Марк Масарский
Опубликовано в журнале Знамя, номер 3, 1998
Марк Масарский
Первый раз в средний класс
Когда не подтверждаются прогнозы,
единственной надеждой остаются пророчества.А. Камю
Российские государственные потрясения конца ХХ века вызвали массовую демобилизацию образованного сословия. В частную жизнь ушли служившие идеократическому государству “конно и оружно”. Во всеохватной системе политпросвещения, например, числилось до девяти миллионов партийных штыков. Многие из них при ближайшем рассмотрении оказывались вольными перьями. Только в Союзе писателей СССР их было десять тысяч.
Бесчисленные служащие госучреждений, научно-техническая интеллигенция, менеджеры среднего звена управленческой системы, работники предприятий культуры и искусства за годы рыночных преобразований стремительно деклассировались. Сначала — с развалом системы государственного распределения — они утратили имущественную составляющую своего общественного ценза. Затем — ранговое место в социальной иерархии.
На новом витке исторической спирали повторяется алгоритм послепетровского распадения системы принудительной и гарантированной службы. Существенное отличие посткоммунистической либерализации от Манифеста 1762 года “О вольности дворянства” состоит в “обезземеливании” граждан среднего достатка.
Первый этап приватизации свелся к феодальному “огораживанию” госсобственности ваучерным частоколом. Он оставил мелкопоместным “дворянам арбатских дворов” лишь право свободного пользования, метафорически выражаясь, безлошадной пешеходной зоной.
Являться “конно и оружно” на государевы смотры рыночных сил, закрытые тендеры и залоговые аукционы сегодня под силу только вотчинным боярам. Их исторический реванш обеспечила частная собственность на средства производства. Именно она сокрушила поместно-тягловую систему всеобщего исхолопливания и вернула “мужам вольным” правовой статус, отобранный в XVI веке.
Однако феодально-номенклатурная форма приватизации заодно освободила массу цензовых элементов от средств индивидуального жизнеобеспечения и сословного воспроизводства. Дикий рынок “поверстал” всех безвотчинных и бесчиновных в тягловое сословие. Традиционный для России способ ускоренной модернизации.
Петр I в свое время отяготил подушной податью все промежуточные социальные группы, включая дворян-однодворцев. Допетровская общественная стратификация потеряла свой архаический облик в “Табели о рангах”. Столоначальники разгромили атаманов, разогнали воевод. Государственный чин стал приходить с должностью. Функция рождала орган. Крапивное семя пало на бюджетную почву. Оно заглушило культурно-декоративную поросль.
Экстенсивному росту государственных функций соответствует избыточное воспроизводство интеллигенции. Избывшие тягло, но не поверстанные в службу, образованные люди остро ощущают свою невостребованность. Идеологически и нравственно она сублимируется во всемирную отзывчивость и ответственность за всеобщее благо.
Когда государство превращается в монопольного работодателя, трудовые отношения с ним утрачивают договорный характер. Должностные обязанности наемного работника, не уравновешенные корпоративными правами, тождественны государственным повинностям. Статусное положение “белых воротничков” в СССР, обусловленное политической лояльностью и партийной принадлежностью, от имущественного ценза не зависело. Оно определялось соотношением со стратификацией общественно-государственной элиты: номенклатура парткома, райкома, горкома, обкома, крайкома, рескома, ЦК КПСС, секретариата ЦК, политбюро ЦК.
Уход современного российского государства из сфер идеологии и непосредственного хозяйствования обернулся сокращением миллионов служебных мест. Рыночная адаптация безвотчинных детей боярских и выведенных за штат младших жрецов рухнувшего идеократического государства идет трудно. Но — идет. Она осуществляется на цивилизационно новой основе — ускоренной капитализации информационных ресурсов страны. В этом процессе стартовые позиции интеллигенции и буржуазии предпочтительнее, чем у остальных групп населения: скорость социального перепрофилирования намного выше.
От идейного базара — к информационному рынку
Кажется, вдоль и поперек исследован феномен российской интеллигенции. Полярно менялись ее самооценки: от чеховского “Письма к ученому соседу” до “Вех”, от “Письма Белинского к Гоголю” до “Смены вех”. Не раз возникал мировоззренческий соблазн и вовсе закрыть тему. Ричард Пайпс, например, в середине семидесятых предрекал скорое исчезновение самого предмета вековой рефлексии. Причина — “несовместимость интеллигенции и правильно действующей демократии”. Более того: этот фермент социального брожения неизбежно возникает лишь там, где орудия формирования общественного мнения не находятся в руках властвующей элиты.
