Валерий Куплевахский
Опубликовано в журнале Знамя, номер 6, 1998
Валерий Куплевахский
Маленькие военные истории
“Вьетнамские тайны”
Джеймсу Роберту Бишопу
В 1969 году в журнале “Знамя” были напечатаны мои вьетнамские “записки” “Над нами самолеты”.
История появления их любопытна и, наверное, стоит краткого рассказа как один из примеров тогдашних отношений с цензурой, с одной стороны, и, с другой стороны, подтверждения “теории невероятностей”, которой я доверяю уже долгое время.
Когда я почти хунвэйбином вернулся в 1968 году в Москву, был переполнен впечатлениями от культурной революции в Китае, вьетнамской войны и столкнулся с отечественным откровенно обывательским равнодушием к судьбам практических революций, единственным человеком, кто с неподдельным интересом слушал мои рассказы, оказался Виктор Борисович Шкловский, безуспешно пытавшийся до моей отправки во Вьетнам продать меня — мои первые литературные опыты — в “Новый мир” Твардовского, “Знамя” Кожевникова и “Юность” Полевого.
— Вы должны написать о Вьетнаме, — заключил он.
Я в ту пору считал литературу делом святым, не достойным публицистического пачканья. И долго отнекивался, ломался, пока Шкловский чуть ли не заставил меня пойти в “Знамя”, к Людмиле Скорино, исполнявшей в ту пору в журнале какую-то высокую должность. Мои устные рассказы, похоже, ее тоже увлекли, и она предложила мне все это изложить на бумаге.
Первый вариант (около двух-трех печатных листов) я написал во время полагавшегося мне после войны отпуска, в деревне, лежа на траве, за две недели, на вдохе, нимало не заботясь ни о какой святости литературы. Единственное, что меня волновало, — не выдать ни одного секрета. Я хорошо знал, что за разглашение секретных сведений отвечает непосредственный исполнитель документа: допуск у меня был оформлен по форме с номером к документам с грифом “совершенно секретно”. В результате из моего очерка (или записок, как их назвали в журнале) никто ничего не понял и, надеюсь, до сих пор не понимает, что же мы, советские, в отличие от американцев, делали во Вьетнаме. Самым большим секретом было, конечно, то, что мы вообще там присутствуем.
Редакция “Знамени” тогда размещалась на Тверском бульваре. Рукопись Скорино передала на первый этаж, в отдел очерка и публицистики его заведующему Александру Юрьевичу Кривицкому, автору легенды о двадцати восьми панфиловцах. (Кривицкий мне лично за время моего сотрудничества со “Знаменем” ничего плохого не сделал, и потому я не вправе бросить в него ни одного камня. А камней при мне в его сторону летело много.)
Кривицкий был от моей рукописи в восторге (это я узнал от Шкловского, которому рукопись читать не давал, стыдясь заведомой ее конъюнктурности — Вьетнам был тогда модной газетной темой), лично я Кривицкому был безразличен, что вполне понятно и до сих пор меня не расстраивает. Главной преградой для печатания записок в журнале была, естественно, военная цензура. Кривицкий как человек чрезвычайно опытный показывать рукопись цензуре не собирался, чтобы не загубить ее (конечно, рукопись, а не цензуру) на корню. Он обратился к тогдашнему начальнику Генштаба маршалу Захарову, своему фронтовому знакомому, а может быть, даже приятелю или другу. Ему подчинялась военная цензура. О Захарове шла молва, что он приезжает в свой кабинет на Арбате только затем, чтобы доспать недоспанное — человек он был пожилой и усталый. Разговор состоялся приблизительно следующий:
— Матвей Васильевич, тут один капитан принес рукопись о Вьетнаме. Стоит ли нашему журналу рассказать о советских военных специалистах, помогающих братскому вьетнамскому народу успешно противостоять американской агрессии?
Захаров если и не спал в начале разговора, то уж к концу этой фразы уснул точно — Кривицкий страшно заикался.
Молчание считается знаком согласия.
Следующим препятствием оказался Юрий Жуков, политический обозреватель “Правды”, который как раз намеревался поместить в “Знамени” свой очередной вьетнамский материал. Кривицкий опять что-то придумал, что-то наплел, обманул Жукова и Кожевникова, улучил момент отлета Жукова за границу — и загнал в номер материал мой.
После появления “записок” особист из 4-го Главного управления Министерства обороны, в чьем подчинении я находился, удивленно спрашивал меня:
— Каким это образом твоя фамилия могла оказаться рядом со словом “Вьетнам”? Согласно директиве два нуля такой-то это категорически запрещено! Хотя, конечно, вас с этой директивой не знакомили, она шла по нашей линии… Очень странно…
На Западе меня, кажется, перепечатывали, я ничего из этого не видел, не пытался да и не мог увидеть. Однажды на службу позвонили из Фотохроники ТАСС и попросили какие-либо фотографии, кажется, для “Штерна”. Я чувствовал, что еще немного — и я переполню чью-то чашу терпения и мной кое-кто заинтересуется всерьез. Поэтому я позвонил тому же особисту и спросил, как мне поступить. Ответ был ясен, и фотохроника его услышала от меня.
— Мы другого ответа и не ожидали.
“Так какого же дьявола вы мне звонили?” — чуть было не сорвался я.
Секретарь ЦК по культуре, кандидат в члены Политбюро Демичев в начале марта собрал по какому-то поводу совещание главных редакторов толстых журналов. Кожевников с совещания приехал в редакцию возбужденный: Демичев, кого-то нещадно отругав, с таким же энтузиазмом похвалил его. Потрясая номером “Знамени” с моими записками (номер вышел в первых числах марта), он якобы сказал:
— Вот что нужно писать, вот как нужно писать и вот когда нужно это писать!
Демичев, конечно, не знал о проделке Кривицкого и считал мой материал цензурным.
Потом началась подготовка книжки в издательстве “Молодая гвардия”. ЦК и МИД (не помню, кто в большей степени) противились ее появлению. Редактировал книжку в издательстве пожилой человек, Киселев, проведший, как оказалось, все годы второй мировой войны в Японии в корпункте ТАСС, что для меня явилось откровением (корпункт ТАСС во время войны в стране “оси” Японии!). Киселев был настроен оптимистически:
— Факт присутствия наших военных во Вьетнаме уже обнародован в “Знамени”, “Известиях”, “Огоньке”, даже на Западе. Препятствий не должно быть.
Хотя и он удивлялся, как все это проходило через военную цензуру и Главлит до сих пор.
Верстку книжки ЦК и МИД всё не визировали (а ее туда посылали, чтобы ублажить цензоров Главлита), я с отчаяния написал Суслову в Политбюро: “Глубокоуважаемый… С коммунистическим приветом…” Оттуда неопределенно для меня и вполне определенно для издательства ответили устно (письменный отказ нельзя было объяснить ничем). Набор рассыпали, рисунки вернули художнику, издательство пыталось вернуть аванс, который я давно уже пропил…
Совершенно неожиданным, поразительным для меня до сих пор остается предложение издательства “Советский писатель”: книжка “Разведчики” с вьетнамскими “записками” вышла в 1985 году. С военной цензурой никаких недоразумений не было, что тоже удивило меня. Разумеется, я опять не выдал ни одного секрета. По времени это совпадает с приходом к власти Горбачева, но это всего лишь простое совпадение. Так мне кажется, и, наверное, так оно и есть: слово “гласность” еще даже не разыскивали в словаре Ожегова, еще не раздумывали, писать его с “т” или без…
Прошло тридцать лет. Кажется, можно вспоминать, не страшась ни государственной, ни военной цензуры, не опасаясь разгласить секреты Полишинеля.
Наша группа из нескольких офицеров-инженеров — капитанов, майоров и подполковника — отправилась во Вьетнам в августе 1967 года. Мы представляли “чегумо” — 4-е Главное управление Министерства обороны, испытательные ракетные полигоны в Капустином Яре и на Балхаше и Калининский научно-исследовательский институт войск ПВО. Цели группы вначале были аналитические — выяснить на месте причины, казалось, катастрофических неудач наших зенитно-ракетных комплексов (оценка начальства в Союзе: “Из Вьетнама сообщают, что ежедневно расходуются десятки ракет и ни одного сбитого американца”); затем, по обстановке, цели наши расширились, хотя их расширение, правда, смутно, предполагалось заранее. Нам нужно было прикрытие. (От кого? Скорее всего, от китайцев, тщательно следивших за всем, что делают во Вьетнаме советские ревизионисты.)
Для этого нашу группу включили в состав бригады “доработчиков” — монтажников, представителей генеральных конструкторов ракетной системы и самой ракеты и военпредов из Капустина Яра, — бригады, которая должна была в ходе боевых действий модернизировать наши зенитно-ракетные комплексы С-75 “Двина”. Комплексы привезли во Вьетнам вместе с советскими расчетами — солдатами и офицерами — еще в начале войны на вьетнамском Севере.
“Русских во Вьетнаме нет” — это было безусловно для нашей дипломатии, агитпропа и для нас самих, находившихся там. Мы были (даже и этого не произнося вслух) у мифического “заказчика 075”. Так же точно, как нас со своей боевой техникой до этого не было в Югославии, в Китае, в Корее при Сталине в 40-х и в начале 50-х годов, на Кубе при Хрущеве в самом начале 60-х.
О наших летчиках в Корее прекрасно знали и в Союзе, и в Америке, но их не должно было там быть, и потому их там никогда не было. Я помню, как уже в середине 80-х годов бывший боевой летчик в Корее, а потом наш замполит во Вьетнаме генерал Поливайко подозрительно спрашивал меня, своего сокоридорника по Красногорскому госпиталю, зачем мне подробности о Корее:
— Обгадить, что ли, собираешься?
Ему оставалось жить немного, но в корейскую тайну он никого не собирался посвящать.
О Кубе было еще меньше сведений, но они все же просачивались в случайных приватных разговорах.
При рассказах о Вьетнаме у моих собеседников до сих пор округляются глаза.
Всё, конечно, затмили Венгрия в 1956-м, Чехословакия в 1968-м и, наконец, Афганистан, чего скрыть уже было нельзя.
