженное вопрошание в качестве названия для книги, где собраны произведения людей по большей части мужественных! Причем многие из них прекрасно знали ответ на этот бестактный и бесполезный вопрос, который Владимир Леонович в предисловии напрасно возводит к вопрошанию Иова: контекст не тот. Эти многие попали в мясорубку репрессий за то, что оставались нормальными людьми. Остальные — по известному принципу тоталитарного государства: “Ты виноват уж тем, что хочется мне кушать”.
Между тем, книжка не только важная (поскольку вышла во времена прискорбного помрачения общественной памяти), но и интересная. Помимо прозы и поэзии, которые требуют не беглого рассмотрения, в сборнике есть солидный раздел “Воспоминания, письма, документы”, где, в частности, публикуются письма Горькому в Сорренто (из которых ясно, что Горький, к сожалению, неплохо представлял себе ситуацию в Советском Союзе, куда триумфально вернулся) и письма А. И. Солженицыну, хлынувшие в “Новый мир” после публикации “Архипелага…”. Такие документы публиковать необходимо — и публиковать систематически, а то ведь скоро и у нас начнутся дискуссии на тему “А был ли ГУЛАГ?” — по аналогии с европейскими насчет реальности Освенцима и газовых печей… Наша же Дума — не Европарламент, она отечественных Ле Пенов в обиду не даст.
Ольга Седакова. “Там тебе разрешается просто быть…” . Беседу вела И. Кузнецова. — Вопросы литературы, 1999, № 4 (июль—август).
Ольга Седакова вовсе не автор всего этого неудачного текста, как можно понять по “содержанию” номера. Всего лишь соавтор, вынужденный отвечать на пространные, заранее подготовленные, метафизически “закрученные” реплики-вопросы Инги Кузнецовой, объем которых если не равен, то сопоставим с объемом ответов главной (как должно было бы быть) героини этой странной “беседы”. В номере есть еще одна беседа — Татьяны Бек с Генрихом Сапгиром, и это действительно беседа, где собеседница “разговорила” своего партнера краткими и точными репликами, не пытаясь стянуть одеяло на себя и не пользуясь школярскими “домашними заготовками”. В итоге Сапгир многое сказал, а Ольге Седаковой то и дело приходилось отвечать на пространные тирады Инги Кузнецовой чем-то вроде библиографической справки: “об этом я подробно написала в такой-то своей статье, опубликованной там-то”.
Я понятия не имею о том, каковы личные взаимоотношения Ольги Седаковой и Инги Кузнецовой — может быть, они виделись первый раз в жизни, а может быть, они давние подруги и свою “беседу” расписали “по ролям”. Я не знаю, действительно ли была живая беседа под диктофон или на письменные вопросы последовали письменные ответы. Я — обычный читатель, и все это не должно быть мне известно и важно. Важно только мое впечатление от текста и степень его “питательности”. И я-читатель “технологию производства” этого текста реконструирую примерно так: Инга Кузнецова добросовестно “проработала” множество статей Ольги Седаковой, определила некую “сумму проблематики” писательницы, сотворила про все про это некую “виртуальную” (а может, и реальную) статью, имея которую в голове, и пришла “беседовать”. Поэтому все вопросы ее не только пространны (текст за пазухой), но и как бы обращены назад — то есть имеют своей целью побудить собеседницу сказать еще раз то, что она уже где-то когда-то сказала. Это, конечно, некоторым льстит, и это лучше, чем полное невежество интервьюера, но в итоге Седакова говорит что-то новое только после того, как отдаст дань эрудиции собеседницы. А также попытается чуть-чуть “снизить” ее слишком “метафизический” (добавил бы в рифму — гимназический) энтузиазм. Иногда Седаковой это надоедает, и в беседе возникают локальные комические мини-сценки, которые можно разыгрывать студентам театральных училищ. Например, Кузнецова спрашивает на полном серьезе: “Что не позволяет войти в измерение поэзии, или так — измерение чуда? Что может поэт, а чего он не может в мире?”. А Седакова отвечает: “Не знаю. И думаю, что вряд ли кто знает, говоря по-библейски, откуда это приходит и куда уходит”. Раскрасьте это жестами, интонациями, мимикой… Сразу Чехов вспомнится: “Давайте лучше, Катенька, чай пить”.