Пайпс выделяет пять оргструктур, единственно способных воспроизводить и пестовать российскую интеллигенцию. Это: кружок, салон, университет, земство и толстый журнал. Рыночная демократия, по мнению автора “России при старом режиме”, резко ослабляет их репродуктивные возможности. Рождаются более эффективные (государственно-представительные) институты непосредственной материализации идей.
Дедуктивный вывод не всегда достоверен эмпирически. Государственно не ангажированные интеллектуальные группы складывались и там, где идеи быстро превращались в политику. Античная интеллигенция (кружки Сократа, платоновская Академия, аристотелевский Лицей) возникла в демократическом полисе.
Идеократическое государство деформировало традиционные оргструктуры российской интеллигенции.
Правовой статус российских университетов XVIII—ХХ веков значительно отличается от западноевропейских аналогов. Он был и остается учрежденческим, а не корпоративным. Этимологически латинское universitas означает именно корпорацию. В данном случае — людей умственного труда.
Толстый журнал — специфически российское явление. В информационном отношении это больше, чем оперативное книгоиздание. В коммуникативном — меньше, нежели СМИ. Современный рынок резко ослабил социально-политическое значение толстых российских журналов, не снизив культурное.
Земству еще предстоит роль инкубатора оппозиционных идей. Сегодняшние органы местного самоуправления являются придатком государственной власти.
Невидимые колледжи политической мысли (интеллектуальные кружки) давно трансформировались в компании по интересам. Кухонные разговоры — советский реликт просветительского андеграунда. Салоны — подобно москвичам — испорчены квартирным вопросом. Едва обозначились салонные перспективы досужных клубов.
В середине XVIII века первым видом негосударственной деятельности, которую терпело российское правительство, стала литература. После Петра I, перенапрягшего мобилизационные возможности вотчинного государства, служебные повинности дворянства неуклонно сокращаются. Параллельно расширяется область частных интересов.
“Наказ” Екатерины II популяризировал политико-правовые концепции Монтескье и Беккариа, не адекватные российским реалиям. Политическое просвещение элиты раскололо ее. Неконкурентное меньшинство, не допущенное к рычагам непосредственного властвования, сосредоточилось на мире мнений. Там оно могло избегнуть не выгодного для себя, заведомо проигрышного состязания с прагматичным истэблишментом в сфере реальной политики.
Немецкий философский идеализм многие годы позволял интеллигентной элите безмятежно жить в виртуальном мире: иллюзии группового самовосприятия принимать за общественную оценку. Французский политический материализм XVIII века самокритичной трезвости не добавил. Конструктивность оппозиции свелась к встраиванию пугачевского топора в якобинскую гильотину.
Покинув державные институты, мобилизационный дух, творящий благо из зла, надолго поселился в русской литературе. Непрерывно звонил колокол на башне вечевой, зовя живых. Глаголы жгли сердца людей, из искры раздувая пламя. Перо равнялось на штык. Общественный молот непрерывно громил государственные оковы. Но — не участвовал в исторической перековке дружинных мечей в земские орала. Бранный звон сменился звонкой перебранкой с властью. Ненормативная военная лексика эстетизировалась в гражданском ямбе.
Революционный адреналин, мировой пожар в крови изнашивал нервную ткань общества. Кричащие от имени безмолвствующего народа позиционно поворачивались к нему спиной. Избыточно репрессивная власть преступно соучаствовала в трагически затянувшейся мизансцене. Гриша Добросклонов явно не заслужил чахотку и Сибирь. Равно как имя громкое народного заступника. Типичный самооговор.
Практические земские интересы осуществляли Витте со Столыпиным, но не Чернышевский с Добролюбовым. Чувство исторической вины перед народом не мешало Некрасову проигрывать в карты своих крепостных. И не автор “Путешествия из Петербурга в Москву” ярмо барщины старинной оброком легким заменил.
Языковые конструкции легко соединяют все со всем. Абсолютный дух на коне. Революционер на троне. Мужиковствующий граф. Министры — капиталисты. Но иногда слова рычат друг на друга, оказавшись рядом. Так, министры — террористы уже оксюморон.