Египет, Йемен, Сирия, Ирак, Ливия, Нигерия, Сомали, Эфиопия, Ангола, Перу, Индия… Об истинной военной географии подробно знают лишь те, кто сам путешествовал, и те, кто снаряжал в экспедиции, — “десятка”, 10-е Главное управление Генштаба.
Спектр военного накала — от простого обучения чужих войск или поставок техники до прямого участия в боевых действиях — широк, а степень советской закрытости всегда доходила до комичности.
С поры длинной вьетнамской войны (точно такой же позорной по результатам и последствиям для Америки, как и Афганистан для нас) прошло много времени, мы стали другими, но я не страдаю амнезией, я очень хорошо помню себя двадцативосьмилетним капитаном, недавним инженером-испытателем, полным ненависти к противнику и исполненным искреннего сочувствия к нищим вьетнамцам, воюющим за свою самостоятельность. Один вид американского флага на выставке их научно-технических успехов в Сокольниках приводил меня в состояние тихого бешенства. Теперь я беззлобно, хотя и удивляясь сам себе, пожимаю руку американскому полковнику в зеленом берете на площади Свердлова под памятником Марксу в день наших ежегодных ветеранских встреч “в шесть часов вечера после войны” 5 августа. Кстати, как уходит ненависть?..
Мы, бывшие “эсвээс”, СВС, советские военные специалисты, уже начали вымирать, сегодня уже не все мы, пока оставшиеся, понимаем друг друга (может быть, и понимаем, только не сходимся во взглядах), но нас связывает старое камрадство, нам всем одинаково чужда нынешняя ироничная полуправда о нас и уж откровенно обидно молчание о том, что эту-то войну вьетнамцы выиграли. Выиграли у Америки. А мы помогли вьетнамцам.
Я смотрел в иллюминатор, и когда мы поднимались над желто-зелеными окрестностями Пекина, и когда земля скрылась за облаками, похожими на огромную лужу мыльной пены.
Время шло медленно, так медленно, как, наверное, идет еще время, измеряемое песочными часами. Пели песни стюардессы-цзаофани. Солнце медленно опускалось и принимало цвет раскаленного медного пятака. Потом небо было черным; как брызги чистой крови, на нем алели пятна высоких перистых облаков.
Под нами уже был Вьетнам.
Казалось странным: только вчера мы говорили о нем, готовясь к полету, а сейчас он уже был под нами, на эту землю уже можно было ступить или упасть вместе с самолетом; облака, которые алели сейчас за иллюминатором, плыли уже над Вьетнамом, они проливались дождями уже на вьетнамскую землю, и это уже именно здесь была ночь, во Вьетнаме.
Для нас служба во Вьетнаме уже началась, и с борта самолета это выглядело так: черное небо и вспышки, на секунду высвечивающие дутые облака.
Стюардессы-китаянки пели свои песни и разносили сигареты, вино и влажные махровые салфетки. Пятиминутные агитконцерты заканчивались здравицами в честь председателя Мао. Хрупкие девушки улыбались; лица их блестели от пота. Они умудрялись в узком проходе между креслами исполнять еще и агиттанцы с флагами и цитатниками в ярко-красных виниловых обложках. Наши монтажники украдкой ощупывали экзотических революционерок и требовали вина.
В перерывах между концертами образцовой бригады образцового отряда цзаофаней Пекинского аэропорта в салоне надрывалась трансляция. Мы давно уже не слышали в таком количестве песен о Сталине и волочаевских днях, эта музыка в Союзе уже лет десять назад бесшумно исчезла с радио. Поломка магнитофона была встречена одобрительным гулом, но место магнитофона заняли молодые ребята, бойко говорившие по-русски.
— Это провокаторы, — шипели знающие. — Никаких контактов! Ты у него возьмешь значок, а завтра они напечатают в “Гуанминжибао” о безграничной любви советских людей к председателю Мао!
— Нам что в ЦК сказали? Брать все, что дают, не отказываться. А то какой-то дурак прошлым рейсом порвал цитатник, стал топтать значки с Мао. Китайцы ему чуть яйца не оторвали, — возражали, смеясь, монтажники и приглашали революционеров выпить за компанию.
Разговоры были просты и недипломатичны.
— Если бы мы сейчас выступили вместе с вами, китайцами, заодно, мы бы американцев задавили во Вьетнаме за неделю. Что вы бузите из-за этого Сталина? Не надо партийные споры, идеологию переносить на серьезное дело.
— Для Вьетнама мы делаем ровно столько же, сколько и вы. У нас даже нет сейчас самолетов, а для вас мы нашли, потому что вы отправляетесь помогать Вьетнаму… Где самолеты? Ваш Хрущев прекратил Китаю все поставки в одностороннем порядке…
В огромном Пекинском международном аэропорту, построенном в ходе культурной революции, нас посадили в единственный оказавшийся на ходу Ил-18 — весь китайский гражданский флот стоял на приколе: вышел ресурс двигателей, а из Союза новые перестали поставлять.
— Ваш Хрущев отозвал со всех китайских новостроек, со всех объектов ваших специалистов. Кто предает социализм на самом деле? Кто предатель мирового коммунистического движения?
До Хрущева, который недавно на самом деле отозвал из Китая всех наших специалистов с индустриальных новостроек, точно так же в свое время, в 1948 году, поступил Сталин по отношению к Югославии, создав катастрофическую ситуацию для ее хозяйства. Тогда Сталин наказывал “ревизиониста” Тито, теперь “ревизионист” Хрущев наказывал “ортодокса” Мао.
— Донгти, — смеется солдатик, протягивая мне маниок. — Май бай Ми — хет! Лиенсо — зат тот!
Надо понимать, что американской авиации — хана, если есть советские ракеты.
— Зат тот, — говорю я. — Конец Америке.
Действительно, мы сбиваем все, что присылают американцы во Вьетнам.
Единственным типом американского самолета, так за всю войну и не сбитым над Северным Вьетнамом, остался высотный стратегический разведчик SR-71.
То, что мы не сбили SR-71, не свидетельствует о слабости нашей техники, отнюдь, я пишу об этом только потому, что у меня с войны остался неудовлетворенным азарт инженера-ракетчика…
Первым заметным делом, которым нам пришлось заняться в Ханое уже в августе 1967-го, оказался именно этот суперсамолет.
Логичным был следующий вопрос: что может сделать старушка “Двина” с этим монстром? Комплекс “Двина” — самая старая наша передвижная система войск ПВО страны; ее проектирование, отработка и оснащение ею войск приходится на конец пятидесятых годов; собственно, ПВО страны начиналась именно с этой системы в ее громоздком шестикабинном варианте. Наш шестикабинный вариант в 1967 году был на вооружении и у китайцев. Самый же первый — стационарный комплекс С-25 — разрабатывался специально и стоял только на обороне Москвы. Кстати, единственно хорошими дорогами в Подмосковье мы до сих пор обязаны этому комплексу — они строились для него. Дороги эти долгое время были вообще закрыты и на карты Подмосковья не нанесены; очевидно, их скрывали от грибников — из космоса американцы их видели очень хорошо.
Ответ наш был бескомпромиссный: без специальных мер “Двина” не сможет ничего.
Начальством это было воспринято с инженерным пониманием — метод наведения на цель ракеты, применяющей активные помехи, именно для этой системы и именно для этой скоростной высотной цели не тянет (большие динамические ошибки, попросту говоря, ракета не вытягивает нужного); вдобавок боевая часть ракеты и радиовзрыватель разрабатывались под совсем другие самолеты — тихоходные “сейбры” и “суперсейбры”.
Вьетнамцами, исповедовавшими другую, не инженерную религию, это понято не было, они с помощью китайцев посчитали, что мы в тайном сговоре с американцами, жалеем их американские доллары (стратегический разведчик стоит баснословных денег), и они напрасно выпустили не одну ракету по SR-71, пока воочию не убедились в тщетности попыток заменить здравую инженерную логику идеологией всепобеждающей народной войны.
Подкинули нам сразу же по прибытии еще одну задачку. Тоже вьетнамцы.
Совсем молодым испытателем мне пришлось оценивать возможности стрельбы зенитно-ракетным комплексом по наземным и морским целям. Принципиальная возможность в методах наведения содержалась, инициатором идеи был энергичный инженер-подполковник Юрий Иванович Л., впоследствии генерал. Испытания прошли успешно, ракета на наземную цель наводилась, определенные сложности были, но мы отчеты написали, Юрий Иванович докторскую диссертацию защитил, в правила стрельбы соответствующий раздел внесли и спокойно забыли. Никто всерьез не собирался использовать зенитную управляемую ракету вместо обычного артиллерийского снаряда.
Вьетнамцев беспокоил 6-й флот, стоявший у самого берега. Надо его если не уничтожить, то хотя бы побеспокоить — потопить пару кораблей. Логика вьетнамцев понятна: официальными, типографски изданными правилами предусматривается стрельба по надводным целям, цели налицо; что думают советские товарищи?
Советские товарищи рассудили здраво. Ставить дивизион на побережье — самоубийство, в ответ на первый же ракетный пуск дивизион сотрет с лица земли палубная авиация американцев. А каков будет эффект от пуска?
Авианосец можно потопить только СБЧ — специальной боевой частью, то есть ядерной, и то не со всяким тротиловым эквивалентом. Линкору несколько десятков килограммов взрывчатки тоже особого вреда не принесут. Стоит ли какая-нибудь шлюпка, которую с не очень высокой вероятностью можно будет потопить, гибели людей — боевого расчета, самого дивизиона?
Так ответили мы. У меня до сих пор в глазах стояли кривые пересечения конуса разлета осколков боевой части ракеты плоскостью земли, которые я вычерчивал для отчета. Табачный киоск мы еще как-нибудь разбомбим, но корабль, даже сторожевой катер… Только напугаем. Если испугаются.
Вьетнамцы нашу новость восприняли как очередное свидетельство сговора с американцами. Все ясно, советские товарищи жалеют дорогой американский флот!
Начальство скрепя сердце заявило: “Если уж стрелять, то только с нашим командиром”.
Условие было принято.
Наш командир дивизиона М. “на халяву”, до стрельбы по авианосцам, успел сбить пару палубных штурмовиков.