Словом, раздражение по поводу формы “беседы” изрядно мешает воспринимать ее содержание. А Седакова успевает-таки сказать немало интересного — об учителях, о сверстниках, о себе.
Екатерина Болелая. Алиби исчезает в полдень. — Новое время, 1999, № 33.
Чего-нибудь вроде этой маленькой заметочки (или большой аналитической статьи на ту же тему) я ждал с тех пор, как впервые воспользовался магнитной карточкой в метро. На ней, если вы наблюдательны, можно увидеть точное время вашего прохода сквозь “ловушку” легко определяемой, если нужно, по соответствующему номеру, станции метро. Так что на 10—20—60-разовых карточках отпечатывается довольно подробное расписание ваших передвижений посредством популярного подземного транспорта. Тогда, помнится, подумалось: “Хорошо, что я не шпион”, и появилась безотчетная неприязнь к этому кусочку картона вместе с привычкой рвать его мелко-мелко перед тем, как выбросить.
Вот об этом и написала Екатерина Болелая: “Вы заметили, за нами же постоянно следят! Мир наполнен вещами, регулярно и безостановочно фиксирующими совершенные нами поступки, их время, дату и номинальную стоимость”. Вещи эти журналистка перечисляет — помимо названной карточки метро здесь еще и будильник (стрелка будильника), билетик электрички, автоответчик с определителем номера, магазинные чеки. Список этот, разумеется, далеко не полон — а междугородные телефонные счета, а факсы, а электронные письма, да и вообще компьютер, который дотошно фиксирует точное время любого вашего прикосновения к тому или иному файлу и то и дело сообщает вам без всякой нужды (когда стрелка мышки застоится нечаянно на каком-нибудь случайном слове): “Вставлено 03.09.99 в 19.30”.
“Все вещи вокруг — мятежники, они все в тотальном заговоре, цель которого — лишить тебя права на тайну личного времени и пространства”, — пишет журналистка, и это, несмотря на преувеличенно шутливую интонацию, чистая правда. Проблема есть. Но вряд ли она в ближайшее время заинтересует наших правозащитников…
Книги ПЕЛЕВИНА
в ассортименте
Производитель: АСТ68 руб. 20 коп.
68 200 руб.
PLU =54993, ШК = 9785264000027, 9785264000034, 9783864000041
Это не выходные данные новой книги Виктора Пелевина. Это всего лишь ценник в любимом мною супермаркете “Перекресток”, куда я захожу вечером после работы. Супермаркет замечательный, все в нем на вполне европейском уровне. Ближе к выходу — всякие “сопутствующие товары” вроде сигарет, зажигалок, жвачки, карамели “чупа-чупс” и прочего, что дети выклянчивают у нагрузивших тележку родителей. Здесь же и книги — детские, популярные энциклопедии, кулинарные рецепты и рецепты черной и белой магии, гороскопы и детективы. А среди всей этой прикладной словесности два писателя — Виктория Токарева и Виктор Пелевин — в довольно свежем “ассортименте” (публикуемый ценник — на тома пелевинского собрания сочинений — “производитель: АСТ”). Впрочем, есть и классика в популярной школьной серии, — но ее стеллажик не у самых касс, а между винами и кондитерскими товарами.
Честное слово — я рад за Виктора Пелевина, книги которого наши суровые и не всегда грамотные бизнесмены сочли обязательными для “джентльменского набора” современного потребителя, приезжающего в супермаркет типа “Перекресток” на джипе раз в неделю и загружающего по две-три тележки всем необходимым — от березовых дров для камина до — ура, ура! — томика “Чапаева и Пустоты”. Хорошая литература все-таки стала (в отдельных случаях) массовой и даже (опять же в них, в отдельных) по-новому престижной. И когда-нибудь товароведы перестанут писать на книжных ценниках привычное “в ассортименте”, как на ценниках для печенья и вафель, а выучатся азам библиографии.
Во всяком случае, когда я выпрашивал у симпатичной девушки-кассирши этот ценник, реальных книжек Пелевина под ним не было — все раскупили за день. Девушка же, совершив должностной проступок, проявила к личности Виктора Олеговича неподдельный интерес. Я обещал ей, что, когда Пелевин принесет в журнал “Знамя” новый роман, торжественно вручу ему этот неожиданный сувенир из “Перекрестка”.
И все-таки есть во всем в этом и какая-то печаль, и какая-то загадка…
Рубрику ведет Александр Агеев