Тем не менее доктрина общественного блага стала исповеданием веры интеллигенции. При этом она изначально заявила себя славянофильски: антибуржуазной, коллективистской и антигосударственной. Последнее нуждается в уточнении.
Далекие от анархизма, славянофилы на подсознательном уровне были англоманами. Идеальным для них являлось государство со слабой бюрократией, не стесняющей традиционных форм земского самоуправления. Им грезилась русская палата общин, православно перекрещенная в земский собор.
Сельскую передельческую общину и сезонную трудовую артель славянофилы считали естественными проявлениями внегосударственных социальных инстинктов русского человека. Городское правосознание и частную собственность — основаниями чуждой великороссу западноевропейской гражданственности. Антизападно ориентированные первые русские интеллигенты приняли сторону славянской “земли” в ее вековом пассивном противостоянии государственному активизму европейской “дружины”.
Характерна синхронность российских бунтов и земледельческого межсезонья. Климатически обусловленный короткий период воспроизводственной активности великорусской “земли” циклически сменяется ее полной расслабленностью. При этом резко снижается уровень социального самоконтроля, критически возрастает внутрисистемная энтропия. В центральных российских губерниях 153 дня в году (с октября—ноября по февраль—март) приходятся на праздники. В эти месяцы и случились две крупнейшие государственные катастрофы ХХ века.
Как дворянская, так и разночинная интеллигенция характеризовалась неприятием государственного и мещанского города. В сопоставлении с кремлем и посадом острее ощущались служебная невостребованность и культурная несовместимость. Военно-служилое сословие оставалось проводником индивидуалистических западноевропейских влияний. Изменившаяся с XIII века географическая ориентация российской торговли делала купцов наиболее адекватными выразителями восточной патриархальности. Церковь демонстрировала верность византийской симфонии с кесарем. Русские города представляли собой “бурги без буржуа”, но с городничими. Сословные корпорации (дворянские собрания и купеческие гильдии) создавались государством в административных целях. Орудиями политической эмансипации общества они не могли стать. По определению. Оставалась незанятой лишь одна ценностная ниша. Традиционная славянская культура и коллективистская социальность сохранялись преимущественно в крестьянской среде.
Мироощущение “большой деревни”, согласно теории Маршалла Макклюэна, синкретично. На аудиовизуальном и линейно-письменном этапах развития ее социально-политической коммуникации “слух перестает быть верованием”. Создаются культурные и мировоззренческие предпосылки для саморефлексии, индивидуально-коллективного осознания устойчивых классовых интересов.
Но крестьянская политическая идеология самостоятельно не складывается. Она привносится извне людьми аналитической культуры. Вследствие чего происходит критическое расщепление крестьянского универсума на абсолюты добра и зла. Умами овладевает социалистическая демонология. Ищутся простые объяснения сложных социально-экономических явлений. В частности — неизбежного и эволюционно оправданного имущественного расслоения.
Традиционная аксиоматика интеллигентских самооценок содержала в себе нижеследующий художественно варьируемый тезис. Если городская муза мести и печали переоденется в барышню-крестьянку, то мужик не Блюхера и не милорда глупого, Белинского и Гоголя с базара понесет. Оправдался, однако, иной, реалистический прогноз: “Вот идут мужики и несут топоры. Что-то страшное будет”.
Исторический урок Февраля-Октября развеял интеллигентские иллюзии относительно внегосударственной самоорганизации “народа-богоносца”. Если сегодня вновь звучит “К топору зовите Русь!”, то исключительно — в рамках федеральной программы “Свой дом”.
Имя вместо звания
Сферы частных отношений россиян сохраняют внешние следы некогда глубинной и всеохватной публичности. Ее неуклонное сокращение в течение трех последних веков отражается в смене обиходных коммуникативных знаков. “Государь”, “гражданин” и “товарищ” соответствуют почти полному исчезновению частной жизни. “Господин” — коммуникативное свидетельство ее возрождения.
В 1471 году самодержавно-вотчинное “государь” одолело в битве на реке Шелони удельно-республиканское “господин”, символизировавшее политическое равенство. Уже в 1477 году, воспользовавшись обмолвкой новгородских послов, назвавших Ивана III и сына его — на московский манер — “государями”, Москва лишает Великий Новгород статуса Господина. Иван является к новгородским стенам с войском, чтобы узнать: “Какого еще государства захотела моя вотчина?”
