Пятнадцатилетние мужчины
Опубликовано в журнале Знамя, номер 10, 1999
Пятнадцатилетние мужчины
Александр Анашевич. Сигналы сирены. — СПб: Митин журнал, BoreyArtCenter, 1999. — 81 с. 250 экз.
Испытываешь странное чувство удовлетворения, понимая, что поэзия вытесняется на периферию общественного интереса, как подспудные, не высказанные еще самому себе мысли или чувства, кажется, еще существующие где-то на краю сознания, иногда вдруг наплывающие и застающие вас врасплох.
Так и книга Анашевича, выпущенная двумя маргинальными организациями, естественным образом и без всяких на то оснований подталкивает нас считать автора принадлежащим к пестрой толпе неудовлетворенных маргиналов (каждый подросток ныне стремится считать себя именно маргиналом, как некогда — пионером, возбуждаясь не только на коленки своих одноклассниц, но и на стриженые затылки одноклассников). (Соблазнительно, наверное, таковым считаться. Красивое и возбуждающее это слово переводит автора в другую культуру, словно заграница, за руку переводящая тебя из животного состояния отечественного патриотизма в, казалось бы, естественное для нормального человека состояние потребителя и адепта цивилизации… Такова вот ответственность в выборе издателя собственной книги.)
Александр Анашевич живет в Воронеже, и это уже много говорит о его поэзии. Безусловно, нет нужды искать в его книге стихи о “любимом городе” — оставим такие тексты для беспомощных советских и постсоветских авторов, зарифмовывающих свои эмоции “венками сонетов”. Анашевич — вполне поэт, чтобы существовать не на уровне местных писательских организаций (или издательства “Пушкинский фонд”). Его лучшие стихи представляют собой тот поток прозы, разговорных фраз, случайных междометий и внезапных образов, которые именно подхватывают и заставляют целиком и полностью им отдаться.
Особенность Анашевича в том, что он редко и мало говорит от первого собственного лица. Точнее, он всегда говорит именно от первого лица, но это лицо оказывается чаще всего женским. Его женские монологи чувственны, интенсивны, и иногда мне с радостью хочется воспринимать их как своего рода перверсию, но это будет все же натяжкой:
Чаще на русском языке Fuck off; I forgot приходится говорить: Разве для этих слов what is the Russian for: отстань Что делать: созданы мои губы, язык, гортань Все самое ценное подарила друзьям ходит вокруг русская рвань
Сама чуть под землю не провалилась— здесь так много ям… Это фрагмент одного из самых “чистых” монологов Анашевича — “Наоми — обезумевшая обрусевшая англичанка: из старого света в дикий свет”.
Собранные в сборник отдельные стихи звучат уже как пестрая разноголосица. Изредка ассонансно рифмованные, они начинают звучать на свой манер, и эти рифмы иногда и часто оказываются привлекательнее и интереснее содержания. “Гладь меня, Софья, по голове, прижимай к сердцу, гони от дворца всех Педро, вылей им на головы кипяток, сыпь в глаза пудру, красный перец. В общем, охраняй меня. Как Сцилла Харибду, медведь Машеньку, школьник парту. Не жалей меня, скажи правду: когда жизнь такая войдет в моду…”
Воронежская, а значит, и провинциальная, жизнь поэта естественным образом окружает его и решительно звучит в его текстах. Прежде всего это сказывается в стремлении отказаться от быта как такового (столь мерзок он, что “повернись на шпильках: везде тюрьма”) и насытить окружающее пространство деталями собственного производства. (Нет нужды уточнять, что можно сколь угодно долго жить в провинции и не быть провинциальным поэтом. Это относится к Анашевичу в полной мере.) Это могут быть и любимые литературные реминисценции и образы (всем давно уже опостылевшие Гиллепси, “Mr. Филонов”, “Клер и Соланж” и проч.), которых в книге достаточно, но это и сознательный акцент на собственной инфантильности как способе противостояния мозолистости и безэмоциональности мужских “возмужавших” членов, тел, грубых широких ладоней. Автор видит поэтичность в той тонкой хрупкой взвешенности мальчишеских фантазий и уже упомянутой инфантильности, чтобы, как улитка, спрятаться в этом прошедшем возрасте, не желая идти на контакт с жестким миром. “Мы ходим красивые как короли…”, “Каждый хочет быть коронованным и коварным”, “Скажи, что я болен, скажи, что я сладкий…” — легкое угадывание ассоциативного ряда все же немного раздражает. С избранной автором позиции мальчика (“Знаю, о чем говорят пятнадцатилетние мужчины, на каком языке, какими словами…”) естественно ожидать любования всем мужским — “видели это голые солдаты, вышедшие из морской пены”, “руки молочника сильные и грубые…”, “какие сладкие убийцы в моих краях приплывают с Корсики на боевых кораблях переливается жемчуг в густых бровях…” Мужское воспевается и мифологизируется. И вместе с тем, именно мальчиковое в понимании автора является единственно искренним и возможным — “Видишь, меня убивает твоя любовь я становлюсь мужчиной…” Травестийность в этом контексте сопряжена с естественным восприятием чистоты и открытости (цитируемые выше строчки написаны от лица женщины), противопоставленной окружающему миру. Отсюда и томление, и боязнь всего мужеского и мужского. Со-единение с мужским и грубым означает одновременно и окончательную гармонизацию и смерть.
Само уже слово “поэт” в последнее время, одновременно с угасанием публичной поэзии, принимает действительно маргинальное звучание. Кроме нескольких человек, судорожно пишущих поэтические тексты и столь же судорожно их зачитывающих, поэзия как таковая никому не нужна и не понятна. Разного рода клоуны, трясущие седыми бородами и зачитывающие с карточек безумные шарады, — то посмешище, называющее себя поэзией и к литературе не имеющее ровным счетом никакого отношения. Александр Анашевич и еще несколько авторов его круга позволяют говорить о новом сознательном романтизме. Они обладают уже тем новым опытом искренности, когда не существует всевозможных “нельзя”, а есть только естественное желание увязать поэтическое “мальчишеское” чувство с их собственным вовсе не поэтическим бытием. Что вызывает мою зависть и интерес.
Александр Шаталов