Дивизион тут же был разбит.
6-й флот не отошел от берега.
Вьетнамцы потеряли интерес к стрельбе зенитными управляемыми ракетами по морским целям: были дела посерьезней…
— С этой работой все наоборот. Ночью — день, а днем — ночь. Так я и не привык к этому: спать, когда светло, невозможно, — говорит Л., военпред из “доработчиков”. — И потом, знаешь ведь, галдят те, кто ночью не работал… Да, ты слыхал, что вчера сбили три самолета? Один около Ханоя.
— Кто сбил?
— Переводчики говорят, что зенитная артиллерия и ополчение. А я своими глазами видел, что уж точно двоих сбили ракетами, видел, как падали, как взорвались. Где они? Я же видел, что сбили ракетами, своими собственными глазами видел. Бой был прямо над нами…
В бунгало полумрак, окон здесь нет, а только щели между неплотно навешенными циновками да еще сверху вместе с влагой просачивается тусклый свет. Влага оседает на утрамбованный глиняный пол, прибивает пыль.
— Может, еще не нашли?
— Может быть, — говорит Л., — может быть, все может быть…
Люди, которые служили в войсках противовоздушной обороны во время нашей войны с Германией, рассказывают, что окончание боя, в котором были сбиты самолеты, приносило не только удовлетворение, но и огорчения. Когда нет до конца объективного контроля результатов стрельб, установить, что сбила самолет именно твоя батарея, именно твой расчет, практически невозможно.
Для бесспорного контроля пришлось бы строить целую систему, не менее сложную, чем сама система ПВО. И теперь, даже при всем желании быть объективным, командованию, ведающему распределением сбитых самолетов среди зенитных ракетных частей, артиллерийских дивизионов и батарей, пулеметных точек и отдельных ополченцев, вряд ли это удастся. Двумя совершенно достоверными цифрами располагало командование в конце дня: числом появившихся новых хвостов самолетов (об упавшем самолете из деревни срочно сообщают в район, из района — в уезд, из уезда — в провинцию, из провинции — в Ханой) и числом израсходованных боеприпасов (кто стрелял, чем стрелял, сколько израсходовано ракет, снарядов, патронов).
Правда, собирались подробные легенды, прокладки курсов самолетов, описания стрельб, которые хронометрируются. Но попробуй разобраться в этом до конца, когда стреляют по одной группе почти одновременно и зенитные ракетные дивизионы, и зенитные пушки, а пули из винтовок образуют просто стальные облака из-за огромного числа людей, ведущих стрельбу!
Командование занимается подсчетом только тех самолетов, которые упали на территории республики и с которых сняты бортовые номера — дюралевые пластинки с выбитыми заводскими знаками серии, партии и с клеймом военпреда. Многие самолеты падали в Тонкинском заливе, на территории Лаоса и на Юге, их учесть было нельзя.
Как-то промелькнуло сообщение японцев, в нем они утверждали, что официальная вьетнамская цифра уничтоженных самолетов занижена по крайней мере вдвое. Дело в том, объясняли они, что многие самолеты, возвращаясь с бомбардировочных полетов, серьезно повреждены (система управления позволяет летчику дотянуть до аэродрома, но самолет продырявлен осколками, и бог его знает, как он будет вести себя при посадке, тем более на палубу авианосца), поэтому пилоты направляют машины на кладбище, а сами катапультируются. Эти самолеты нельзя учесть тоже.
К тому же на территории Вьетнама есть такие места — в горах, в джунглях, — в которых свидетелями падения самолетов могут стать только лесные голуби и макаки. Сообщения об этих самолетах поступали от племен горцев с большим опозданием…
Более существенными оказались далеко не технические сложности. Идеологи из партии трудящихся Вьетнама исповедовали теорию народной войны, в которой все решает не техника, а человек, заряженный идеями социализма и патриотизма. Сама по себе техника — не только бездушна, но даже буржуазна. Чем техника сложнее, тем она буржуазней. Даже командир ракетного дивизиона считался обуржуазившимся из-за повседневного общения со сложной техникой. Менее буржуазными были артиллеристы-ствольники, еще менее — наводчики зенитных пулеметов. Не подверженными буржуазной заразе оказались только ополченцы, стреляющие из ружей и луков. Потому из десяти сбитых ракетами самолетов шесть отдавались ополченцам, а четыре — зенитчикам-ствольникам. Сейчас можно улыбаться, но нам тогда было обидно.
Кажется, побывавший во Вьетнаме офицер должен был цениться в войсках на родине на вес золота. К сожалению, то, что приносили в войска “вьетнамцы”, начальством часто встречалось с нескрываемым раздражением: “Не лезьте вы со своим опытом! У нас мозги не хуже ваших!” Вьетнамская война была для них слишком далекой…
Чем дольше мы жили во Вьетнаме, чем больше сюрпризов преподносили нам американцы, тем все упрямее нас с Сан Санычем А. (из калининского института) сверлила мысль о необходимости постоянно иметь аналитическую группу военных ученых, испытателей и “промышленников” из конструкторских бюро, чья техника принимает участие в боях, непосредственно на театре боевых действий. По всей очевидности, американцы такую службу имели. По крайней мере, мы ее чувствовали. Но наши разговоры на эту тему встречали у большинства, мягко говоря, равнодушие, и чем больше звезд это большинство имело, тем меньше оно имело желания нас выслушать.
Настроение этого большинства своеобразно выразил генерал В., навестивший Вьетнам в том числе и с инспекционными целями. По возвращении в Москву, делясь с собравшимися своими вьетнамскими впечатлениями, он под смех зала, в частности, сказал:
— Ну, там война, черт знает что, а этот мудак Куплевахский сидит и крутит интегралы!
Генерал этот — хороший человек, он, конечно, понимал, чем мы занимаемся, — но истинное генеральство прочно сидело в нем.
Потом, уже после Вьетнама, мы пытались вести речь о подготовке театров военных действий, например, в актуальной тогда Сирии, но натолкнулись на родное “а тебе больше всех надо?”. В Сирии опозорились, израильтяне полностью вырубили сирийскую ПВО. И кто на этот клочок земли приволок систему, которая должна прикрывать огромные территории!
Если быть объективным, среди нашего местного начальства летом 1967 года царила паника, сводки каждодневно становились все более драматичными: “В тяжелых климатических условиях американская авиация в налетах широко использует малые высоты, радиопомехи разных типов, активно применяет противоракетный маневр и огневое подавление, в том числе противорадиолокационными ракетами “шрайк”.
Мы начали с помех.
Конечно, трудно сейчас вспомнить, с чего конкретно мы начали: надо было начинать со всего, а среди начальства если и не царила настоящая паника, то все же преобладало настроение уныния.
Мы не приглядывались к окружающему, мы глядели, раскрыв глаза, — все было внове. Даже то, что утро после прилета и ночной переправы оказалось чужим, бананово-лимонным, ослепительным… И зеленые деревянные жалюзи на окнах, и фен под потолком, и кисейный балдахин накомарника над постелью, и длинная, на весь этаж, лоджия…
Соседом оказался капитан-артиллерист. Артиллерист настоящий, ствольник.
— Что ты здесь делаешь с пушками? — удивились мы.
— Уже ничего, улетаю, — засмеялся он. — Артиллерия почти вся — китайская. Конечно, наша, но китайского производства. Из Союза только самые большие калибры. Но вьетнамцы уже сами справляются с этим делом.
Мне, носившему артиллерийские барабанные палочки на погонах с четырнадцати лет, считавшему в детстве артиллерию действительным богом войны, со временем становилось все очевиднее, что стрельба зенитками по самолетам — анахронизм. Единственное, что оставалось в такой стрельбе привлекательным, — сложные схоластические расчеты эффективности стрельбы залпом, очередями, с учетом накопления ущерба… Зенитная стрельба интересна примерно так же, как медвежьи шапки гвардейцев у Букингемского дворца или шпоры у нас, артиллеристов, уже даже в 1953 году на параде.
Капитан улетал домой и был несказанно рад. Я удивлялся. Он нервно посмеивался, кривил губу:
— Тебе эта экзотика, а особенно американцы, осточертеют через месяц. Говорят, вьетнамцы предложили нашим поселить здесь специальных девиц-солдат, так наши отказались: “У советских высокие моральные качества!” Кубинцы, говорят, согласились… Вон тот корпус — кубинский, а тот — китайский…
За время житья в Кимлиене — а нас поселили в этом комплексе, недалеко от вокзала — я встретил только одного кубинца и ни одного китайца; из иностранцев были только корейские летчики, которым так и не давали летать. А специальных девиц — похоже, из службы безопасности — я видел только в роли уборщиц.
Соседями по этажу оказались и общительные офицеры другой специальности — связисты с Лубянки. Их принадлежность к этой организации мы вычислили сразу, как они ни темнили, и никаких вопросов им не задавали. Говорили они сами, жаловались:
— Губят аппаратуру, макаки… Все заброшено, плесневеет…
Нам не было дела до их аппаратуры, однако этот мотив — сетование и даже раздраженное ворчанье на вьетнамцев по любому поводу — я слышал потом во всех разговорах не только соседей с Лубянки. Обвинения чаще всего были не по делу.
В первые дни и недели мы старались разобраться в обстановке и заодно выяснить, кто из нас на что больше пригоден и у кого к чему больше лежит сердце. Пришли железной дорогой через Китай ящики с нашей аппаратурой, которой мы собирались оснастить один из ракетных дивизионов, и несколько десятков специальных зарядов взрывчатки — мы с П. (я не называю имен, потому что не знаю, собираются ли унести свои “тайны” в могилу упоминаемые мною люди) предполагали, если получится, организовать между делом небольшой испытательный полигон.
Чтобы разобраться в истинном состоянии дел, недостаточно было очень популярных в те дни рассказов наших спецов из полков вроде “война в Крыму, все в дыму, ничего не видно”. Надо было собрать боевые донесения, разложить все по полочкам, обработать статистику.
Все донесения из полков были предоставлены в наше распоряжение (до сих пор они лежали в штабе невостребованными), нам выделили комнату, дали папку для секретных документов, мы с Сан Санычем А. вооружились китайскими шариковыми ручками и взялись за обработку материалов пусков.
