Наблюдатель
Опубликовано в журнале Знамя, номер 6, 1998
Метафизика холма
Шамшад Абдуллаев. Медленное лето. — СПб.: Митин журнал — Ривьера, 1997. — 46 с. 300 экз.
Книга “Медленное лето” создает почти чувственное ощущение жары. В ней “кипит воздух”, “жаркий ветер гонит сухие конские комья”, а сам автор отправляется в путешествие по “раскаленной дороге” — в метафизическое путешествие по миру теряющих привычные для человеческого глаза очертания, раскаленных вещей:
И вышли на бугристую площадь —
такую широкую,
что заметней проделанный путь,
но обшарпанный сгиб
забора с едко-зелёным,
мшистым покровом
и грязный ветродуй, из тупика
нагнавший нас, как всегда, со спины,
заглушили эпический декор,
словно Париж,
увиденный впервые глазами Руссо
в жирной, кудахтающей серости.
(“Конец недели: прогулка с другом”)
Метафизическое путешествие — это путешествие в “другое”. Для жизни другое — это смерть. Для Востока другое — Запад. Именно эти оппозиции во многом определяют онтологическое наполнение поэтических текстов ферганского поэта Шамшада Абдуллаева: “Мантуанская песнь по радио, намаз // и человек, продающий конину, // мешались в окне часами”. В восточном миросозерцании жизнь воспринимается как непрерывный поток, переливающийся через смерть и уходящий в бесконечность:
…Древний луч
с улицы одной струится на другую.
Спустились
длинные тени в прохладную комнату
с южных
крыш: напротив. Из
тысяч тёмных присосок миг состоит,
гранение длится.
(“Конец недели, фильм”)
Восприятие смерти как феномена рубежа, предела, обозначающего грань “бытие—небытие”, есть традиция западной философии. Именно при сочетании этих двух традиций и образуется “бугристая площадь”. По выражению Мераба Мамардашвили, происходит своего рода “вспучивание” ровной поверхности культурной традиции. Когда поэт “читает, как умирал (умирает) Рембо: // слова, подсказанные болью, — “аллах карим””. Характерен даже сам факт издания текстов ферганского поэта в сыром и промозглом северном городе, строительством которого когда-то “прорубалось окно” в Европу.
В ритме и интонации очень по-восточному спокойных, тягучих строк верлибров Абдуллаева возникает именно этот образ — “бугристой” поверхности, топологически обозначая феноменальное совмещение несовместимых пространств. Ее символом служит найденный автором образ города — это город с “пустынным тротуаром”, “грубыми домами”, “неосвоенным запахом чужих квартир”. Город как символ первого шага от единства к разделению, к пропасти между “жизнью” и “смертью”. Видимо, потому сквозным образом книги является образ “холма” — это и город, и “бугристая площадь”, и знак, устанавливающий оппозицию “верха” и “низа”:
Город гнётся меж пальцев
над яркой столешницей в канун
колких пиршеств…
…Холм,
сирый и темный люксус, он говорит
(поздний штрих соленого ветра
в голом небе) и смотрит на узкую
дверь,
по которой змеится закат.
(“Холм”)
Но “холм” — это и надежда на возможность вырваться из абсурдного мира, современный вариант которого лучше всего описан, пожалуй, Альбером Камю, — мира, в котором спрессованный рационалистическими плитами абсурд существует ради абсурда. Абдуллаеву гораздо ближе феноменологическая цельность экзистирующего, то бишь живого, субъекта, ближе обосновывающий волю Высшего иррационализм Льва Шестова:
Чтоб оживить фригидный пейзаж,
ловлю миг, заслеженный другими
до стертости. Порой
объект настолько прекрасен
в случайной искаженности…
(“Фотограф”)
Может быть, именно поэтому в стихах Абдуллаева так резко перебивают друг друга экспрессия и импрессия. Через последнюю, часто заключаемую в скобки вводного образа-предложения, автор рефлексирует по поводу означающего образа воспринятого им мира. Возникает оппозиция противонаправленных — “извне-изнутри” — движений, своего рода чувственно-мыслительный зазор, в котором, как считал еще Платон, и возможно только “вдруг” разглядеть истинное во всей его, как добавил бы Шестов, иррациональности:
Молодой мулла на жилистом холме,
рыжий тюрк, нервный (нет, сказал он,
в мире документа, запрещающего нам
испить щербет смерти) перед
расточительной в большинстве своем
инертностью
типичных окраин…
(“Миф”)
Ощущение Высшего, ощущение Вертикали очень важно для Абдуллаева, поставившего перед своим творчеством задачу владеть неясностью, разглядеть ясное в неясном. Видимо, для более отчетливого выражения философско-эстетической позиции в книгу помещено эссе “Атмосфера и стиль”, в котором приведено такое суждение Монтале: “стиль придет к нам от добрых нравов”. “Заслугой поэта” Абдуллаев считает “способность стиснуть, словно вещественное доказательство необжитой целостности… накрыть картину, наделенную властью воскресать как раз в найденном образе
”.Эстетической экзальтации поэт противопоставляет стоическое спокойствие, при котором увиденные провалы “жизнь-смерть”, “бытие-небытие”, “верх-низ”, “внутреннее-внешнее” не отпугивают, не заставляют выплясывать шаманские пляски вокруг языка как “каменного болвана”, а позволяют вглядеться с себя, увидеть собственную тень и подняться на “холм”, где:
…Горстка живых
плетется к тебе, отгоняя
в лунатическом усердии мух.
(“Миф”)
И последнее. В книге “Медленное лето” явно знаковую функцию выполняет часто встречающееся и в названиях стихотворений, и в самих текстах слово “окраина”. Таким образом, автор, видимо, подчеркивает маргинальность своего творчества именно в сегодняшней поэтической ситуации. Так оно, собственно, и есть, ибо его намерение быть с вещью, улавливая текстом атмосферу “веяний и отголосков переходных переживаний”, намерение двигаться в своем поиске не от рефлексии языка, а от сопоставления, сопереживания бытия вещи и своего собственного бытия, от вчувствования, вглядывания в вертикальный разрез мироздания — все это ставит его в положение одиночки, вышедшего из замкнутого круга ритуальных эстетических плясок.
Андрей Цуканов