Современное восприятие не улавливает коренной политической разницы между обращениями “государь” и “господин”. Практически тождественны для него “гражданин” и “товарищ”. Обыденное сознание россиян конца ХХ века четко фиксирует между тем ренессанс полузабытого коммуникативного знака двух предшествующих столетий. В нем подчеркнуто демонстрируется некое культурное заимствование, не совсем адекватное социальной среде.Институциализация российского государства в XVIII вывела из внутриэлитного оборота древнее обращение “государь”. Читаем у В. Даля: “Отцы наши писали к высшему — милостивый государь, к равному — милостивый государь мой, к низшему — государь мой”.
Не только стилистическая тонкость содержится в употреблении притяжательного местоимения. Оно индивидуализирует на “клеточном” уровне государственную авторитарность, сословно-иерархическую по своей природе. До обезличенной тотальности большевистского и нацистского государств еще очень далеко.
Борясь с персонализацией внутригосударственной иерархии, Гитлер издал 20 августа 1934 года следующее партийное постановление: “Форма обращения “мой фюрер” закрепляется за одним Фюрером. Этим указом я запрещаю всем нижестоящим лидерам НСДАП позволять по отношению к себе такие обращения, как “мой рейхслейтер” и т.д., будь то словесно или письменно. Здесь более уместно обращение “товарищ по партии”.
В демократической Франции общеупотребительно “мсье” — редуцированное “мой господин”. В граждански структурированном английском обществе достаточно распространено “милорд” (мой властелин).
Петр I, подчеркнуто отделявший государственные институты от личности монарха, подавал пример персонализации обращения, поощряя “герр Питер” и “мин херц”.
В современную интеллигентную среду с оглядкой возвращается торжественное обращение “господин”, вытесняя фамильярное “друг мой” и казенно-боевое “товарищ”. Историософски осмыслим корреляты этих знаков межличностной коммуникации, обратившись к их древним значениям.
Славянское “друг” (по Далю: такой же, равный, ближний) — слово внеобщинное, догосударственное. Варяжская дружина — ославяненный корень русской государственности. Он дал крону ветвистую, но малолиственную. Соответствующую ближнему кругу поименно перечисляемых лиц, но не подходящую для обезличенного обращения urbi et orbi. В негустой листве древних значений этого слова нет вещественных, социально-статусных, частноправовых и публично-правовых признаков. Межиндивидуальная коммуникация варяжско-русских дружинников здесь не опосредована ни общественно, ни государственно. Нет в ней пока и имущественной обусловленности.
Последняя возникает в “товарищах” — укрепленных дислокациях военно-купеческих “товаров” (по Далю: походных дружинных обозов). Слово “товарищ” сопровождается звоном оружия. Читаем в летописи: “В 1217 году Владимир нача ставить избу у товара своего, противу града”. В. Даль не исключает происхождение древнерусского “товар” от скандинавского или немецкого die (de) waar.
Товар — противу града, походные товарищи — против оседлых граждан. Корпоративные признаки не совпадают с общественными. Основа товарищества — конкретное дело, обособленное предприятие. Это слово гордое ушло в XIII веке из государственно-дружинной лексики. С XIV века оно прижилось в казачьей и разбойничьей, с XIX — в социалистической среде.
Вводя в ХХ веке партийное “товарищ” в общегражданский оборот, тоталитарное государство предварительно лишило граждан их правового статуса. И для современных представителей власти граждане — это преимущественно те, кто нарушает государственный порядок. Обесцененное в обыденном сознании, юридическое понятие столь трудной коммуникативной судьбы в обозримом будущем вряд ли станет обиходным. Оно не скоро выйдет за пределы высокого “штиля” нормативных актов и милицейских протоколов.
“Господин” — термин публично-правовой, издавна обозначавший отношения суверенного властвования, но — в отличие от “государя” — не собственности на рабов и вещей. В межличностном обороте слово “господин” не фиксирует взаимную подчиненность или корпоративную принадлежность контрагентов общения. Оно подчеркивает их взаимопризнаваемую личную (именную) суверенность.