По статистике выходило, что условия стрельбы для “Двины” вполне сносные — цели дозвуковые, высоты средние. В этом смысле ни боевые расчеты, ни ракетный комплекс трудностей не испытывали. Противоракетный маневр самолета пикированием “под ракету” объективно зафиксировать было нечем, рассказывали пилоты-американцы; многочисленные разговоры о таком маневре скорее относились к области эмоций. Такой маневр опасен — он “раскачивает” систему наведения, увеличивает динамические ошибки наведения, ракета пролетает мимо самолета, не подрываясь у цели. К тому же в боевых условиях трудно придумать что-либо, парирующее эту меру. На всякий случай стали подрывать ракету по команде с земли, даже если она “промахнулась”: по науке — чепуха, а так… может, что-нибудь зацепит, тем более если самолеты идут плотной группой-четверкой.
Я борюсь с искушением утомить читателя-неспециалиста. С другой стороны, читатель должен согласиться с тем, что настоящая война во Вьетнаме — не каратэ на татами или Рэмбо в кино; настоящая война не столько кровава, сколько сложна для мозгов.
Активные помехи на Севере Вьетнама применялись практически всегда, в каждом налете. Бояться было чего. И боялись. “Война в Крыму, все в дыму” — это об активных помехах.
Исчезают за широкой полосой помехи радиолокационные отметки от цели, оператору сопровождения нечего сопровождать. “…Ничего не видно”, — виновато разводят руками солдатики-вьетнамцы. “Что делать?” — спрашивает командир дивизиона, смущенный капитан. “А что говорят наши специалисты?” “Война в Крыму, все в дыму”.
Пусть простят меня те, кто наверняка обидится, но я приблизительно передам диалог нашего Жени Е. с нашим же капитаном-специалистом в кабине станции.
— Ну, как воюем? — спрашивает Женя.
На экранах индикаторов — полосы активных шумовых помех, целей, конечно, не видно.
— Все в дыму, — почему-то даже с восхищением говорит капитан.
— Включи регулировку усиления.
— Зачем?
— Сигнал помехи большой. Подави.
— АРУ включена. Помеха стоит.
— А рядом что?
— Что?
— Рядом какая ручка?
— Рэрэу.
— Что такое рэрэу?
— Ручная регулировка усиления.
— Ну!
— Что ну?
— Покрути.
— А-а-а, сужается полоса…
— Лучше?
— Что лучше?
— Сопровождать такую полосу можно?
— Ну…
— Ну и сопровождай.
— А дальности же нет! Как сопровождать по дальности?
— А “трехточка” зачем предусмотрена?
— Зачем? — капитан озадачен. — А-а-а!..
— На! Чему же ты учишь вьетнамцев? Как командирским голосом отдавать команды?
Я не хотел бы слишком резко упрекать специалистов-эксплуатационщиков, хотя малограмотность всегда противна и обидна. Командир — это командир, ему, кроме командирских голоса, нахрапа и фуражки аэродромом, можно ничем и не обладать, и он все равно останется командиром. А инженеру стыдно…
Вьетнамцы в 1967 году знали возможности техники на уровне наших эксплуатационщиков-войсковиков, саму технику — несколько слабее. Было очевидно, что большего они почерпнуть у специалистов из Союза не могут. Наши специалисты начинали вьетнамских командиров тяготить и даже раздражать. Это было заметно.
— Давайте новую систему. Ни мы, ни вы с “Двиной” уже ничего не можем сделать.
Нашим же было жалко отдавать еще одну систему:
— Достанется китайцам!
Ходил упорный слух о том, что Хо Ши Мин дал указание: “В новом году советских специалистов не должно быть нигде, даже в ракетных частях”.
К нашей группе вначале относились сдержанно: “Нам непонятно, чем вы занимаетесь, выспрашиваете, лезете в боевую работу, требуете какую-то аппаратуру устанавливать в кабинах. Это бой, это война!”
Тем не менее мы вдавливались, влезали. Нас не гнали, но и не распахивали объятий.
Виктор И. и Женя Е. догадались сфотографировать экраны индикаторов во время боя. Впервые конструкторы не только услышали: “Все в дыму”, — но и увидели реальные картинки: помехи “моряков” (палубная авиация) и “вэвээсников” с таиландских авиабаз.
Кто-то из нас догадался привинтить на кронштейнах над головами операторов сопровождения авиационные фотопулеметы; так сняли кино — пуск ракеты, встречу с целью — помеховую обстановку в реальном бою.
Мы начали давать рекомендации, командир одного дивизиона, за ним другой — сосед — поняли, с кем имеют дело, стали к нам внимательны, привыкли, были рады, что мы работаем именно с ними.
Мы привезли с собой телеобъективы — в наивной надежде снять на пленку построение американских самолетов в группе. Тот, кто пользовался мощным телеобъективом, знает, как трудно поймать в кадр даже неподвижный объект, а найти в небе на дальности километров десять летящий самолет практически невозможно. Но для того, чтобы в этом убедиться, мы во время налетов несколько раз поднимались на крыши банка и ханойского отеля “Метрополь” к зенитчикам. Сейчас не помню, кому пришла в голову почти гениальная идея установить этот телевик на антенне станции наведения ракет. Конечно, сидеть в “скворечнике”, как назвали кабинку оператора, подвешенную на антенне, во время боя согласились бы разве что только камикадзе. Но вначале сидели обычные ребята-операторы… Безопаснее оказалось поставить на антенне телекамеру и телевизионный приемник в кабине.
А геометрию строев нам приносили вьетнамцы после допросов американских пилотов…
Противорадиолокационная ракета “шрайк” наводится по центру излучения — на излучатель антенны станции. Наводится идеально. После удара “шрайком” антенна напоминает покореженный дуршлаг. “Шрайки” представляли реальную опасность для дивизионов. Именно из-за нежелания получить себе в лоб ракету некоторые дивизионы во время боя оказывались “небоеготовы”: всегда можно сослаться на неисправность станции, тем более что техника не вьетнамская и сложна до откровенной буржуазности.
Рекомендация была талантливо проста: не выходить без нужды в эфир, благо самолеты сами “светят” передатчиками помех, а выходить только тогда, когда самолет уже не успевает нацелить “шрайк”. Если уж так хочется, выходи в эфир на несколько секунд для того, чтобы оценить воздушную обстановку… Работать в таком прерывистом, почти импульсном режиме сумеет не каждый, необходимы ум и храбрость. Нам повезло — “наш” командир, а затем его сосед такими качествами обладали: они и самолетов насбивали больше других, и “шрайки” перестали получать в лоб.
Американцы поняли нашу незамысловатую хитрость и, например, на SR-71 поставили автомат, включающий передатчик помех только тогда, когда “светим” мы.
Оказалось, воевать можно. Даже старушкой “Двиной”. Нормально воевать. С американцами. С ними даже интересно: они работают на пределе и еще соображают за этим пределом. Самая последняя авиационная техника, современное оборудование — на каком полигоне это все обеспечишь!
Еще один неожиданный для себя по тем временам мы сделали вывод: американцы плохо бомбят, а наша ракетная техника живуча.
Мы с Сашей А. “обработали” несколько дивизионов, подвергшихся атакам. “Обработка” состояла в том, что мы, вооружившись большой рулеткой, замерили все расстояния воронок от центра позиции, обработали статистику, построили гистограммы и сделали удививший нас и наверняка не обрадовавший бы американцев вывод.
— Похоже, они через стекло кабины бросают.
Так выразился Сан Саныч, подразумевая, что бомбометание пилоты осуществляют, даже не пользуясь бомбоприцелом. Не может же быть бомбоприцел таким бездарным!
О живучести станционных кабин убедительнее всего говорит то, что все привезенные во Вьетнам дивизионы остались целы. Они после ударов ремонтировались, некоторые серьезно, но все остались в системе ПВО. Это для нас тоже было удивительно: “хрупкие” блоки выдерживали бесконечные переезды при смене позиций и, что еще удивительнее, бомбовые и ракетные удары.
Самым трудным было убедить вьетнамцев прятать кабины — зарывать в землю, прикрывать обваловками. Для боя над землей должна оставаться только антенна, все остальное нужно прятать. Но донести эту очевидную вещь до вьетнамского начальства оказалось почти невозможным: теория народной войны говорит, что перед врагом нельзя становиться на колени, врага надо встречать в полный рост. А тут эта буржуазная станция наведения ракет! Надо побывать в нашем положении, чтобы понять наши чувства: расчеты менялись быстрее, чем мы успевали к ним как следует привыкнуть. А ведь это были самые грамотные ребята — часто с университетским образованием…
Что воистину раздражало, так это одноканальность “Двины”: в налете ракетный дивизион мог практически “обслуживать” и сбивать лишь один самолет. Но время новой системы, “трехсотки”, еще не пришло, у нас же во Вьетнаме была только “Двина”.
И даже с ней в воздушной войне с американцами победили мы.
Надо было понять, как они летают.
Мы, испытатели, привыкли к картине однообразной: пустыня, чистое, как на рекламной открытке, небо. (При “плохом” небе пуски ракет отменяются — не видит оптика.) Самолета-мишени в небе не видно, тем более не видно крылатой ракеты-мишени, летящей на высотах за двадцать километров. Дальность до самолета — десятки километров, если не за двести. Что тут увидишь! Хотя поистине детское возбуждение заражает всех без исключения — и впервые прилетевших на полигон, и испытателей, которым не пристало по-детски любопытствовать.
Увидеть самолет до пуска ракеты практически невозможно, даже если на нем уже включился трассер — метровый цилиндр, начиненный ярко горящим порошком магния. Трассер помогает измерителям — оптике, кинотеодолитам: на кинопленке лучше экспонируется точка-цель.
Самолет находишь по указующему пальцу траектории ракеты — она наводит тебя на тот участок неба, где должна произойти встреча с целью. Помогают инверсионные следы, но не всегда они есть. Подрыв боевой части ракеты виден хорошо, особенно тогда, когда баки топлива и окислителя еще не выработаны до конца — оранжевое облачко взрыва стоит несколько секунд.
