Наблюдатель
Опубликовано в журнале Знамя, номер 12, 1998
Несвоевременное покаяние
Александр Володин. Попытка покаяния. — СПб: Изд-во альманаха “Петрополь”, 1998.
Известный драматург, автор “Фабричной девчонки”, “Назначения”, “Пяти вечеров”, “Осеннего марафона” и других полюбившихся зрителям пьес и фильмов, после десятилетий работы в театре и кино (конечно, не гладкой в те времена, когда талантливым людям вставляли палки в колеса) признается на страницах своего лирического дневника, что отныне замолкает. То есть когда говорить было трудно, а иногда невозможно, слово А. Володина звучало, созданные им замечательные сценические и кинообразы облетели многие сцены и экраны страны, но теперь, когда наступила свобода, он “забыл слова”: “Смолкаю”. “Выбыл из игры…” Много таких признаний в духе толстовской саморазоблачительности найдет читатель в этой книге, состоящей из стихов, прозы, драматических сцен, воспоминаний и заметок. Перед нами документ, свидетельствующий о моральной и творческой несостоятельности личности из-за переживаемого ею “стыда за себя”, из-за “грехов жизни моей”. Лирический герой дневника отказывает себе в человеческом достоинстве: “Самого себя смешной осколок”; “Треть жизни уже дергаюсь, как лягушка под током”. Из его жизни ушла душа, которая, согласно цитате из С. Есенина, покидает человека так же, как молодость и любовь. Больная совесть ни днем, ни ночью не дает покоя герою, готовому “опуститься на дно до конца”. Но какое же преступление или хотя бы прегрешение совершил он, что именно сделал “стыдного, скверного”, почему испытал такое нестерпимое чувство позора, находясь в приснившемся ему Театре на Таганке? “Утренние эти рюмашки”, “хобби — с кем-нибудь выпить” — да это у нас и не провинность вовсе, во всяком случае, не такая, чтоб испытывать вселенские муки. И тем не менее кающийся упорно настаивает на том, что в его судьбе вина следовала за виной, что “где-то копилось возмездье”, что “отныне судьба моя — вместе с возмездьем прожить до конца”.
За ответом на возникшие вопросы попробуем обратиться к другому слою произведения — “наружному”, который внеположен внутреннему миру героя. Этот слой охватывает пространство от двора (где врезаются в память такие слова малыша: “А у меня спид. Маме какая-то палочка попала. Мы бомжи. Нищие”) до неких недавних учреждений, где “глухие стены, где допросы, страх, сапогом по морде, в пах…” и далее простирается к довоенным границам СССР, которые автору в составе дивизий довелось перейти, после чего три государства “добровольно” влились в семью советских республик — “грех страны великой”, за который автор считает себя ответственным (стихи 1982 года “В Таллинне”, “В Вильнюсе” и другие). Размышляя об этом большом пространстве, А. Володин отзывается о нем как о территории и обществе “с получеловеческим лицом”, где “на всех ветвях вовсю цветет вранье”. Текущее там время — это сила, уничтожающая личность, это протяженное рабство. Будущее же сулит погромы, грозы, дожди… Как горькая усмешка звучит “отсылка” к Чехову, к началу века: “Лет через двадцать, сто, пятьсот, быть может, дорастет народ”.
Если предположить, что язвы окрест себя лирический герой воспринял как собственные грехи, то не слишком ли тяжела историческая ноша, которую он взвалил на себя? Ведь и у души есть пределы вместимости и ответственности, тем более, как выясняется, еще надо разобраться: а чьи грехи? Поневоле подумаешь: не самооговор ли? Или, может быть, тайнопись судеб страны и народа, воплощенная как покаяние души, принявшей на себя общие беды.
Но неужели не было ничего светлого? Автор признается, что, к сожалению, на память приходит только плохое. Даже если он пишет о Товстоногове, Окуджаве, о любимых театрах (“Ленкоме”, Вахтанговском), то как-то безотрадно. Всех своих многочисленных друзей автор занес в длинный список, напоминающий мартиролог. В одном стихотворении хоть и утверждается, что “стыдно быть несчастливым”, но для сравнения берутся еще более несчастливые собака, корова, улитка, и это производит впечатление доведенной до гротеска трагической иронии.
Центральное место в книге занимает пьеса из жизни некоего средневекового города, написанная с учетом опыта Е. Шварца, но являющаяся не законченной и разработанной драмой, а как бы тенью пьесы, слегка персонифицированными мотивами, сопутствующими истории “города”, удручающе грязного и серого, запуганные жители которого “страдают заметными повреждениями”. Мелочные склоки заполняют их будни. Искусство сведено к куплетам, шутовству и “межпровинциальным фестивалям”. Среди “деятелей культуры” витают настроения, какие обуревают и героя “дневника”: уйти, замкнуться, смолкнуть… Главное действующее лицо Петруччо — человек без цели, без прошлого, без имущества, но со свободой, которую не к чему приложить. Нарисована неприглядная картина эвакуации; беженцы греются у костра. Кровь, бойня… Беспросветное произведение это, недавно поставленное на Новой сцене МХАТ им. Чехова, называется “…Но где-то копилось возмездье” — знакомые слова.
Четыре года назад был опубликован двухтомник “Избранного” А. Володина с автобиографическими “Записками нетрезвого человека”, где совсем в другом, более радужном тоне описываются подчас те же события. Большой же оказалась дистанция, отделяющая “пьющего” от “кающегося”.
Меньше всего “город” нуждается сегодня в покаянии — ведь уже не известно, сколько режимов и партий должны каяться, — а нуждается в лечении и труде, просвещении и справедливости, в образовании и культуре. Как “попытка покаяния” этот документ А. Володина недействительный и просроченный, но отразивший настроения многих интеллигентов, и не одного поколения, которые на протяжении всего ХХ века сталкивались с непрекращающимся рядом катастроф и оказались к концу его без особых надежд.
Сергей Веселовский