“Господином чествуют людей по званию, должности их, но не свойственно нам ставить слово это перед званием, как делается на Западе: г-н купец, г-н кавалер” (В. Даль. Толковый словарь.)
Общественное звание есть знак корпоративной принадлежности. Она в России, в отличие от западноевропейских стран, немного весила. Неизмеримо весомее был государственный чин, связанный с официальной должностью. Вне иерархии — вне системы. Свою внесистемность (маргинальность) с XVIII века ощущали — помимо интеллигенции — все промежуточные социальные группы, не охваченные непосредственными, поместно-тягловыми отношениями с государством. Чувство внегосударственности они компенсировали самоназванием “господин”, производным от Господа Бога.
Если государь — царь земной, то Господь — владыка небесный. Светской иерархии противостоит религиозная эгалитарность. Званием крестьян (христиан) преодолевается внедружинное чувство мужиков (незрелых, маленьких мужей). В корпоративно не организованной крестьянской среде естественно внутрисословное обращение по имени.
Осознающий свою сотворенность по Образу Божию, внесистемный либо внесословный человек является господином в своем духовном естестве. Человеческий дух — вне государственной иерархии. С осознания этого начинается история оппозиционной интеллигенции. Она легко преодолевает свои подростковые комплексы бесчиновности. Но ее политические бесчинства — следствия маргинальности общественной. Причина коренится в изначальной невписанности интеллигенции в систему общественного разделения труда и духовно-материального производства. Самодостаточная личность творит мир по образу и подобию своему, не подчиняясь имманентным законам инертного рабочего материала. Теория “героя и толпы” — отсюда.
В XVIII веке российская интеллигенция самоутверждалась личностно, а не сословно либо корпоративно. В чиновной иерархии личное имя заслонялось “Табелью о рангах”: господа сенат, господин поручик. Чину соответствовало официальное обращение: благородие, высокоблагородие, превосходительство, высокопревосходительство.
Вводя политический термин “господин” в гражданскую сферу, интеллигенция социализировала межперсональные связи, не обусловленные ни государственным чином, ни институтами публичной власти.
Однако крестьянская среда активно отторгала интеллигентных господ. Поэтому они являлись в деревню в архаически-казачьем облике товарищей. Новое партийное самоназвание общественных маргиналов корреспондировалось с их традиционной антигосударственностью.
К концу XIX века термин “господин” деполитизировался, сохранив, однако, публично-правовой характер. В политической сфере его коррелятом стало возрожденное древнерусское “гражданин”, в социальной — полонизированное “мещанин” (горожанин). Образованные люди предпочитали русскую кальку республиканского “ситуайен”, но — не феодально-монархического “буржуа”. Потому что “страдающая собачьей старостью” (М. Горький) российская буржуазия до 1917 года не успела инкорпорироваться в нарождающийся средний класс. И “граждане свободной России” принялись истреблять классово чуждых “буржуев”.
Идеи и интересы
Либерализируясь, государство неизбежно создает себе противовес в лице общественного мнения. “Дух законов” Монтескье сегодня воспринимается как теоретическое обоснование внутренних сдержек демократической власти. Но написан он в защиту феодальных вольностей. В знаменитом трактате исследовалась корпоративная необходимость сотрудничества короны и знати. Власть приглашалась к внутреннему разделению и правовому самоограничению. Знать — к политической лояльности. Однако чувство обеспеченной личной безопасности породило аристократический интерес к оппозиционным идеям.
Сам по себе тезис о несовместимости с демократией ее давних “вольноопределяющихся” не выглядит обоснованным. При отсутствии буржуазии именно интеллигенция подняла в СССР в конце 80-х—начале 90-х годов демократическую волну, опрокинувшую идеократическое государство. Но не в ней ищет опору утвердившийся в России новый общественно-политический строй. Он вряд ли найдет ее и в плотных рядах российского чиновничества, и в шаткой среде официально возрождаемого казачества. Сокращая и профессионализируя одну из своих главных опор — регулярную армию, государство спешно формирует иррегулярное служилое сословие. В целях скорее феодальных, нежели капиталистических.
Однако несущим государственным каркасом российского социально-политического уклада сегодня являются нотабли (значимые граждане). Историческим аналогом Российской Федерации, избегающей самоназвания республики, является наполеоновская империя. В постреволюционной Франции именно нотабли оказались наиболее структурированной частью среднего класса (третьего сословия).