Вот и вся “захватывающая” картина. Длится это недолго и, вообще говоря, довольно обыденно. Да и толку от этих наблюдений никакого. Для нас важнее всегда было, чтобы радиолокаторы — наши и измерителей — вели сбитую или несбитую мишень до земли и выдавали координаты места ее падения: праздные наблюдатели уезжают с площадки по своим делам — пропустить по рюмке с радости или с горя, а тебе — садиться в газик или — когда уже наконец пробили у начальства — вертолет и добираться к тому, что от самолета осталось. А вначале мы ездили по наитию: карта, каменная пустыня, редкие триангуляционные вышки, засиженные орлами, разбитый газик, сопливый шофер-красноармеец, компас, спидометр и лейтенант-фотограф с опечатанным портфелем для фотокассет. Ищи ветра в поле! Но находили всегда, хотя часто с приключениями — каменная пустыня Бетпак-Дала большая, приключений хватало.
Стараюсь вспомнить и никак не удается — как мы с Сашей А. узнали о наличии на борту “Вектора-М”. Но в первом же отчете, который я оформлял еще в Кимлиене, мы уже как само собой разумеющееся упоминали, что координаты — угол места и дальность — ракетного дивизиона пилот видит на круглом экране “Вектора”, а различает станции — орудийной наводки (СОН), разведки и целеуказания (СРЦ) и наведения ракет (СНР) — по их характерным частотам на дисплее прямоугольном.
Саша, большой мастер присваивать любой вещи “научно” звучащее наименование, назвал это “аппаратурой непосредственной разведки “Вектор-М”, и это так и вошло в последующую секретную печатную и непечатную практику.
— Добыть! — такие разговоры слышались не раз.
Так же, как хотелось добыть целый “шрайк”, целую управляемую по лазеру бомбу “уоллай” и еще кое-что полезное для нашего понимания и для простоты работы конструкторов аналогичной техники в Союзе. Добыча не входила в нашу обязанность, мы даже подчеркнуто отмежевывались от команды “трофейщиков”, находившихся во Вьетнаме по линии ГРУ. Они, кстати, как менее щепетильная контора, наоборот, даже примазались к нам, и несколько раз на сбитые самолеты мы выезжали вместе. Мы таскали с собой пиво, ребята, кроме пива, таскали с собой еще и огромные рюкзаки.
Наша группа перед вьетнамцами была чиста: нам ничего из внутренностей и внешних подвесок американских самолетов не было нужно. Меня интересовали лишь конструкция самолетов — обшивка, экранировка уязвимых отсеков (пилот, баки, двигатели, топливная и масляная их обвязка) и пробоины — дырки, оставленные осколками боевой части ракеты. По размерам этих дырок и толщине пробитых преград я умел оценивать качества боевой части ракеты и знал, как их корректировать.
А к тому, что досталось вьетнамцам от американцев, они относились с вполне понятным, например для меня, чувством ревности: сбили мы, это — наше, и наше дело, кому это отдавать.
— Иен, до нас здесь уже кто-нибудь был? — спрашиваю я на краю воронки у переводчика.
— Сейчас узнаю.
— Узнай.
Иен шепчется с сопровождающим, хозяином самолета из штаба ПВО.
— Нет, никого не было.
— Правда?
— Правда, — он вытирает потное лицо и прячет глаза.
Я смеюсь, отвожу через полчаса незаметно в сторонку председателя кооператива, на чье поле упал американец.
— Товарищ, китайцы здесь были?
— О, Чунг куок! Чунг куок муон нам!
— Товарищ, а кубинцы здесь были?
— О, Куба! Куба муон нам!
Одним словом, да здравствует Китай и да здравствует Куба. Только после них да здравствуем мы. Политика рядом с очевидной техникой! Ведь ни китайцы, ни тем более кубинцы не знают, что делать с этими обломками. А мы знаем, и самолет нам нужен не для сувениров — на сувениры идут лишь шариковые бомбы, снаряды авиационных пушек “Вулкан” и бортовые шильдики — алюминиевые или жестяные пластинки с фирмой и следами пломбиров заводских военпредов. Нам упавший самолет нужен как элемент целого, мы (я, по крайней мере) намеревались восстановить хотя бы несколько пусков — обработать их почти по-полигонному, то есть от момента передачи цели радиотехническими войсками ракетному дивизиону до момента падения самолета. Теоретически это сделать можно, но сложности оказались непреодолимыми: чужая страна, непонимающее начальство и, наконец, прямое попадание американской бомбы в нашу контрольно-записывающую аппаратуру.
Когда я пишу “вьетнамцы”, кого я имею в виду? Это не конкретные люди, с кем мы общаемся, — переводчики, шоферы, расчеты ракетных дивизионов, офицеры штаба ПВО и ВВС и генштаба, непосредственно работающие с нами. Когда я пишу “вьетнамцы” применительно к таким глаголам, как “решили”, “считали”, “думали”, я имею в виду некое безликое для меня начальство — и военное, и, конечно же, партийное, идеологическое. С начальством общалось наше начальство, но и для нашего начальства, кроме конкретных людей — вьетнамских генералов, — тоже существовало некое безликое существо — “вьетнамская сторона”.
Когда, к примеру, мы откровенно долбили капитану — командиру дивизиона: “Когда же ты зароешь кабины? Твои тростниковые маты не спасают даже от контактного подрыва шариковой бомбы!”, — он смущенно, виновато улыбался и говорил нам что-то успокаивающее. Мы наконец додумались, что “вьетнамцы” — все командиры дивизионов — имеют “установку” не зарываться: “Врага надо встречать с открытым лицом! Народа, отстаивающего свою независимость, не испугать никакой, даже самой изощренной техникой империалистов!”
— Но если ты зароешься не от страха, а из военной целесообразности? Тебе ведь меньше придется чинить технику, собьешь больше самолетов!
Капитан улыбается:
— Спасибо Советскому Союзу за ракеты. Мы победим Америку.
На оборудованный вьетнамцами полигон в Шонтае свезли более или менее приличные обломки самолета. Если приличными можно назвать обломки, то здесь были почти целые плоскости крыла и хвостовое оперение палубных самолетов и самолетов “AIR FORCE”, неплохо сохранившиеся фюзеляжи беспилотных разведчиков.
Однажды, записывая в тетрадку данные эксперимента, я, как всегда, сидел на плоскости крыла, Володя Н. — среди своих Курилка — фотографировал обломок с масштабной линейкой, попадающей в кадр.
Мы определяли величину критической энергии — сколько ее нужно внести, чтобы конструкция в полете развалилась. В Союзе методика была отработана, однако конструкции были только наши. Упустить такой шанс — настоящие американские самолеты — мы не могли. Я допускаю, что сути не поймет и наш читатель, а вьетнамцам необходимость полигона мы объясняли так:
— Боевая часть была рассчитана на старые самолеты. Теперь самолеты другие. Мы должны подобрать для них новый осколок.
Мы не обманывали вьетнамцев — боевая часть нуждалась в корректировке. Но для этого не нужен был полигон в Шонтае; на полигоне же мы получили данные для зенитных ракетных систем, тех, какие мы тогда и не помышляли отдавать никому, тем более Германии или арабским шейхам.
А вьетнамцев мы не подвели. Я тогда же написал письмо своему старшему другу Абдулмялику Нягмятулловичу Садекову, главному конструктору боевых частей ЗУР: “Это такая страна, которой обязательно нужно помочь. Чем быстрее Вы сделаете новую боевую часть, тем меньше здесь погибнет людей. Угол разлета осколков надо увеличить вдвое, а массу осколка можно без вреда вдвое же уменьшить”.
Зная Владимира Михайловича (так его звали те, кто боялся сломать язык), я был уверен, что он прислушается: у нас были очень доверительные отношения, мы уважали друг друга, несмотря на огромную разницу в возрасте. Это был замечательный человек, самородок, не получивший особенного образования, но наделенный исключительной интуицией. Царствие ему небесное.
Садеков новую боевую часть сделал чуть ли не за пару месяцев. Быстро, что было не принято уже в шестидесятые годы, а позже — вообще противопоказано, но он хорошо помнил времена нашей войны, тогдашние темпы и число людей на пороховых заводах и в НИИ-6, где тогда работал, занимаясь взрывчатыми веществами. Новые боевые части отправились во Вьетнам, о результатах же я узнал уже только в Москве. Смеясь, мой начальник, старший офицер 4-го ГУМО, сказал: “В ЦК из Вьетнама от генерала К. пришла телеграмма, вьетнамцы в восторге от новой боевой части: “От американских пилотов остается полтора килограмма мяса”. Хорошо, что я вовремя сказал Садекову сделать ее”. Непосредственность вьетнамцев и, вместе с ними, генерала К. вызывает смешанные чувства, но к делу содержание телеграммы никакого отношения не имеет, так же как чиновник — старший офицер к идее новой боевой части. Пусть все это будет анекдотом.
Но вернемся к “Вектору”.
Вот я сижу на плоскости, кажется, RB-47 (откуда его взяли?), и вдруг мне бросается в глаза маленький трафарет: “VECTOR-М”. Я уже не помню, то ли это плоскость крыла была, то ли хвостовое оперение, но под трафареткой — кругляшок из диэлектрика, что-то вроде текстолита. Антенна…
— Курилка, — тихо говорю я Володе, — “Вектор”.
— Какой вектор?
— Тихо, — говорю я. — Тхам идет.
Лейтенант Тхам садится рядом со мной. Он очень худенький, френч болтается на нем. С университетским образованием. Математик. Прикомандирован из генштаба. Запускает палец в нос и смотрит в мою тетрадку. Он всегда молчит и увлеченно ковыряет в носу, когда мы обрабатываем эксперимент.
— Все, — говорю я. — Хет.
Мы уходим с площадки в свою помещичью виллу с деревянными нарами и ящиками пива, где нас ждет П. Тхам уходит к себе, не вынимая пальца из носа.
— Алексей Васильевич, кажется, я нашел “Вектор”. Антенну.
Я объясняю. Мы говорим шепотом.
— Ну ее на хрен, — говорит П. — Нас засекут и выгонят к чертовой матери.
Я не умею воровать.
— А как ее выковырять? — говорит Курилка. — Это ж сразу видно будет.
— Ну ее на хрен, — повторяет П. Он боится за нашу работу. — Воровать — не наше дело. Чтобы передать нам “шрайк”, вьетнамцы специально политбюро собирали, а когда привезли к самолету, у “шрайка” не оказалось головки самонаведения. Ну его на хрен, этот “Вектор”!
— Дурак, я бы тебя к “Красному Знамени” представил, — говорит мне позже помощник военного атташе Легостаев.
Не получил я “Красного Знамени”: я не умею воровать, а для П. наша работа дороже “Вектора”.
Вьетнамцы, чтобы нас не соблазнять, на следующий день куда-то эту плоскость с антенной увезли.
Отлет во Вьетнам был близок, билет на самолет был в кармане черного “маскировочного” пиджака (мы все были одеты в одинаковые черные костюмы производства московской швейной фабрики “Большевичка”), время торопило, потому зачет по подрывному делу я сдал за полчаса: меня привели в “башню” — павильон с цилиндрической железобетонной камерой со стенами необычайной толщины, — дали электродетонатор, двухжильный провод, мы задраили стальную дверь, мне дали подсоединить концы к машинке, я нажал красную большую кнопку, бухнул взрыв. Я расписался в журнале, что прошел курс подготовки подрывника. Инструкция была толстой. Я ее читал невнимательно.
Дело несложное, но правила инструкции суровы. Подорвать вместе с собой других людей преступно, а если подорвешься сам, отвечать будет тот, кто тебя учил. Тысячу раз проверь каждый свой шаг, линию. Это я запомнил.
Зачета у вьетнамских ребят я не принимал — они могли поучить меня. Хотя учить здесь нечему, вообще говоря. Только вниманию. Я показал им “ведро” — усеченный конус заряда, сорвал бумажку, закрывающую отверстие под электродетонатор, показал, куда прикручивать концы. Перед этим я научил их зарядом-прожектором нацеливаться. Прицеливаться надо было точно: в нашем распоряжении обломков было немного, зарядов тоже. Карточка с осколками приклеивалась (не то слово, вернее будет сказать: примазывалась) пластилином по центру большого основания конуса, пластилином же я примазывал четыре спички строго перпендикулярно на оба основания конуса. Так “ведро” наводилось в вертикальной и горизонтальной плоскостях; для фиксации использовались камешки и бамбуковые щепки.
Не промахнулись ни разу.
Со взрывчаткой шутки плохи, тем более с килограммами ее.
Мы не взорвались.
Через год в Москве собралось совещание, на котором докладывал некто Гена М. — хамоватый кандидат наук, который в будущем, по его понятиям, должен был многого достичь. Он докладывал о результатах уникальных исследований, которые должны были войти в его докторскую диссертацию и которые в самом деле представляли интерес для участников совещания. Меня на него не позвали, хотя я был рядом — в соседнем корпусе. Один из участников, знавший обстоятельства дела, Володя Леденев рассмеялся:
— Гена, ты бы хоть упомянул, кто их все-таки получил, эти данные.
— Но заряды были наши! — не растерялся тот.
— Если я сейчас тебя за бл….во хлопну вот этим стулом, будет виноват стул, а не я?
Все засмеялись: маленький толстенький Леденев рядом с большим М. был уморителен.
Я не обиделся, когда узнал эту историю. Рассмеялся.
А полигон в Шонтае вьетнамские ребята сделали на славу. Я удивился и обрадовался. Насыпали высокие обваловки, частоколом из толстых бамбуковых стволов укрепили их по фронту, для верности еще и облицевали перфорированным аэродромным листом. Я чувствовал себя чуть ли не Карбышевым: инженерное сооружение, воздвигнутое по моему проекту, смотрелось на фоне большой горы чудесно.
На склоне горы справа белел наш помещичий домик.
Гора была фиолетовой.
Крестьяне останавливались и издали с любопытством рассматривали нас.
Метрах в пятидесяти от обваловки солдатики вырыли землянку для подрывника и укрытия обслуги на время подрывов.
Мы осматривали щель, я похваливал работу солдат, меня поддерживал П.
Был серый, явно не летный день. Из-за горы внезапно выскочили два “фантома”. Я их увидел близко — летели они явно ниже ста метров. Они пронеслись над головой, оставив за собой грохот. Я, сокрушаясь краткости свидания, смотрел им вслед. Даже следа не осталось…
Я обернулся к товарищам. Слова застряли на половине непереводимой фразы: товарищей не было.
— Ты думаешь, ты — храбрец? У тебя просто реакция заторможенная, постоянная времени очень большая, — отряхиваясь от глины, презрительно сказал М., чей зад последним торчал из щели.
Из щели вылезали смущенные ребята. П. засмеялся:
— Как мы туда сумели набиться вшестером! А М. молодец, закупорил вход своей задницей. Как бронированной дверью!
Испытания заняли две-три недели. Каждый день мимо с хворостом проходила цепочка крестьян. Изредка очень низко пролетали “фантомы”-разведчики. С удивлением рядом с испытательной площадкой мы находили листовки, читать которые, кроме нас, было некому.
Через полгода, уже в Москве, мне пришлось снова услышать о Шонтае.
Обстоятельства были и остаются странными.
Американцы высадили на нашем полигоне дерзкий вертолетный десант с отрядом коммандос — собирались вывезти пленных американских летчиков. Операция была исключительно дерзкой и безрезультатной: за американских пилотов, кажется, приняли нас, а пока передавалась информация и готовился десант, мы уехали в Ханой. Коммандос высадились на пустое место.
Сейчас можно было бы пофантазировать, как сложилась бы судьба трех советских капитанов и подполковника, окажись они в американском плену в начале 1968 года.
А-6 и F-105 бомбили дорогу. Это был совместный налет моряков и пилотов из Кората. Шестнадцать F-105 держались вместе. На дорогу заходили по очереди, уступая место следующей четверке. Когда последние после разворота вошли в зону поражения ракетного комплекса, навстречу им пошли две ракеты.
Четверка рассыпалась, но к одному из самолетов ракета словно приклеилась; она взорвалась рядом, самолет подбросило от взрыва, он сделал горку, а затем клюнул. Пленные пилоты, которые не скрывали, что больше всего боятся зенитных ракет, рассказывали, что в момент взрыва боевой части ракеты ощущают сильный толчок, многие теряют ориентировку в пространстве.
Наверное, ориентировку потерял и этот пилот, имя которого осталось вьетнамцам неизвестным: самолет рухнул километрах в трех от точки встречи с ракетой, машина врезалась в рисовое поле, начинающееся прямо за домами деревни Анбинь. Восемнадцатитонная махина “тандерчифа” вместе с пилотом полностью вошла в грязь поля. В течение десятка минут поле горело. Но рис — в воде, и пламя погасло. Из деревни сообщили в районный центр Зянтиен, оттуда — в уезд Кхоайтау. Счет сбитых над провинцией Хынгиен машин вырос.
Когда мы приехали в Анбинь, в воронке работали крестьяне. Руководила ими немолодая женщина — председатель общины. Передавая из рук в руки комья раскисшей глины, люди откапывали самолет. Ни один обломок, будь он величиной с ладонь, не выбрасывался: все складывалось в стороне. Уже выросла целая груда того, что раньше имело девятнадцать метров в длину, несло с собой тонны полторы-две бомбовой нагрузки.
Обломки идут в дело: здесь отличные трубопроводы, много дюраля, из которого можно будет сделать забавные вещи, полно транзисторов для самодельных приемников. На самом дне ямы парень собирал котелком керосин, сливал его в ведра и передавал наверх. Топлива оказалась пара бочек, оно еще могло пригодиться.
Вся община работала в яме, закатав штаны, ковыряясь тяпками в глине. Мятые подвесные баки валялись на дороге, часть плоскости крыла взрывом забросило в канал. Мальчишки возились в воде, старались выбросить обломок на берег и срывали с тощих икр пиявок. Мотоциклист из района ждал документов пилота.
До кабины добраться было труднее всего…
Я стоял у длинного, сколоченного из фанеры ящика со старовьетнамскими иероглифами на боку и разговаривал с переводчиком Иеном. Мы закурили, я сел на ящик.
— Не надо, — сказал переводчик. — Встань.
— Почему?
— Ты сидишь на гробе, в который положат летчика.
Молодой крестьянин копал могилу. Он вытирал пот концом кашне и отгонял мух. Военный из района не мог уехать, не получив подтверждения. Документы найти было невозможно… Женщина, руководившая работами, повела мотоциклиста к груде обломков.
— Пусть снимут бортовой номер, — сказал Иен. — Этого хватит. Кто был пилот, теперь не узнаешь. Какие документы! Разве вы не видите…
Все, что осталось от летчика, поместили в ящик с иероглифами и опустили на дно ямы, в которую уже натекло воды.
Я помню А-6, бомбивший восемьдесят девять раз и сбитый на своем девяностом вылете. Пилот, подполковник, думал, что скоро, через десять вылетов, вернется в Штаты. Его тоже положили в гроб вьетнамские крестьяне и зарыли на окраине деревни. Место, ставшее его могилой, некоторое время выделялось желтой плешью среди зеленого поля. Выросла новая трава, и из нее теперь только торчала почерневшая под дождями фанерная табличка с именем.
Дети в толстых неуклюжих шляпах (защита от шариковых бомб и осколков своих зениток) плясали тогда на киле “интрудера”, с обшивки отваливались лепешки хрупкой копоти; дети били палками по двигателю, пока оттуда не выползла большая тигровая змея. Ребят было человек сорок, вся школа плясала на обломках “американца”, а молодая учительница палкой убила змею.
Всех, кто врезался со своими машинами в землю, крестьяне откапывали и хоронили, хотя очень часто от пилота не оставалось почти ничего. При всей горечи по погибшим соотечественникам и при всей ненависти к пилотам, сбрасывавшим на их дома взрывчатку и металл, вьетнамцы оставались людьми, сохраняющими достоинство. “Мы никогда не опустимся до уровня американцев, мы не варвары”, — говорили крестьяне и продолжали хоронить пилотов не как мусор, а как людей, и там, где можно было установить имя пилота, записывали его и отмечали место, куда зарыли длинный фанерный ящик со старовьетнамскими иероглифами по бокам.