Еще не испомещенные волонтеры государственного порядка и вольные стрелки общественного блага — асимметричные ответы на синхронные исторические вызовы. Первый обусловлен размытостью и необустроенностью внешних государственных рубежей. Второй связан с внутренней аморфностью пока бесклассового общества.
Многолетняя классовая борьба деклассировала российское население. Тоталитарное государство преуспело в дезинтеграции традиционных общественных структур. Хаотически соперничающие группы интересов — их современный суррогат. Системообразующие функции не под силу неустойчивым агломерациям внутренне не связанных элементов. С большой долей условности можно говорить о корпоративной солидарности промышленников, организационной силе массовых профсоюзов и карликовых партий, едином банковском сообществе, одновекторном развитии ВПК, ТЭК, агропрома. Заменить бы им богему классом…
В связи с демократическими преобразованиями заметно ослабевает общественная саморефлексия. Общезначимые идеи отступают перед частными интересами. Описанные Бэконом “идолы рынка” теснят “идолов театра”. В прагматичных земцев превращаются вчерашние диссиденты. Сюжетно стыкуются картины “Не ждали” и “Земство обедает”. Но пойдут ли основные массы демобилизованных “вольноперов” в национальную гвардию “земгусаров”?
Полусокращенные слова — из сниженной лексики начала ХХ века. Так, накануне февральской катастрофы 1917 года штатные российские патриоты именовали нештатных: интеллигентных армейских добровольцев и земских активистов военно-промышленных комитетов. Первые толкнули армию под красные флаги бунта. Вторые попытались удержать гражданский порядок в тылу. Как всегда — два крыла, два течения. Универсален принцип бинарной оппозиции. В итоге — внешний вихрь и внутренний водоворот.
“Идеи неизменно посрамляют себя, когда они отделяются от интересов” (К. Маркс). Но идейно не оплодотворенные, не отрефлексированные интересы посрамляют себя еще более. Ибо не закрепляются в классовом потомстве.
Хаос частных интересов упорядочивается, согласно философии Томаса Гоббса, лишь с помощью энергетических импульсов Левиафана власти. В отличие от государственной смуты, общественная энтропия преодолевается нематериальными средствами информации.
Ускоренная модернизация России открывает перед ней путь в постиндустриальную цивилизацию. Информация становится непосредственной и определяющей производительной силой.
Актуализируются полузабытые отношения организаторов общественного производства (буржуазии) и пролетариев умственного труда. Последних М. Горький сравнивал с горстью соли, брошенной в пресное буржуазное болото. А еще — с ломовой лошадью, неизменно выволакивающей из исторической грязи тяжкий общественный воз.
Оценки явно несовместимые. Антибуржуазность — привычное клише агрессивного культуртрегерства. Буревестник охотно клевал глупых пингвинов. Но не преувеличил ли он тяговую силу далеко не локомотивной группы населения?
История свидетельствует: материально обеспеченные слои охотно уходят в частную жизнь, доверяя государству публично-правовую и политическую защиту своих имущественных интересов. Опыт российской революционной демократии показывает, насколько легко политизируются люди неимущие.
Западноевропейская буржуазия оказалась первым в истории классом, достигшим экономического доминирования без посягательства на политическое господство. Даже утвердившись в качестве основного организатора общественной жизни, буржуазия в свой либерально-демократический период оставляла все политические решения за институтами публичной власти, укомплектованными “завлабами” и присяжными поверенными.
Постоянный корпус чиновников до сих пор единственная общественная группа, заинтересованная в поддержании государственных претензий на надклассовость.
Буржуазный индивидуализм через рыночное состязание товаропроизводителей выражает не классовые, а частные интересы. Поэтому он остается на позициях заведомого политического меньшинства. Гражданское бытие буржуа обусловлено суммирующим раскладом сил остальных участников демократического процесса.
Роковую попытку изменить свой политический статус буржуазия предприняла на рубеже XIX и ХХ веков, взяв в союзники империализованную толпу.
Безудержная экономическая экспансия, связанная с перепроизводством капитала, потребовала слома институтов национального государства. Они сопротивлялись империалистической мегаломании. Центральная идея политического империализма — территориальная экспансия как самоцель, как аналог расширенного воспроизводства. Но, в отличие от экономических, политические структуры не могут расширяться до бесконечности. Вступает в действие закон сохранения постоянного объема публичной власти.