Глава из “Книги мертвых”
Эту историю рассказал мне майор Астахов, уезжавший на Север из Севастополя командиром полка морской пехоты. А пока мы плавали с ним голыми в ночном теплом Черном море возле борта БДК, черное небо над нами все было истыкано карбидно-белыми звездами. Потом мы лежали на раскладушках в палатке, разбитой матросами, спать не хотелось, хотелось выпить, но спирта не оказалось — доктор укатил с комбатами в степь на бронетранспортере стрелять зайцев на фару. Высадились мы под Феодосией на полковые учения. Майор Астахов тогда был очень молод, поразительно прост, необыкновенно честолюбив и румян до неприличия.
“Нас в том году поставили в Порт-Саиде. Синайский полуостров уже давно считался еврейским, евреи стояли по всему Суэцкому каналу. Из-за канала они иногда постреливали, а может, наоборот, стреляли с нашей стороны. В общем, было довольно тихо, хотя, конечно, напряжение чувствовалось.
Меня — капитана — вызвал к себе на флагман адмирал, командующий Средиземноморской эскадрой, и озадачил:
— Обстановка настолько взрывоопасная, что, кажется, придется тебе, комбат, высаживаться в Израиле. На разработку — четыре часа. Отправляйся к себе, думай, считай. Никому ни слова. Все — между нами.
Я сказал “Есть!” и вышел из каюты.
Дед говорил со мною с глазу на глаз. Глаза у него были рачьи и красные.
Я понял и, конечно, обрадовался. Пришел к себе на бэдэка, заперся, склеил новые карты, уставился на Израиль… До этого я делал разработку на Гвинею, опыт у меня кое-какой уже был. Позвал механика, инженера Севу Корзуна с логарифмической линейкой — он и в прошлый раз помогал мне в расчетах; я ему говорил, он считал, а что, зачем, почему — спрашивать и не пытался. Он до сих пор не знает, что мы тогда Гвинею разрабатывали. Карту пришлось оформлять мне самому, художник из меня от слова “худо”, но писаря-матросика звать я побоялся.
В час ноль-ноль я уже стучался в адмиральскую каюту…
Дед даже прослезился — так я ему угодил — и на радостях бросился разговаривать с Москвой.
А разработка моя была такая: при огневой поддержке эскадры я высаживаю свой батальон у Ашкелона…
— Почему у Ашкелона? — спросил адмирал.
— Рву нефтепровод и иду на Иерусалим.
— Почему на Иерусалим, а не на Тель-Авив?
— Захватываю в Иерусалиме все религиозные реликвии — еврейские, христианские, арабские… Дальше пусть разбираются те, кому это положено.
Дед встал на цыпочки, нагнул мою голову и поцеловал в губы, обслюнявил.
— Иди, комбат, с богом. Есть еще настоящие советские офицеры! Жди команды, морская пехота!
Я — на крыльях — к себе, карту оставил на флагмане; звездочка Героя почти сияла на груди…
На пирсе — замполит…
Почему все замполиты — говно? Я в том смысле, что, конечно, и среди них попадаются нормальные. Но, как правило, в замполиты и еще разве только в особисты идут откровенные бездельники, лентяи и болтуны — те, кто на дело не способен. А раскрашивает этих лоботрясов-комиссаров ваш брат, писаки. Комиссаров, контрразведчиков, пограничников… Из ничего, абсолютно из ничего делают конфетки. Честное слово, бред какой-то. Мы вкалываем, а их оформляют.
Замполитом у меня числился Сережа Василенко, говно высший сорт. Чувствовал я, что, когда вернемся в Севастополь, телегу на меня настрочит в шести томах.
— Командир, на корабле ЧП!
Этого мне сейчас как раз недоставало.
— Докладывайте, — в таких случаях с замполитом надо переходить на “вы”.
— Сегодня ночью, когда я находился на флагмане, человек с нашего борта спустился на пирс и застрелил часового.
— Кто?
— Матрос Полежаев, из первой роты.
— С чем ушел?
— С каской, снаряжением и автоматом.
— Часовой?
Часовой оказался жив и рассказал, как было дело. В начале третьего Полежаев спустился на пирс. Часовой спросил: “Ты чего?” Полежаев сказал ему: “Прощай, братишка”, — и выстрелил в грудь. Офицеры, дежурившие в будке на берегу, на выстрел не обратили внимания — ночью постреливали, все привыкли. Играли в карты.
— Не пили, — сказал Василенко. — Я всех обнюхал. Абсолютно трезвые были. Запашок, конечно… Бутылок в помещении не обнаружил. Мухаммед сегодня не приходил.
Мухаммед, араб-аптекарь, носил к кораблю медицинский спирт, замполит его стал гонять еще месяц назад, когда понял наконец, откуда у офицеров водка. На офицеров он даже талмуд завел. Правда, через неделю его кто-то у Сережи выкрал, выбросил за борт. Я-то знал, кто — особист мне по пьянке сболтнул. Но главной заботой замполита были матросики, он до сих пор не мог найти ни одного их схрона с брагой. Мы все знали, из чего они брагу делают — рис, сгущенка и дрожжи. Откуда дрожжи? Хлеб ведь мы сами пекли… Но где они свои банки прячут… Конспирация у краснофлотцев железная.
— Что вы предприняли? Вы оставались за меня. Прошло почти два часа.
— А что я? Выясняли, кто это мог быть. Допросили с особистом весь его взвод… С кем дружил, с каким настроением…
Настроение у всех одинаковое — без берега, ржавая коробка с крысами, вода теплая, с хлоркой, хлорки уже четыре молочных бидона съели с борщами, макаронами и компотами, жара в твиндеках, койки в три яруса. Настроение бодрое, в сложных климатических условиях морально-политическое состояние высокое, задание партии и правительства по защите завоеваний социализма от любых происков американского империализма и его лакея международного сионизма всегда готовы…
— Доложили?
— Вас, командир, ждал.
Вот так всегда с замполитами. Говорят, и на той войне член военного совета только болтался под ногами. Командир перед операцией говорит: “Наступать будем левым флангом. Как, начальник штаба? Как, товарищи командиры?” — “Левым, левым”. — “Как, товарищ член военного совета?” — “Вот вы все говорите — левым флангом. Оно, может быть, и верно, по науке. Но… А почему не правым? Я с вами согласен, вы командиры, решение вам принимать, обосновали вы толково, но вдруг лучше все-таки правым, а?” Операция проваливается, командиры — под трибунал, а комиссар: “Я же предлагал правым флангом!” Суки они, замполиты. Вот и мой капитан Сережа Василенко, хохол хитрый, туда же.
— Жилет взял?
— Кто?
У меня уже кулак чесался, я правую руку в карман засунул.
— Пушкин.
Жилет — надувной, плавсредство, явно парень о канале подумал.
— Полежаев? Ушел с полным снаряжением.
— Ротного-первого ко мне, готовьте роту, всех до одного. Пацан пойдет на канал, к евреям, надо отрезать от воды. Я докладываю в посольство.
Я доложил по спецканалу. Там, в посольстве, мужик мне попался нормальный, явно оперативник: сразу все понял, не стал прятаться за начальство и тут же дал мне “добро” на прочесывание всего Порт-Саида. Решение я принял сразу, едва только Василенко заикнулся о ЧП, оно само пришло мне в голову, я даже не успел подумать.
В гробу я видел этих арабов! Пусть с ними посольские разбираются. У меня из батальона советский матрос пропал! За границей!
Когда я подошел к кораблю, прямо у сходней уже стоял джип с полицией. Египтяне жестикулировали — наш матрос успел ограбить ювелирный магазин. Я их послал подальше. Главное — отрезать пацана от канала, не дать уйти к евреям.
Ротным-первым у меня был самый старый на Черноморском флоте, а в морской пехоте уж точно, капитан — Вася Дормидонтов, Василь Макарыч; его уже по возрасту стоило увольнять, но он правдами-неправдами упросился у знакомых кадровиков в этот последний для себя поход. Он был абсолютный дуб, в преферанс не брали из-за неумения, играл только с мичманами и только в щелчки шашками — в “чапаева”, выпить мог литр с символической закуской — занюхивал рукавом, обладал дикой физической силой, а внешне походил на вывороченный пень. Матросики же его почему-то очень любили: когда он по приходе в Порт-Саид внезапно обрил голову, на следующий день вся первая рота на утренней поверке сверкала белыми черепами. По возрасту он им как раз годился в отцы.
— Макарыч, что ж ты? — только и сказал я ему.
— Виноват. Недосмотрел. Какая будет команда? — он стоял передо мной, как ротвейлер, рвущийся с поводка.
Я сказал, что надо сделать: разбить роту на три группы, взять автоматы и ножи, выдать боезапас, гранат не брать, идти от канала, прочесывать все подряд.
— Дома прочесывать?
— Все подряд.
— Понятно. Шороху будет много.
— А у меня мало времени, — ответил я.
— Ясно, — хотя я был уверен, что ничего ему не ясно.
— Полежаева принести на корабль живым или мертвым!
— Ясно. Мы пошли.
Я дал Макарычу листок синьки с планом Порт-Саида, ее кто-то привез мне из посольства, на всякий случай, и рота протарахтела по сходням на берег, довольная так, как будто я их отпускал в увольнение. Уже рассветало, я с борта видел, как Макарыч одну группу посылал именно к каналу…
Макарыч, как хороший охотничий пес, взроет землю — я не сомневался.
Проснулся наконец капитан Коля Ломов, высоченный старлей. У моряков с пехотой сложные отношения, они пытаются относиться к нам, как к скотине, которую вынуждены держать на борту своего белоснежного чайного клипера. Так и Коля, кэптэн Грэй, до сих пор ощущавший себя героем гриновских сказок, даже всем своим видом старался блюсти дистанцию между нами и собой: расточал запахи одеколона, который у нас, морской пехоты, давно весь вылакал Макарыч, ходил только в стираной белоснежной рубашке с галстуком при любой египетской жаре, в заглаженных до остроты скальпеля брюках, а не в шортах, и следил за своим безукоризненным пробором. Подозреваю, что он даже пользовался женскими кремами и лосьонами, разве что только не пудрился.