Древние и средневековые империи создавались как федерации государств, при гегемонии одного из них. Интеграция народов в Римскую империю осуществлялась через подчинение их единому закону. Прочные национальные государства буржуазной эпохи складывались в этнически однородной среде. Политические империи ХХ века возникали на принципиально иной основе: победе одного государства и смерти остальных.
Народы легко интегрируются лишь на донациональных стадиях своего развития. В этом следует искать объяснения некоторых исторических парадоксов. Английским Тюдорам не удалось сделать с Ирландией то, что без особых затруднений осуществили французские Валуа с Бургундией и Бретанью. Но уже наполеоновская попытка создания Соединенных Штатов Европы под французским флагом была заранее обречена на неуспех.
Распавшиеся Британская и Французская империи возникали по греческой схеме колонизации. И, естественно, не могли следовать римской модели интеграции. Колониальная администрация строилась на иной правовой основе, нежели национальные институты государства-метрополии. Российская империя, как показала ее судьба, тоже не была содружеством наций. Она осталась Московским царством, расширившимся до границ 1914 года: многоочаговой нацией-государством (Русью) в этнически чужеродном окружении. По этой причине Российская империя дважды за последние пятьсот лет трудно собиралась и дважды легко рушилась.
ХХ век кроваво доказал, что именно ригидные, громоздкие, сложные институты национального государства способны обеспечить буржуазно-демократические свободы. Простота и гибкость имперских структур оборачивается внутренним закабалением народа-победителя. Толпа, организационно оформленная в тоталитарное государство, уничтожает буржуазию вместе с остальными классами.
После краха СССР институты российского национального государства заново создаются в аморфной, расколотой общественной среде. Интеграционные задачи, не выполненные буржуазией, неожиданно легли на плечи интеллигенции. Непосильная ноша прижала ее к “земле”.
“И тут кончается искусство, и дышат почва и судьба”. В России не состоялись ни английский компромисс городской буржуазии и сельских феодалов, ни французский союз государственных нотаблей и зажиточного крестьянства, ни американское соединение не ограниченной государством индивидуальной предприимчивости и природных ресурсов. Российская интеллигенция и нарождающаяся российская буржуазия — две исторические слабости, падающие навстречу друг другу и создающие этим устойчивое напряжение, конструктивную силу. Так Леонардо да Винчи определял архитектурную арку. В том числе — триумфальную.
Буржуа — мещане — граждане
В конце ХХ века традиционный фермент социального брожения превращается в катализатор экономического прогресса. Рыночный прорыв в постиндустриальную эпоху изменяет цивилизационную роль буржуазии и пролетариев умственного труда. Формационное противоречие между общественным характером труда и частным способом присвоения его продуктов преодолевается в духовной сфере. Здесь возникают принципиально иные производственные отношения.
Трансформируется природа собственности на средства производства. Информационные ресурсы — в отличие от материальных — безграничны. Они возрастают при расширении круга пользователей. Пользование ими не обусловлено правом собственности. В едином информационном пространстве совмещаются труд и капитал. В связи с этим в обороте нематериальных активов культуры прибыль ее возникает задолго до акта купли-продажи. Рыночная цена информационного продукта слабо зависит от издержек производства и конкуренции между товаропроизводителями. Здесь — диктат потребителя.
Описывая параметры информационной системы, мы вступаем в безграничную область отрицательных определений. Процесс первоначального накопления информационного капитала не сопровождается социальным антагонизмом. Накопленное не передается по наследству. Информационное неравенство между людьми легко преодолевается, ибо не закрепляется отношениями собственности. Невежество не нанимается к знанию.
Информационный капитал не может быть паразитическим, монополистическим, национально ориентированным, компрадорским. Только — производительным. Его нельзя тезаврировать. Сокровища культуры являются таковыми лишь в обороте.
Информационное пространство территориально не закреплено, границами не обозначено. Оно не нуждается ни во внешней защите, ни во внутреннем упорядочении государственными средствами. Порядок — его имманентное свойство. Его системные автоколебания устраняются не силовым, а параметрическим регулированием.