Спиртом у него заведовал замполит, а не доктор, и выпросить у этого гада мензурку никто даже не пытался. Колину ржавую раскаленную посудину мы ненавидели, крысы гуляли по матросикам, в твиндек я ночью спустился только один раз и чуть не потерял сознания от вони. Хотя при чем здесь кэптэн Грэй! Десантный корабль проектировал и строил не он, строят десантные корабли очень дешево, они не предназначены для долгой жизни, их строят на один раз, на один десант, предполагается, что они будут потоплены при первой же высадке пехоты и техники, это, вообще говоря, металлолом, которого не жалко. Никто не подумал о том, что нам, морской пехоте, придется, как кильке, находиться законсервированными в них по полгода или, как у Гвинеи, вообще торчать два срока… Тогда этот черный президент, марксист-ленинист с африканской спецификой, чуть ли не каждую неделю умолял посла не отпускать нас: он объяснял, что его свергнут, как только наш корабль скроется за горизонтом…
Коля появился на палубе, как всегда, с книжкой в руках, он и в гальюне, конечно, сидит с книжкой, не сомневаюсь.
— Что читаешь, кэптэн? — как обычно, спросил я.
Это был ежедневный ритуал — Коля с книжкой утром и мой вопрос. У Коли запас книг был, конечно, как у настоящего капитана клипера — целая библиотека, которой он не давал пользоваться никому.
— Переводы древнеегипетских текстов пирамид академика Тураева, — небрежно ответил Коля. — Главы из “Книги мертвых”. Перед походом я все, что мог, собрал в букинистических по Египту.
— Интересно? — спросил я.
Огромное оранжевое солнце поднималось из-за канала; небо же было совсем не голубым, а белесым. Из Порт-Саида, из этой вонючей деревни, уже доносились крики — злобные мужские и визгливые женские; крик возникал, нарастал до высоты, затихал, потом обозначался в новом месте; по амплитуде этих криков я догадывался, где сейчас мои люди.
— Что это на берегу? — Коля наконец испугался.
— Часового пристрелили.
— Моего?
— Моего.
— Кто? Израильтяне?
— Ты их во сне увидел?
— А кто? Арабы?
Я задохнулся от Колиной глупости.
— Какие арабы!
— А кто?
— Мой матрос, успокойся.
— Зачем?
— Коля, меня на флагман вызывали, — сказал я ему. — Займись своим делом. Неровен час…
Он потрогал — проверил — свой пробор.
— Серьезно? Где?
— Серьезней не бывает. Я тебе ничего не говорил, но поползай по карте возле Ашкелона.
— Где? — у Коли глаза полезли на лоб. — Это же Израиль!
— Ну, а ты бы чего хотел? Новую Зеландию? Только никому ни слова. Если пойдет команда, у нас с тобой все должно быть тип-топ.
Старший лейтенант Ломов, наш кэптэн Грэй, несмотря на свое пижонство, к работе относился серьезно. Он, по-моему, заперся у себя в каюте и стал выбирать место высадки по своим лоциям, гидрографии… что там у них… Поступил я правильно: матросик матросиком, тем более, он мой, а высадка — на нас с ним, с капитаном бэдэка. Или он меня угробит, или даст звездочку заработать. Мне бы только на полчаса за берег зацепиться — Звезда Героя на груди, хоть посмертно, мне все равно…
А у меня началась свистопляска с арабами. Начальник полиции требовал меня на берег, я не спускался, поручив разбираться с местной властью замполиту, который не знал ни слова по-арабски и, может, всего пару слов из английского. Полицейские, кроме арабского, тоже ничего не знали. Но замполит мне докладывал ситуацию. Полежаев ограбил ювелирный магазин, убил по дороге какого-то араба, наверное, с испуга. Через пятнадцать минут Сережа Василенко, перекошенный, доложил еще про один арабский труп. Что-то разошелся матросик, так он мне половину Порт-Саида расстреляет… Арабы пугали Сережу. Но чем! То, что наш матрос стреляет их подданных, — неважно, важна денежная компенсация за убитых. “Фунты, фунты”.
— В гробу я их видел с их фунтами, — объяснил я замполиту. — У меня фунтов нет. С ними пусть посольские разбираются, я в этих делах ничего не понимаю. Так и объясняйте им: амбассада, амбассада… И посылайте… куда, знаете.
Я вызвал зампотеха, приказал проверить двигатели танков, чтобы все было готово к высадке. Он понял так, что придется высаживаться здесь, в Порт-Саиде, а не на пляж. Ему я ничего не объяснил, конечно, ему знать было незачем.
— Будь готов брать запасные бочки с соляркой, — добавил я. — Вдруг поход будет дальний…
Он, ничего не поняв, озадаченный и немного ошарашенный, ушел лазить по грузовым твиндекам.
Прикатил наш консул или просто кто-то из консульства, опять стали требовать меня, я консула на борт не пустил, оставил его на Сережу. Сережа без пропусков передавал мне ужасный консульский мат.
В общем, денек выдался еще тот…
Полежаева привели часам к восьми. Докладывал Дормидонтов.
Двумя группами он пошел по городу, третья цепочкой шла за ними от канала. Криков, конечно, было много.
— Нам по дороге попался пастух с коровой. Или не пастух. Но с коровой. Он показал, где прячется Полежаев. Там кучи навоза, целый пустырь с кучами, вот он среди них и спрятался. Мы его выгнали от этих куч на улочку, там лабиринт такой… одни стены глиняные. Загнали в какой-то дворик глухой — только вход, выхода нет. Что делать? Сунешься — он очередью. Я кричу: “Буркин, Шаповалов! На крышу! По команде забросать гранатами!” На понт брал. Ну, а дальше что? Гранат нет. Как брать? Я ему кричу из-за угла: “Полежаев, мать твою, сдавайся! Иначе тебе конец. Симоненко, марш за бэтээром, мы его машиной давить будем”… Один понт у меня и оставался. Он молчит. Чувствую, трясется. Матросики мне говорят: “Товарищ капитан, прикажите, мы его голыми руками разорвем”. Я-то знаю, спусти их — разорвут, пуль не побоятся. Но на очередь точно напорются. Я тогда кричу: “Полежаев, бросай автомат, мы тебя не тронем”. Он его и бросил, я лязг услыхал. Но, чувствую, недалеко бросил, под ноги. Пойдешь, он его опять схватит и положит мне матросиков. Я тогда заорал так, что у арабов все стекла вылетели, если они у них были: “Поднять автомат… Теперь бросай его изо всех сил, как гранату на зачете!” Не поверите, он его так бросил… Полежаев гранату едва на тридцать метров бросал, а “калаша” так зашвырнул, как и на олимпиадах не бросают. Ну, мы тут его и взяли. Я матросиков еле удержал…
Я опять позвонил в посольство, сказали, что пришлют за ним сотрудника.
Приехали, забрали, я сам видел, как парня грузили на нашего академика… ну, на этот спецназовский корабль академический… Положили в сетку и подняли на борт краном, как мешок с сахаром или бочку с селедкой.
Я был прав: парень собирался переплыть канал, но чтобы оказаться у евреев не с пустыми руками, ограбил ювелирную лавку. Арабов застрелил с перепугу, боялся, что донесут. Если бы я не отрезал его от канала, он бы ушел обязательно.
С арабами дело замяли: в тот день нашей зенитной ракетой был сбит свой собственный, египетский Ан с их высокими чинами, с генералами. Потом шум был большой — траур, похороны, наверное, не до нас им было. Как-то замялось дело, я в этом не участвовал. Правда, когда Макарыч прочесывал Порт-Саид, кто-то из наших матросиков под шумок трахнул какую-то арабку, арабы снова пришли жаловаться, требовать фунтов. Я послал в город замполита и Дормидонтова, Сережа мне рассказал, что арабка оказалась старая и страшная, как чума.
— И за нее фунты? Она еще нам должна, если мой матросик ее обласкал, — сказал Макарыч. — Деньги требует не она, а ее дед.
Мы с Макарычем посмеялись, а Василенко во всех ротах провел беседы о моральных качествах советского человека в эпоху построения развитого социализма и о правилах поведения советского морского пехотинца в дружественной стране, вставшей на путь построения социализма с арабской спецификой.
Смех смехом, но в Союзе меня долго еще за эту арабку таскали. Разбирались полгода, матросов никак не демобилизовывали, всё пытались выяснить — кто. И комиссары, и особисты терзали. Выговор я по партийной линии схлопотал, но, слава богу, простой, не строгий — за упущения в политико-воспитательной работе с личным составом батальона. Командир полка мне тоже впаял. Но через три месяца взыскания сняли — меня назначили замом командира полка.
С Полежаевым… Все ясно, парня на Запад потянуло. Через Израиль. Русский парень, и фамилия без подозрений, никаких еврейских кровей, проверяли, а решился податься к евреям. Явно что-то с головой. Нам потом так и объяснили — с головой у вашего Полежаева не все в порядке было, его пришлось поместить в психиатрическую лечебницу, а там лечат так хорошо, что он все забудет — и то, что в Израиль собирался, и то, что в Порт-Саиде когда-то стоял, и даже то, что в морской пехоте служил, он и фамилию свою не вспомнит. Доктор объяснил, что извилины ему выпрямят так, что мозг станет похож на биллиардный шар, придурка из него сделают. Советская психиатрия славится во всем мире, как балет Большого театра”.
Астахов прислушался, а потом и я услышал характерные перегазовки бэтээра.
— Зайцев настреляли наверняка вволю. Варварство, с одной стороны, а с другой… Их здесь, как клопов в нашей КЭЧевской гостинице. Никогда на фару не стреляли? Это не охота, а самый настоящий геноцид мирных жителей…
Я задержал Астахова, когда он уже отбрасывал полог палатки.
— А… Мой поход на Иерусалим, конечно, так и не состоялся. Наверное, в Москве испугались третьей мировой войны. Из-за их трусости я не стал Героем. Шутка. Я про это никому никогда не рассказывал, а вам рассказал только потому, что знаю — даже если вы про это напишете, никто вам не даст этого напечатать.