Российская неслужилая интеллигенция лишь в союзе с буржуазией превращается в неимперский, внегосударственный класс. Его доминиум — общечеловеческая культура и международное информационное производство. Его империум — эзотерические знаковые системы, вещественно не обремененные: здесь культурный знак не ищет немедленного предметно-социального воплощения. Его адресат — человек понимающий, всемирно отзывчивый.
Культурная экспансия конца ХХ века — связанная с перепроизводством информационного капитала — не сопровождается властными притязаниями интеллигенции и буржуазии на создание политического целого. Былые задачи государственного объединения народов и земель вдоль торговых путей “из Варяг в Греки”, “сарацинского” или средиземноморского не актуальны для Интернета.
Запоздалая модернизация эффективна только в ускоренной форме. Пропасть преодолевается одним прыжком. Его длина определяется начальным ускорением. Неизбежное сопротивление традиционалистских слоев населения не одолеть эволюционной адаптацией нового вина к старым мехам.
Среди “катастроф прогресса” наиболее опасна та, что превышает критическую массу аутсайдеров успеха. При неразвитости российских корпораций он может быть только сословным. Наилучшие стартовые возможности в постреформационном рыночном состязании дает близость к основным информационным, материально-ресурсным и денежным потокам.
Модернизационный порыв вовлекает российскую номенклатуру в капитализацию государственной собственности. Сословно-статусная система превращается в классовую. В чем их принципиальное отличие? Классовая дифференциация обусловлена экономически, сословная — юридически. Основной классообразующий признак — отношение к собственности на средства производства. Конец ХХ века в России характеризуется трансформацией условного бенефиция (феода) в безусловный аллод. Сеньориальное право владения дополняется буржуазным правом пользования и распоряжения. Возрождается античное понятие полной собственности. Юридическое лицо становится субъектом ответственного хозяйствования, подчиненного не указаниям сверху, а гражданско-правовым отношениям письменного договора. Верхи нарождающегося третьего сословия (нотабли) переваривают в своей среде партийно-хозяйственный нобилитет (номенклатуру).
Российские преобразования конца текущего столетия с трудом поддаются западноевропейской цивилизационной атрибуции. Исторические параллели столь же продуктивны, сколь и рискованны. Потому что — как справедливо замечал Ю. Лотман — позади все закономерно, впереди все непредсказуемо.
В России заканчивается Долгое Средневековье, если воспользоваться исследовательской терминологией французской школы “Анналов”.
Общественно-государственная система европейского Средневековья за полтора тысячелетия прошла три этапа: ordo — conditio — etat (сословие — положение — состояние). Если ordo (клирики и миряне) определялось церковью, conditio (благородные и неблагородные) зависело от государства, то etats формируются по социально-профессиональному признаку.
Вертикальная солидарность феодалов, основанная на верности низших высшему, сменяется горизонтальной солидарностью граждан. Общественный договор противопоставляется партийно-феодальной присяге. Первый становится письменным и правовым, вторая остается устной и ритуальной.
Средневековый вассал вкладывал свои сомкнутые ладони в руки сеньора и произносил слова “сир, я становлюсь вашим человеком”. Давалась клятва верности. Передача феода осуществлялась во время церемонии инвеституры символическим актом вручения какого-либо предмета, хотя бы — клока соломы, вымпела, переходящего знамени. Улавливается сходство с недавними массовыми партийно-советскими ритуалами?
Этос рыцаря отвлеченных идей — персональная верность, этика “заземленного” буржуа — справедливость обезличенного эквивалентного обмена. Первый способствует одухотворенности системы, вторая обеспечивает ее экономическую эффективность и устойчивость. Структурная статика и системная динамика уравновешивают друг друга. Буржуа — мещане — граждане обнаруживают общность этимологических корней. Противоречие снимается. Проблема остается.
Старый и одинокий Скупой рыцарь — литературная окаменелость. Но его нетерпеливый сын — живая и пугающая реальность российских модернизаций на этапе первоначального накопления.
Феодализм был эпохой жеста, капитализм актуализировал письменное слово. В интеллигентском виртуальном мире солнце останавливали словом. В реальном буржуазном словом воздвигали города. “А для низких истин были числа, как домашний подъяремный скот. Потому что все оттенки смысла умное число передает” (Н. С. Гумилев). Пока не осознанный обществом источник исторического оптимизма — российская интеллигенция учится читать бухгалтерские книги.